Часть 1 (1/1)

Пол, набранный из мелких, отшлифованных до шелковой глади, медово-янтарных дощечек, казавшихся в тех местах, куда на них попадали тонкие лучи, просочившиеся сквозь стыки занавесок, ослепительно-золотыми, яркими до слез, был таким теплым, таким солнечным, что ноги, мои перепачканные в пыли и глине, настолько закоченевшие, что все никак не могли ожить, сколько бы я их не растирал на коротких ночлегах, ноющие после ледяной воды и терзания дорожными камнями и грязью, с судорожно поджатыми от холода и страха пальцами, начали, наконец, отогреваться, и их так стало жечь и ломить, что я задышал часто и мелко ртом, стараясь делать это тихо и незаметно, пытаясь не раскашляться от непривычных, чужих запахов... ...дышать надо было часто и мелко, чтобы не дать себе воли позорно расплакаться из-за нового (а сколько их до того было - я уж и сам сбился со счета) развлечения - бить меня куда придется, привязав к ногам деревяшки поувесистей - что придумали себе негры, будто мало им было того, что гоняли они меня целыми днями с пустяковой какой-нибудь работой, принести воды из бочонка, что стоял в двух шагах от навеса, или перемывать без конца ложки и миски, и я выдыхался настолько, что ночами почти не мог оттолкнуть обидчика даже, когда ко мне пытались лезть... Да и этот способ меня "проучить" они изобрели, когда я, одурев уже от накрывшей меня тяжести и короткой, яркой ненависти ко всему этому сброду, решив, что терять-то мне все равно нечего, дернулся, насколько позволял тесный захват, и вложил все свои невеликие силы в удар затылком в чужой нос, и услышал крепкий хруст, почуял, как на волосы мне капает теплым и даже впотьмах темно-красным - и внезапная ответная вспышка в моей голове затмила этот слабый проблеск сопротивления, как сквозняк гасит тростниковую свечку… Надежда на то, что я все-таки пригожусь, окажусь нужным, была блеклой, как пламя тростниковой свечи на ярком солнце, и была готова истаять струйкой дыма, и я, слушая рассудительные речи того, кто меня собирался нанять, вцепился в край столешницы, чтобы меня не шатало, как одинокое дерево под ветром, с отстраненным ужасом разглядывал свои руки - дочерна темные на фоне свежей, отутюженной, отбеленной скатерти, худые, иссохшие кисти с выпирающими суставами, узловатыми пальцами, рассаженными, схватившимися бурой, растрескавшейся коркой, костяшками, в застарелых и свежих шрамах и порезах, с грязищей под ногтями, и с минуты на минуту ждал, что меня выставят, возмутившись моим чудовищным видом, и в голове крутилась, как скользкая, противная рыба вокруг обомшелой сваи, неуловимая, единственная мысль, что, если вдруг я услышу отказ, дорога мне будет одна - камень за пазуху и с моста в реку...

...камень, запущенный кем-то из зрителей, летел прямо в голову мне, и лишь чудом я уклонился от него, и проклятая толпа взвыла, как гиена, и я подумал мельком, что Хайме мне теперь уж точно всыплет за то, что я не сумел потешить публику, и как же я устал от того, что приходилось зажиматься в трясущийся комок, когда хозяин хватался за полено, палку или плеть, или что там ему под руку подвернется, и как, если его сапоги, которые с меня требовали чистить, не горели потом как жар - горела моя спина, и как приходилось наскоро замазывать мозаику синяков на лице шутовской побелкой и прятать темноту под глазами за слоем обводки, а шрам в углу рта - след злых хозяйских пьяных пальцев - под густой, как кровь, киноварной краской, и как я пугался сам себя, ловя в осколке зеркала остановившийся взгляд каких-то не своих, заиндевелых, вымерзших зрачков… Встретился я взглядом с тем, кто со мной беседовал, и едва не отшатнулся - оказывается, отвык я от теплоты в чужих глазах, от доброты, пусть и смешанной с недоумением и мучительной попыткой понять, как такое чучело просится в переводчики, и мне стало вдруг страшно и радостно, потому что я понял, что никто меня выгонять не собирается, что хотя бы ненадолго у меня будет крыша над головой, но для этого придется быть все время настороже, присматриваться, прислушиваться, приноравливаться к новым людям, к тем, с кем мне отныне было суждено идти по одной дороге, делить хлеб у костра и ночевать бок о бок в одной палатке... ... -Ах вот чем ты тут занимаешься, погань! А ну, открыл рот, живо! Вот, хлеб мой жрешь, крошки на зубах! Голодом тебя тут морят, что ли, го-ло-дом? - и била меня эта двуногая пьяная скотина головой о стену, уже ничего не соображая, не желая даже выслушать меня, хотя я никакого хлеба у Хайме и не брал, не посмел бы, только подъел горстку сметенных со стола крох, потому что меня уже мутило после трехдневного невольного поста, еще бы, и врал хозяин бессовестно, что я у него не голодаю - все объедки шли на прокорм его собакам, а делиться своей долей из котла со мной никто не стал бы, вот я и перебивался, чем придется, и дошел до самого что ни на есть края… ... И уже на самом краю, на пороге, меня перехватили, удержали, не дали упасть, провалиться снова в этот дикий мрак, где не знал я иного существования, кроме страха побоев, грязи, ругани, бесправия и издевательств, и словно помогли мне выбраться из темной, лихой, лютой воды, уже затянутому волнами на такую глубину, где дна совсем нет, на твердую, живую, настоящую землю, под сияние синих звездных слез и крепкий ветер дальнего пути.