Глава пятьдесят вторая (1/1)

В душном, раскалившемся под солнцем воздухе по-прежнему стоял запах гниющей плоти. Сарацины милостиво позволили сдавшимся похоронить своих мертвых — не иначе, как опасались заразы, что всегда несут разлагающиеся на жаре тела, — но эта вонь, казалось, успела пропитать каждый камень в Аскалоне и преследовала рыцарей даже в самых глубоких подвалах, где стояли сырость и жуткий могильный холод. Именно в этих подвалах их и заперли в ожидании, когда магометанский султан вынесет неверным свой приговор.

— Обезглавят, — угрюмо сказал один из братьев, уже немолодой сержант, беспрерывно потиравший озябшие руки. — Нужно было сразу сдаться. — Так и сдался бы, — бросил другой, возмущенный таким малодушием. — Как Магистр, — выплюнул он почетный титул Жерара де Ридфора, — приказал. — Так ведь маршал говорил... — Маршал никого за собой не звал! — вмешался Жослен звенящим от злости голосом. — Или ты, любезный брат, ворон считал, когда маршал собрал нас всех в прецептории и сказал, что ждет от нас беспрекословного подчинения приказам магистра?! А потому не станет даже просить нас последовать за ним! — А сам — в бой! — возмущенно ответил смалодушничавший сержант. — И что же нам было делать? Стоять и смотреть? Дело маршала — заботиться о вверенных ему людях, а он... — Заставил нас выбирать самим, — насмешливо закончил за него Жослен. — Каков мерзавец! Мог бы приказать, а он вместо этого что удумал! Право выбора людям дал. Хочешь — сражайся, хочешь — запрись в прецептории, как магистр повелел. Силком-то никого в бой с магометанами не тащили. Так на что теперь пеняем, любезный брат? На собственную трусость? — Был бы у меня меч, — процедил оскорбленный этими словами сержант, — и я бы не посмотрел на то, что ты рыцарь. — Да ты не бойся, — презрительно ответил Жослен. Когда-то давно, еще совсем мальчишкой, не знавшим бед и потерь, он клялся Анаис, что будет улыбаться всегда. Какие бы испытания ни выпали на его долю. Но ныне даже святой не сумел бы выдавить улыбку. — Султану маршал скажет, что мы все продолжили сражаться по его приказу. Глядишь, тебе еще удастся сохранить на плечах свою пустую голову. Он не мог знать наверняка, что хотели сказать или сделать султан и его брат, когда приказали привести к ним маршала тамплиеров и командора госпитальеров, но он знал Уильяма. Тот в одно мгновение отречется от сказанных им всего несколько дней назад слов и заявит, что запретил другим рыцарям и сержантам сдаваться магометанам. Уильям возьмет на себя всю ответственность за их упрямое сопротивление, а эти неблагодарные тем временем будут поносить его еще сильнее, чем они поносили де Ридфора, услышав требование сложить оружие. Не все, но... Даже в рядах благочестивых храмовников найдется хотя бы один рыцарь, что не пожелает отвечать за свои поступки. Что примется ссылаться на Устав и напоминать: никому из братьев не позволено поступать по собственной воле.

Но, думал Жослен, вот ведь незадача — прикажи Уильям им забыть о приказе магистра, и теперь они бы точно так же поносили его за вольнодумие.

Вздумай он велеть им не покидать прецептории во время штурмов города, и половина служивших под началом маршала тамплиеров уже обвинила бы его в поражении. Как и в том, что он считает своих рыцарей жалкими трусами. Уильям принял единственно верное решение, позволив им самим выбрать свою участь, но и теперь нашлись те, кто вздумал поставить это ему в вину. Страх оказался сильнее чести. А его собственный страх — сильнее любой иной мысли. Уильям не должен был отвечать за это в одиночку. Но как вырваться из этой ледяной каменной клети, когда у него нет ни меча, ни хотя бы кинжала, а на пути тяжелая дверь с железным засовом и вооруженная стража?

Господь, он верно служил Тебе все эти годы. Пусть нарушал обеты, но он всего лишь человек и не в силах прожить без любви. Я молю, не оставь его сейчас. Помоги нам выстоять. Жослен не переставал молиться, раз за разом повторяя про себя одни и те же слова на латыни, но ему вновь — как почти девятнадцать лет назад — казалось, что все его мольбы о помощи камнем падает в пустоту. Что толку в словах, когда нужны мечи? Господь, не оставь нас. Уильям уже не читал молитвы. Его лихорадило из-за воспалившейся раны, от боли и жара кружилась голова — такая малость, всего лишь стрела, но сколько же мучений она причиняла теперь, — и все его мысли были сосредоточены на том, чтобы держать спину прямо. Сил не осталось даже на страх, и давно знакомые, еще в детстве выученные наизусть слова молитв путались и стирались из памяти. Ему казалось, что сейчас он не сумеет прочесть без запинки даже ?Ave Maria?. И только плясали перед глазами языки пламени, лижущие раскалившееся докрасна железо. — Ты глупец, брат Уильям, — раз за разом звучал в голове змеиный шепот Жерара де Ридфора. Он видел плененного магистра всего несколько мгновений, но этого было довольно. — И ты здесь умрешь. — Но я хотя бы не предатель, — ответил ему тогда Уильям, с трудом разомкнув пересохшие губы. Де Ридфор, верно, считал, что победил своего давнего противника — победил ценой, о которой Уильям не мог даже помыслить, — и потому ликовал, словно мальчишка, но Уильям не чувствовал даже ненависти к этому глупцу. Де Ридфор мог радоваться унижению врага, сколько пожелает. Теперь это не имело никакого значения. — Я один ответственен за то, что Орден продолжил сражаться за Аскалон. Другие братья лишь исполняли мой приказ, — говорил Уильям — повторял раз за разом, зная, что всего одно слово египетского султана может лишить жизни их всех, — но чувствовал, что его будто и не слышат.

Пламя перед глазами разгоралось всё ярче.

— Я слышал иное, — звучал в голове голос кого-то из сарацин. Не то эмира, не то одного из братьев султана. — Ваши рыцари, маршал, болтливы, словно девицы. И немедля поведали нам, будто им было велено исполнять приказ магистра, но они, увы, оказались не в силах сложить оружие, видя, что вы намерены продолжать свое неразумное сопротивление. Салах ад-Дин — милостивый правитель, но он не терпит лжи. — Жаль, что его обманывают его же подданные, — глухо отвечал Уильям, рассеянно думая о том, что милостивые сарацины могли бы и позволить раненому хотя бы сесть. Впрочем, побежденному франку, да еще и храмовнику, не стоило и надеяться на милосердие. С маршалом Ордена предпочли бы говорить на языке металла, даже если бы он сложил оружие добровольно, а не будучи лишенным всех путей к отступлению. — Да как ты смеешь, кафир?! — кричал взбешенный голос, и его наотмашь било по лицу. — Кто дал тебе право обвинять моих единоверцев во лжи?! От привкуса крови на губах в горле поднималась тошнота, и пот, казалось, тек по спине ручьем, пропитывая и без того пыльную и грязную одежду.

— Тот, кто посмел заявить благородному султану, что мои рыцари могли нарушить Устав, — спорил Уильям, зная, сколь жалко он выглядит теперь в глазах врагов. Что ж, пусть смеются. Пусть казнят, понимая, что они в силах лишь глумиться над ранеными и ослабевшими от кровопотери. Они могут смеяться теперь, но они помнят, что не смеялись, когда у христиан были мечи и копья. Они знают, что их победа над загнанными в угол людьми стоит очень немногого. Но если казнят... Лишь бы только его одного. — Мы верно служим Господу нашему... Пламя пылало так близко, что казалось, будто оно вот-вот сожжет ему все лицо. Обуглит до черноты и неузнаваемости и не оставит ничего, что отличало его от других. Ничего, что... Ты красивый, — шептала Сабина, лаская пальцами его лицо, проводя линии по щекам и носу, и ее слова и прикосновения вызывали в нем чувство тщеславия, которого не должен был испытывать храмовник. Чувство, будто принадлежавшее к другой, чужой жизни, им незаслуженной. Он не должен был думать о Сабине сейчас — когда их жизни висели на волоске и сам Орден стоял на краю бездонной пропасти, — но вновь и вновь возвращался к ней в путанных мыслях. И в пламени раз за разом вспыхивали отблески света на смуглой коже и медово-карие глаза под угольно-черными бровями-полумесяцами. Раскосые, с пушистыми ресницами и поднятыми к вискам уголками, придающими ее взгляду ту особенную загадочность, что отличает всех восточных женщин. — Сл?жите своему богу? — хохотали сарацины, будто зная, о чем он думает. За что цепляется в попытке удержаться в сознании. — Так почему же ваш бог не возблагодарил вас за столь верную службу? Где же он был, когда его храмовники гнили на солнце непохороненными? И тонкая бечевка с деревянным крестом с силой врезáлась в шею, против воли вырывая сдавленный хрип. Лопалась с мерещившимся ему звоном натянувшейся струны, и брошенный в пламя крест мгновенно чернел, ярко вспыхивал и в считанные мгновения обращался в пепел. — Где он, твой бог, и почему молчит, когда его верный рыцарь страдает за свою веру? Видение возникало перед глазами вновь и вновь и терзало почти столь же сильно, что и пальцы палача, клещами сжимающие раненое плечо. Измаранная котта медленно пропитывалась горячей кровью, в глазах чернело, но на голову уже обрушивался поток ледяной воды, вырывая его из спасительного забытья. Железо им было ни к чему. — Твой бог — ничто против воли Аллаха. Крест пылал, грудь разрывало изнутри судорожными глотками душного воздуха, и Уильям не помнил, спрашивали ли они что-нибудь еще и спрашивали ли вообще, но на все крики и оскорбления отвечал одними и теми же словами. — Nam etsi... ambulavero in medio umbrae mortis... non timebo mala... quoniam tu mecum es. Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной. Не убоюсь... Не... — Вилл! Бога ради, Вилл, не смей! Он зашелся кашлем, не понимая, где он и кто раз за разом зовет его по имени, и потянулся рукой к груди, молясь, чтобы это был всего лишь сон. Горячечный бред, порождавший бесплотные видения и кошмары. Но креста не было. Только холод каменного пола, жгучая боль в руке и серый туман перед глазами. Во рту пересохло, растрескавшиеся окровавленные губы едва двигались, но он всё же попытался заговорить. — Ты не мог бы...? — Что? — немедленно спросил Жослен, зажимая кровоточащую рану от стрелы. Его перемазанное пылью и гарью лицо упрямо расплывалось перед глазами, словно их отделяла толща воды. Кипятка, жегшего каждый дюйм его кожи. — Вправить мне плечо? Кажется... оно вывихнуто. — Умрет, — обреченно сказал еще кто-то из братьев, но в ушах вновь зашумела кровь, и Уильям едва слышал тихие голоса, почти не разбирая слов. От боли... Лихорадка... Если не вправить...? Опиум... — Не нужно... опиума, — с трудом выдохнул он, попытавшись неловко пошутить. Словно не знал, что у них не найдется даже макового молока, а воды хватит лишь на пару глотков каждому. — Я... потерплю. От резкого рывка перед глазами вновь почернело. Но в голове успела промелькнуть одна короткая, неожиданно четкая мысль. Нужно бежать.*** По земле тянулись длинные черные тени от деревьев. Солнце поднималось на востоке, его лучи отражались от далеких крестов на вершинах католических церквей и прорезáли пожухлую от жары листву.

— Отцу давно стоило продать этого раба, — сказала Зейнаб капризным тоном, выбирая ломтики посочнее с блюда с нарезанными фруктами. — Этот ничтожный совершенно не обучен следить за садом. Всё завяло. Сабина промолчала. Знала, что ее пытаются вывести из себя, напоминая о рабстве и тысячах ее единоверцев, томящихся в магометанском плену, а она и без того была в шаге от того, чтобы сорваться и устроить скандал в ответ на любую незначительную мелочь. Прошло уже почти два месяца. Долгие пятьдесят два дня — она считала, каждое утро просыпаясь с надеждой, что сегодня наконец-то услышит на улицах хорошие вести, — с тех пор, как она услышала, что магометане осадили Аскалон. Франки упрямо сопротивлялись, но даже Сабина, мало что смыслившая в военном деле, понимала: помощи им ждать было неоткуда. И почти не спала с тех пор, как пришла весть о начале осады, проводя ночи в молитвах и вновь и вновь прося, чтобы его не коснулась ни сабля, ни стрела. — Мне вот любопытно, — продолжала Зейнаб, надкусывая красную апельсиновую дольку. — Как кафиры обходятся без рабов? Разве это не унизительно — заставлять свободных людей чистить лошадей на конюшне? — Моя дорогая, — вмешалась мать с тонкой полуулыбкой, — ты ни разу в жизни не была на конюшне. Откуда тебе знать, насколько утомительна работа конюхов? — Но я подумала, вдруг Джалила захочет поведать нам об этом? Что ж, отец предупреждал, что так будет. Не найдет вероотступница покоя в доме, полном благочестивых магометан. Покоя, впрочем, Сабина и не искала. В тихой гавани, где можно было переждать разразившуюся над Святой Землей бурю, нуждалась не она.

— Твоей сестры не было с нами долгие годы, Зейнаб. Да и теперь она нечасто радует меня беседой. Неужто ты не...? — Эта блудница, — перебила Зейнаб, не скрывая своего презрения, — мне сестра лишь наполовину. И я не ждала иного от той, в чьих жилах течет порченая греческая кровь.

Мать побелела от обиды, сделавшись лицом одного цвета с наброшенным на ее волосы шелковым покрывалом, а Сабина подняла уголки губ в льстивой улыбке. За мать, неповинную в грехах дочери-отступницы, следовало заступиться. — Как ты жестока, Зейнаб. А ведь я всегда брала с тебя пример. Сестра даже задохнулась от возмущения. Сравнить ее, такую благочестивую и достойную, со служанкой прокаженного и любовницей презренного храмовника, худшего из кафиров, что она могла выбрать? Немыслимо! — Я достойная жена и мать восьмерых детей! — И скольких из них ты родила от иудея?

Зейнаб, в отличие от матери, не побелела, а почернела. И вцепилась бы мерзавке в волосы — которые Сабина покрывала платком, лишь входя в магометанский квартал, — но справедливому отмщению помешал топот ног по петляющей в саду дорожке. — Вы слышали?! Слышали?! На улицах только об этом и говорят! — Говорят о чем? — спросила Сабина, поворачиваясь к встрепанному младшему брату — родившемуся уже после ее побега и относившемуся к новообретенной сестре, словно к диковинной зверушке, красивой, но не слишком интересной, — и Мурад остановился перед самым столиком с фруктами и бокалами шербета, едва не уронив его на землю. — Султан Салах ад-Дин захватил Аскалон! Сабина оцепенела. Воздух — вдох, что она успела сделать за мгновение до того, как брат заговорил, — застыл у нее в горле, и голос Мурада, восторженно пересказывающий наполнившие город слухи, доносился до нее словно издалека. В одно мгновение она оказалась за многие мили от беспечного Иерусалима, столь близкого и вместе с тем столь далекого от бушевавшей где-то у побережья войны, и вновь стояла в огне и дыму на стене осажденного Керака.

Она знала — в Аскалоне было страшнее. Слышала разговоры — пусть это были лишь слухи, искаженные дюжиной пересказов — о том, как ее единоверцы бесстрашно сражались за каждый дюйм аскалонских улиц, пока магометане не загнали их в угол. И молилась, почти не поднимаясь с колен в ночные часы, в надежде, что это убережет его от беды. Ради чего? Чтобы услышать, как он оказался в еще большей опасности, чем был прежде? В бою, в этом лязге клинков и свисте стрел, многое решала случайность. Но как ему защитить себя теперь, когда его лишили оружия? Сабина не помнила, как поднялась на ноги. Зейнаб что-то говорила — радовалась, верно, что на невольничьих рынках будет еще больше рабов-франков, — мать протянула руку, но Сабина стряхнула ее пальцы и направилась в дом деревянной походкой, пытаясь — и сама понимая, как это глупо — держать спину прямо. Вошла в знакомые с детства комнаты и спросила, не узнавая собственный голос: — Ты возьмешь Элеонору в свой дом? Отец не спросил, почему она вздумала попросить его об этом лишь теперь — быть может, уже знал об очередном поражении неверных, но не хотел говорить ей, — и коротко кивнул. Сабина повернулась, чтобы уйти — ей хотелось лишь забиться в угол и рыдать от чувства неизвестности и безысходности, — но отец остановил ее, подняв морщинистую руку. — Не покидай города. — Что? — не поняла Сабина, чувствуя, что моргает слишком часто и выдает себя уже этим — показывает слабость, зная, сколь многие в этом доме едва ли не ненавидят ее и будут рады видеть ее отчаяние, — и отцу пришлось объяснить: — Ты не поможешь ему, Джалила. Если он в плену, то ты ничего не сможешь сделать в одиночку. Он выберется из Аскалона и без твоей помощи. Если сумеет, — безжалостно добавил отец прежде, чем она успела воспрянуть и понадеяться, что напрасно ожидает худшего. — Но и за стенами Аскалона ты будешь для него лишь обузой. Сейчас ты можешь только ждать. Он сам придет к тебе, если в Иерусалиме станет слишком опасно для неверных. Сабина знала, что отец прав. Она не обучена владеть мечом, не сумеет даже зарядить арбалета, и она в половину не так вынослива, как рыцари Ордена, годами сражавшиеся под палящим солнцем в своих длинных тяжелых кольчугах. Она слишком слаба и совсем не годится для того, чтобы кого-то спасать. Ее единственное оружие — молитвы. Боже, я молю лишь об одном. Защити тех, кого я люблю.