Глава тридцать седьмая (1/1)

Подковы на копытах белого, как молоко и лунный свет, жеребца били по земле ударами тарана в высокие ворота. В ворота в такой же кипенно-белой стене, неприступным кольцом окружавшей город праведников, лежащий под рукой нечестивцев. Конь хрипел и фыркал, косил налитым кровью глазом по сторонам, взвивался на дыбы, молотя копытами по воздуху, но сбросить седока не мог. Поводья сжимала твердая рука в перчатке из тонко выделанной кожи — надетый поверх нее золотой перстень с крупным рубином ярко блестел на свету, ловя острыми гранями малейший проблеск солнечных лучей, — и золоченные шпоры безжалостно вонзались во взмыленные лошадиные бока всякий раз, когда жеребцу вздумывалось проявить неповиновение. — Мой господин и повелитель, — смиренно просил лекарь, не смея выразить своего недовольства ни единой нотой в голосе. — Не лучше ли доверить этого зверя слугам? Он может навредить вам. — Чушь! — отмахнулся султан, зная, что лекарь говорит так лишь из любви к нему, а не из желания выставить своего повелителя немощным стариком. Ибо он не старик. Он султан Египта и Сирии, под чьей рукой объединились враждовавшие прежде эмиры, и память об этом останется в веках, даже если его империи суждено рухнуть сразу после его смерти. Он, прозванный Салах ад-Дином, Благочестием Веры, и видящий в этом свое главное предназначение — избавить священные для любого правоверного земли от власти кафиров. Час сражения пробил: прокаженный король упокоился под плитами пола в одном из христианских храмов, а его преемник — лишь дитя, по воле случая наделенное властью. Если Аллаху будет угодно, это дитя отправится на Запад, откуда когда-то пришли его предки. Проливать кровь ребенка Салах ад-Дин не желал. Но всем прочим пощады не будет.

Конечно, султан понимал, что войну с кафирами не выиграть в одно сражение. Еще год, два, а, быть может, и целое десятилетие пройдет в стремительных штурмах и долгих осадах, но однажды кафирам суждено пасть. Небеса явили ему знак, когда он лежал без сил, сраженный не стрелой или ударом клинка, а мучительной лихорадкой. Болезнь долго не желала разжимать своих жарких объятий, терзала измученный разум видениями великими и ужасными одновременно, и в одну из стылых январских ночей, когда за окнами шел ледяной дождь, Салах ад-Дин отчаялся настолько, что велел послать за писцом и продиктовал указы на случай его смерти. Следом, обеспокоенный дошедшей до него вестью о завещании, к султану прибыл аль-Адиль — поддержать страдающего брата и принять власть из его рук, если того пожелает Аллах, — но вскоре лихорадка отступила. Аль-Адиль ликовал, повелев устроить праздник — человек военный и неглупый, он понимал, какой катастрофой обернется для них сейчас смерть султана и сколь трудно будет удержать под рукой династии Айюбидов всех их многочисленных союзников, — а Салах ад-Дин, едва поднявшись с постели, обратил свой взор на Иерусалим. Довольно ссор между правоверными, довольно войн с теми, кто должен стоять плечом к плечу с солдатами египетского султана. Христиане — вот первейшие враги Салах ад-Дина и всех, кто пожелает встать под его знамена. Сам Аллах посылает ему знак, что настало время биться с кафирами, а не впустую тратить свою жизнь на ссоры с братьями по вере. Окрепнув, султан начал готовиться к войне. Призвал к себе троих сыновей шестнадцати, четырнадцати и тринадцати лет от роду, поручив их заботам Сирию, Египет и город Алеппо. Власть юношей, без сомнения, оставалась по большей части номинальной, и каждое их решение выносилось под строгим руководством опытных государственных мужей. Но как сам Салах ад-Дин начинал свое восхождение к власти, направляемый мудрыми старшими родичами, так и его сыновья постепенно учились править и побеждать, наблюдая пример отца и аль-Адиля. Придет час, и они продолжат священную войну. Казна то ломилась от собранных налогов, то стремительно пустела вновь, обращая золото в железо, а безусых новобранцев — в прошедших суровые испытания солдат, вымуштрованных палящим солнцем, проливным дождем и лучшими военными наставниками в землях Айюбидского султаната. Зажатое с трех сторон землями ислама королевство кафиров замерло в ожидании, не решаясь предсказать исход новой войны. Балдуин Прокаженный был мертв, а его племянник проводил долгие часы, постигая лишь азы военного искусства и не представляя для магометан ровным счетом никакой угрозы.

Иерусалим нуждался в сильном короле, способном объединить под своей рукой враждующие партии де Лузиньянов и д'Ибелинов, но короля не было. Лишь мальчик, окруженный советниками, половине из которых нельзя было верить, и женщинами, неспособными повести его войска в бой. Надеждой королевства — надеждой простых людей, слишком далеких от трона и политики — вновь стали ордена суровых рыцарей-монахов.*** Вдали от Дамаска, вотчины грозного магометанского султана, тоже звенели и глухо стучали подковами сильные быстроногие лошади. Темногривый жеребец летел, возглавляя кавалькаду рыцарей и оруженосцев, по широкому тракту между Иерусалимом и Аскалоном навстречу дующему с запада холодному ветру, несущему новые черные тучи с проливным дождем, что мгновенно прибивал к земле желтоватую пыль. Строптивая белоснежная арабка шла медленно, легким шагом, по главной улице Иерусалима, лавируя между нагруженными тканями и специями повозками, и по ее крупу волнами струился яблочно-зеленый шлейф платья с ромбовидными магометанскими узорами по подолу. И оба всадника смотрели и на ложащийся под лошадиные копыта путь, и вглубь собственного разума, вновь и вновь вспоминая все сказанные прошлой ночью слова. — Будь осторожен, прошу тебя, — шептала Сабина, прижимаясь щекой, пряча лицо в длинных спутанных волосах и цепляясь за плечи и обнимавшие ее руки. — Вам, миледи, тоже не помешала бы осторожность, раз уж вы так преданы нашему делу, — отвечал Уильям и сам смеялся вполголоса над тем, как чопорно звучит его просьба. И смотрел, не отводя взгляда ни на мгновение, на то, как она задыхалась среди смятых простыней, прикрыв глаза и бессильно откинувшись на подушку. Ветер трепал белые плащи и обжигал глаза — единственное, что было видно на загорелых бородатых лицах под такими же белоснежными куфиями. Торговцы маслами и драгоценными камнями кричали и размахивали руками, зазывая в свои лавки всадницу в наброшенном поверх блио темно-зеленом плаще с лисьим мехом. На Иерусалим надвигалась осень, и с каждой ночью в опустевших покоях мертвого короля становилось всё холоднее. — Как же я могу не быть преданной тебе? — бормотала Сабина, гладя пальцами в тонких кольцах его скуластое лицо и колючую бороду. — В радости и в горе, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии. Она ждала, что он разозлится, отвернется и скажет, что это лишь блажь влюбленной, позабывшей свое место женщины, но в серых глазах не промелькнуло и тени раздражения. — У меня нет для тебя кольца, — ответил Уильям, убирая ей за ухо совсем короткий черный локон. — И священника, который согласился бы провести этот обряд, тоже нет. — Мне не нужны ни кольцо, ни священник, — качнула головой Сабина и повторила: — В болезни и в здравии... — Покуда смерть не разлучит нас. И даже после этого, ибо самой смерти не под силу будет стереть из памяти отсветы горящего в медных лампах пламени на белой и смуглой коже, шорох светлых льняных простыней и поцелуи, то медленные и ленивые, то жадные и страстные, от которых сбивалось дыхание и в голове не оставалось ни одной мысли. Лишь желание не отпускать из своих рук ни в горнило войны, ни в самое сердце сплетенных вокруг Иерусалима интриг. Стены Аскалона поднимались из земли мокрым, потемневшим от бесконечных осенних дождей гранитом. Еще бесконечно далекие. Еще неразличимые глазу среди прибрежных холмов. Но уже давящие на плечи бесконечными днями муштры и подписываемых приказов и одинокими ночами в жарких молитвах и мыслях о новой войне.

Окна в домах магометанского квартала смотрели лишь вглубь дворов и садов и никогда — на мощеные крупным камнем улицы, а потому они тоже обращались неприступными, непрерывно тянущимися с двух сторон стенами. Сабина остановила лошадь у знакомых до мельчайшей щербинки ворот и спешилась, перехватив поводья одной рукой и мазнув по мостовой длинным шлейфом в золотых узорах. Тронула колотушку у вырезанной в одной из створок низковатой двери, еще сомневаясь, что увидит за этими воротами тех, кого искала. Дверца открылась без скрипа, и в темных, словно пара отполированных до блеска агатов, глазах постаревшего за долгие тринадцать лет слуги отразилось удивление и даже растерянность при виде франкских одежд с магометанскими узорами, непокрытых, коротко обрезанных волос и лица женщины, которую он запомнил несмышленной девочкой. — Здравствуй, Хасан. — Госпожа Джалила... — пробормотал слуга и неловко наклонил голову, сам не зная, должен ли он кланяться ей теперь, когда она отказалась от семьи и магометанской веры. — Вы... стали красивой женщиной. — Мой отец здесь? — спросила Сабина, улыбнувшись дерзости, какую всегда позволяют себе старые слуги, зная, что за годы служения они стали почти членами семьи. — Я хотела бы... увидеть его. — Одна из его дочерей сегодня стала женой, — ответил слуга, отступая на шаг назад и приглашая ее войти в сад. — Господин будет рад узнать, что и другая наконец вернулась домой. Позвольте... вашу лошадь. Сабина промолчала. Калитка закрылась у нее за спиной, и засов вошел в пазы с мелодичным звоном, немедленно вызвавшем странное чувство грусти. Она не забыла и этот звук. Но едва ли она услышит его еще хотя бы несколько раз.