12. Мертвое и живое (1/1)
Цезарь помнит Марису. Многое забыл, многое стерлось из памяти. Выветрилось из безумной головы. Вымыло ударной волной, как после разорвавшейся гранаты. И это ведь безысходность, обреченность какая-то помнить вечно то, что больше всего хочешь забыть.У неё были светлые волосы?— струящееся между пальцев тяжелое белое золото. Он часто любил перебирать пряди, разделять их, пропускать в ладонях, словно солнечный свет. У неё были синие глаза?— добрые и веселые, только она умела смотреть вот так?— исподлобья, с прищуром, строго, но нежно. Цезарю никогда не забыть этот взгляд. У неё были теплые руки с небольшим шрамом на правой кисти и аккуратным маникюром. И кольцом на безымянном пальце.У Цезаря не осталось ни одной фотографии, не позволили утащить с собой в ад. Ангелам не положено быть рядом с демонами. Пусть это все и в голове. Безумной, совсем больной. Неважно. Ему ведь не позволили даже этой крошечной слабины, не разрешили. И теперь только и остается?— бередить рану, расцарапывать болячку, вытаскивать на свет воспоминания, отслаивающиеся с её сетчатки горькими слезами.Мариса умерла глубокой осенью. Вместе с миром. Её зарыли в землю вместе с ноябрьским дождем и сухими листьями. Все вокруг было охвачено ярко-красными и оранжевыми всполохами листвы, словно объято языками пламени, которое и отобрало ее у Цезаря. Взрыв в машине, может, обычная случайность, а может, и нет. Кто уж теперь разберет, да и смысла нет уже. Все равно он во всем виноват. Вечно шел на поводу у эмоций, ведомый слепой яростью, не боясь шагнуть прямо в клыкастую пасть пропасти, а поплатились за это другие. Цезарь до самого последнего момента не мог собраться с духом, но потом все равно пришел на кладбище. Жался под хлещущим дождем к могилам, вжимался серой тенью в щербатый камень и глотал слезы.Цезарь никогда не верил в Бога, потому что ему была противна мысль, что в этой религии за твои грехи может ответить другой человек. Поэтому, даже если это и была простая неполадка в двигателе, то все равно, он единственный, кто во всем виноват. И это гложет почище любого раскаяния, это убивает изнутри отравленным шипом под язык, это крошит и разлагает, делает Цезаря непохожим на самого себя. А так нельзя. Если Миэль это заметит, она явно не обрадуется, выпотрошит все его чувства, вывернет наизнанку и заставит ответить за то, что он все ещё человек. За то, что он слабый. И потому, когда разговор заходит о его жене, и Миэль спрашивает, склонив голову на бок и пристально глядя ему прямо в глаза, помнит ли он что-нибудь о ней, Цезарь лишь сухо пожимает плечами и отворачивается. Для неё не помнит. Для себя же сохранил.И это мерзко прятать от нее что-то. Ведь он весь лишь только для неё, он?— почти что ее собственность, фигура на шахматной доске, он?— это она, ее отражение все в ряби, ее тень, послушно замершая за плечом. Да только он не может ничего с собой поделать, прячется, скрывается и скрывает самое главное?— свое сердце. А в нем теперь пусто. Мариса умерла.Цезарь и хотел бы, быть может, признаться. Чтобы Миэль потрепала его по холке, чтобы обняла тонкой, изящной рукой, чтобы пожалела. Но он знает, что она все, что угодно, только не плакальщица. Люди?— расходный материал, созданы, чтобы делать ее мир удобным и правильным. Когда они уходят, значит, что свое отслужили. Мариса, воспоминания о ней, станут лишь способом сделать шавку ещё более послушной, подмять под себя, заставить подчиняться. Это рычаг давления, не более того.Поэтому Цезарь никогда не расскажет Миэль, что помнит, что знает лучше других и дату, и время, и причину смерти. Знает дорогу к кладбищу, и памятник знает. Знает, какие цветы стоит приносить, и когда нужно уходить. Так будет лучше им обоим, а прах ведь останется с прахом. Ничего не знать, не помнить иногда ценнее золота, важнее всех дорогих побрякушек и зеленых бумажек, которые вертятся в криминальном мире.Годовщина отмеряет новый год. Год, который Цезарь прожил без неё. И это очень страшно осознавать. Он становится старше, морщины на лице глубже, глаза зорче и ярче, а слова циничнее. Все потому, что Марисы нет рядом, все потому, что Цезарь, думается, пошел не той дорогой. Ирония в том, что в тот день, когда Цезарь в последний раз видел свою жену, он впервые увидел Миэль. Он был телохранителем у кого-то, уже и не упомнить у кого, а она была шлюхой, развратно сидящей на коленях у одного чиновника. Совсем молодая, но уже с явными всполохами безумия в янтарных глазах. Такая вот точка невозврата.А Мариса будто что-то чувствовала, уговаривала, улыбалась мягко и треснуто. Просила Цезаря не устраиваться на эту работу, не испытывать судьбу. Только Цезарь не послушал. Столько раз не верил, не доверял глупым женским предрассудкам, столько раз отмахивался. Быть может, она была права. Если бы Цезарь не пошел в тот день на работу, а остался бы с ней, то Мариса сейчас была бы жива, а он бы не встретил Миэль, не отправился бы за ней, в страну кривых зеркал, где все всегда улыбаются, беспричинно веселы и безумны. Осталась бы только с Марисой, положил бы голову ей на колени, вдыхал бы запах ромашки, был бы счастлив.Цезарь этого не замечал, просто не хотел видеть, но с каждым днем, когда он допоздна задерживался на работе или на его теле появлялся очередной шрам, Мариса сдавала. Будто стебелек розы, заменявший ей позвоночник, гладкий и крепкий?— все шипы срезаны?— вдруг треснул посередине, разломился напополам, и Мариса согнулась под тяжестью своего бремени. Постарела сразу на десять лет, превращалась в бледную тень самой себя. Цезарь слишком упивался чувством безнаказанности, своим триумфом, пьяной свободой, чтобы заметить, чтобы просто прийти к ней хотя бы один последний раз, объяснить, что ему очень жаль. Жаль превращаться из рыцаря в сияющих доспехах в чудище из детских книжек. Жаль растерять весь задор и надежды на светлое будущее. Жаль не быть таким, каким хотела видеть его Мариса.Может, это только блажь, но в день смерти своей жены Цезарь всегда хандрит. Гложет скука и отчаяние, травят чувства. И ему хочется избавиться от них, растоптать, похоронить в той самой могиле также сильно, как хочется, чтобы у Миэль тоже были чувства. Не это ли самая печальная из всех возможных шуток?И Цезарь мечется по дому, словно тигр, запертый в клетке. Огрызается, щерится, капает ядом. Напрашивается на ответное оскорбление, получает. Со всей дури бьет кулаком в стену, сбивая костяшки в кровь. Не от злости, не от несправедливости. От печали ни с чем не связанной, от жалости к самому себе и своей мертвой жене. От нерастраченной любви к кому-то, кто этой любви и не хочет получать, не нуждается. А Мариса хотела. Ждала и надеялась долгих шесть лет. Кричала в пустоту, никогда не получая ответа, звонила по несуществующим номерам, звала и ждала до самой последней минуты. Только у мужа ведь мозги набекрень, совсем повредился головой на войне, а может с самого начала был со сдвигом по фазе. Пришёл слишком поздно. На кладбище пришёл, с могильным камнем и разрытой землей поговорил. Глубокой ночью, словно самозванец, а не муж.Цезарь ненавидит себя. Ухмыляется, бросается оскорблениями. Миэль запускает в него первым, что попадется под руку. Цезарь даже увернуться не пытается. Кровь стекает струйкой на подбородок, окрашивает зубы в красно-алый. Это его флаг, его право уйти на один день. Спровоцировал, манипулятор хренов. Но выбора у Гандии никакого нет, потому что он не знает, как иначе подступиться, как объяснить безжалостному человеку, что это такое?— жалеть о непрожитых минутах, о несделанных поступках и неотплаканных слезах. А потому щерится, скрежещет зубами, задирает подбородок, сплевывает кровь на дощатый пол и уходит, громко хлопнув дверью.Он вернется, конечно. Стыдно же. Да и сердце екает от одной мысли о том, что не увидит Миэль. Этот второй раз еще даже хуже первого. Наверное, Бог все же существует и он еще безжалостней, чем Цезарь предполагал, потому что теперь они с Марисой словно поменялись ролями. Теперь он не находит себе места, когда Миэль где-то пропадает, не считая нужным говорить ему, куда пошла. Теперь он зло шипит, когда на её теле появляются лишние отверстия от пуль. Шрамы она, конечно, тут же удаляет, чтобы не было никакой причины усомниться в её неидеальности, но Цезарь-то помнит. Один раз он спросил прямо в лоб, зачем ей вообще нужен телохранитель, если она всеми силами пытается сдохнуть поскорее и зачем было заключать контракт аж на целых пять лет.Миэль только засмеялась и сказала, что умирает. Буднично, словно говорила о погоде. Пять лет?— примерная дата, и с тех пор Цезарь только и делает, что живет ожиданием, когда последняя песчинка пересыпется, а песочные часы некому будет перевернуть вновь. Мариса умерла мгновенно, Миэль умирает у него на глазах. И в обоих случаях он бессилен.Это даже больше, чем любовь. Это ведь судьба, наверное. Нельзя любить двух людей одинаково сильно, нужно выбрать только одного. И теперь с ним осталась лишь половинка сердца, как ни крути, как ни пой боссу дифирамбы. Его сердце не принадлежит ей целиком. Это даже смешно немного. Он наблюдателен и всегда все замечает, но не заметил, как пол сердца оттяпали. И глупо же как?— сам виноват во всем.Цезарь идет на кладбище. Крадется в сумрачной мгле. В руке зажат букет ромашек, потому что Мариса любила. Больше других цветов. Роз всяких и лилий. Не нужны были ей шикарные бутоны и нежные лепестки. Только желтое солнце в обрамлении белых облаков. Мариса, в отличие от Миэль, была простой женщиной. Не понять ей его безумства и безысходности, не принять. Но Цезарю это понимание и не нужно. А нужно только было, чтобы кто-то погладил по голове, разобрал пряди, снял жар, безумный гон. Ему нужен только покой. Прохладная ладонь на его лбу всегда дарила успокоение. Температура в теле Цезаря падала, загоняла безумие так глубоко, что он мог улыбаться. Почти по-нормальному. Почти счастливо. Мог надеяться, что его бы устроила жизнь в большом доме, нормальная работа, жизнь, как у всех. Ненадолго, но мог.Цезарь идет знакомой каменистой дорожкой. Ветер шелестит в пожухлой мертвой траве, шевелит волосы на загривке. Мужчина кутается в черное пальто, поднимая воротник. На улице плюсовая температура, но Цезарю так холодно, что не согреться. Он садится на могильную плиту, кладет цветы. Белые лепестки мерцают во мгле. Гандия прикуривает, впервые за долгое время?— бросил же, задирает голову и пялится на звезды.—?Привет, Мари,?— хрипло говорит он. Слова застревают в горле и Цезарь не может сдержать слез, воет на осеннюю бледную луну. Не может остановиться, просто взять себя в руки и прекратить. Прошло пять лет. Ничего не изменить, не повернуть вспять. Так уж вышло.Цезарь курит нервно, быстрыми затяжками, втягивает холодный ночной воздух вперемешку с терпким дымом в легкие. На краю кладбища появляется фигура. Сигарета останавливается на полпути ко рту, белый дым отправляется в небеса. Мужчина смотрит на силуэт и боится выдохнуть, выпустить табачное облачко на свободу. Он знает эти угловатые плечи, этот наклон головы и скользящую походку. Знает и боится того, что будет дальше. Не поверила ведь, не купилась на слишком отточенный, безнадежный и печальный приступ ярости. Никудышный из него вышел актер. Такой прожженной лгунье, как Миэль Сандерс не солжешь. Не стоило и пробовать.Миэль подходит медленно и расслабленно. Кажется, в ней нет ни грамма обиды, ни капли злости. И это пугает Цезаря, настораживает. Она стоит напротив него в неровном мглистом свете луны, равнодушно смотрит сверху вниз. Глубоко вдыхает и делает свистящий выдох. Позволяет Цезарю выдохнуть тоже.Белое облако дыма уносится к звездам. Миэль ничего не говорит. Смотрит на могильный камень, на букет ромашек, на вечный дом Марисы, и Цезарю внезапно становится не по себе. В этой точке, через много лет, две его любви сошлись, встретились и теперь взирают друг на друга. Может, Цезарь даже и рад. Всегда ведь хотел рассказать. Где-то в той части сердца, которая давно отмерла, в которой он совсем не нуждается.Миэль сверлит могильный камень задумчивым взглядом, но на лице никаких эмоций, только тень, падающая от растущего рядом сухого дерева. Он не знает, зла ли она на него, напускное ли это спокойствие, или ей и правда нет дела до этого отчаянного воя на луну. Да и не хочет знать, если уж по-честному. Он просто хочет, чтобы этот день наконец закончился.Миэль смотрит долго, а потом фыркает и неожиданно опускается рядом, совершенно не заботясь о сохранности своего костюма. Она вытягивает одну ногу, а вторую сгибает в колене и прижимает к груди, устраиваясь поудобнее и ерзая на пожухлой листве. Миэль ничего не говорит, только вздыхает как-то уж чересчур понимающе, а потом осторожно, словно не до конца уверенная в том, что делает, обнимает Цезаря одной рукой, слегка надавливая на затылок и заставляя положить голову себе на плечо. Цезарь замирает, все мышцы напрягаются?— подробного он точно не ожидал, и Миэль осторожно, словно приручая дикое животное, начинает гладить его скулу согнутым указательным пальцем. Она глубоко вздыхает и кладет свою голову на голову мужчине, а потом начинает мурлыкать себе под нос какую-то песню, немного напоминающую колыбельную, но так ничего больше и не говорит.И этого, как ни странно, оказывается вполне достаточно.