~ vii ~ (1/1)

— 1 — Одна моя рука соскользнула с плеча Хеглера. Другая же по-прежнему оставалась в плену его пальцев. Наш танец завершился, едва успев начаться. К страху, стискивавшему мою грудь, добавились горечь и обида?— настолько сильные, что мой рот искривился. Сделалось только хуже?— невольно мои губ приоткрылись. Тоже самое я чувствовала, когда впервые заговорила с Хеглером,?— стоило только открыть рот?— и уже ничего нельзя было вернуть назад. Вот и сейчас меня пронзило холодом, сердце заледенело. Он целовал меня! Он меня целовал. И я не отпрянула и не сомкнула губы плотнее, тем самым позволив ему углубить поцелуй. То, что ещё недавно баюкало мой страх: облегчение, связанное с тем, что взрыв порохового склада удалось предотвратить, а также чувство признательности Хеглеру за то, что он не повёз меня в комендатуру для допроса,?— всё это исчезло, уступив месту стыду, а также презрению?— к нему и к самой себе. Немцы напали на Францию, оккупировали большую часть её территории, убили или отправили в лагерь французских солдат, затем заняли их дома и стали поживать себе сытно, со всеми удобствами, ожидая дальнейших приказаний от своих командиров. А что делали мирные жители? Злились, роптали, оплакивали свои потери и ждали, когда всё разрешится, когда кто-нибудь придёт и спасёт их от гнета Третьего Рейха. Как там они говорили о себе? Один народ, один вождь, одна империя? Германия, Германия превыше всего, превыше всего в мире! И при всей той ненависти, что я испытывала к фашистскому режиму, я не могла не признавать того, что немцы и их союзники действовали, подчиняясь единой сильной воле, быстро и верно протаптывая кровавую дорожку на восток, в сторону огромных полей, где будущий хлеб взойдёт на трупах. И что же всё это время делали мы? Что сделала я? Я предотвратила гибель офицерского состава полков, расквартированных в Руане. В памяти всплыли строчки национального гимна: французы, благородные в своей воинственности, наносите или сдержите свои удары. Я крепко зажмурила глаза, по-прежнему позволяя Хеглеру целовать меня. Я сказала ему, что жизнь каждого имеет ценность. Какое человеколюбие, какая душевная чистота! Но было ли мне дело до немецких офицеров, что могли взлететь на воздух в день празднования годовщины взятия Парижа? Стала бы я оплакивать их? Ответ был мне известен, но говорить откровенно, даже самой с собой, было невыносимо. Но Хеглер понял, что именно я сделала и что мной двигало. Разумеется, он понял, он ведь улыбнулся мне в ответ и промолчал. Потому что о таком нельзя говорить вслух, и он был достаточно проницателен и?— что ходить вокруг да около?— чувствителен для подобного рода вещей. Я это признавала, хотя это и смущало меня, заставляло думать о нём как о человеке, а не только как о враге. Он сохранил мою тайну, две тайны, если быть честной. И он был в праве истребовать платы. Тем более, что всё располагало к этому да и я сама дала ему повод думать, что… Кровь прилила к моим щекам, голова резко дёрнулась, и я вырвала свою руку из его. Музыка, вино, отсутствие Жанны, о чём я предупредила его заранее, и мои слова, сказанные утром,?— какой дурак не сообразит, как ему поступить? Какой мужчина не откликнется на этот зов, в особенности, если зовущая женщина нравится ему? А я знала, что нравилась Хеглеру. Он прошептал что-то по-немецки, не поднимая на меня глаз, и звучание чужого, ненавистного языка окончательно отрезвило меня. Чужой! Чужой! Враг, вопреки всему, что было, враг навсегда?— в своей зелёной форме, с красивым лицом, певучим голосом и пронзительным взглядом. Я отступила. Он шагнул следом, и я поняла, что никуда мне от него не деться, пускай я и в своём доме. Хеглер не гость, чтобы он ни говорил, а захватчик, тот, кто врывается в твою жизнь и берёт то, что пожелает. Он может взять меня, и никто не придёт мне на помощь, потому что теперь он здесь хозяин, а я?— молоденькая, не лишённая внешней привлекательности, с раскрасневшимися от смущения и вина щеками девчонка, оставшаяся дома одна. Спелая ягода, так и просившаяся в рот. Но Хеглер не протянул ко мне рук и не приник губами к моим губам. Он остался стоять на месте, по-прежнему глядя вниз. Отследив его взгляд, я наконец заметила, что муслиновый пояс моего платья запутался в металлических пуговицах офицерского мундира. Осторожно, дрожащими руками он его высвободил. И я вдруг поняла, что Хеглер не причинит мне вреда. Ни сейчас, ни когда-либо ещё. На лице его отразилось такое страдание, такая мука, словно ему причинили нестерпимую боль, какую он едва ли сможет выдержать. —?Простите меня,?— прошептал он, держа в руках воздушные ленты тонкого пояса. —?Я не какой-то там пьяный солдафон. Простите. Идите, если хотите. Идите же! Я не решалась ни заговорить, ни сдвинуться с места. Наконец он посмотрел на меня. —?Я не хотел, чтобы вы думали, будто я… —?Он не договорил, помолчал и продолжил:?— У меня так много слабостей, Астрид. Мне кажется, вы?— одна из них. Вернее, я это знаю наверняка. Я отступила еще на шаг и ленты выскользнули из его рук. Хеглер склонил голову к плечу. —?Я был в Париже. Женщины там ведут себя иначе, нежели в Руане. Они тщательно следят за своим внешним видом, проводят много времени в салонах, посещают парады мод. Кажется, словно жизнь для них не изменилась. Идёт война, а они… —?Хеглер сглотнул и отвёл взгляд. —?Мы были в кинотеатрах, посещали оперу и повсюду были они, надушенные, разодетые, с причёсками. Видели бы вы их шляпки?— покатились бы со смеху. Но мне было не до смеха. Они так охотно говорили с нами, много смеялись, шутили. Мне сделалось противно. И стыдно. Знаете, как бывает?— когда стыдно за других? Я вдруг представил себя на месте француза, ушедшего на фронт. В то время, пока я терплю все тяготы войны, сражаюсь с врагом за родные земли, вспоминаю дом и мечтаю поскорее туда вернуться, моя жена, или сестра, или мать посещают спектакли. Невообразимо! На лбу у лейтенанта проступили капли пота. Он тряхнул головой, как собака, у которой болит ухо. Брови сошлись на переносице. —?И тут я вспомнил о вас,?— продолжил он. —?О вашем строгом лике и упорном молчании, о вашей непоколебимости. И мне сделалось отрадно. Вам покажется это нелепым, но это чистая правда. Я так любил Париж, но теперь он стал мне ненавистен. Мне отвратительно его подобострастие, его трусость и смирение. Мы враги, я знаю, но в академии нас учили уважать того, кому противостоишь. Я более не могу уважать парижан, во всяком случае тех, кто остался в городе,?— Хеглер задумчиво посмотрел на свои ладони, затем его взгляд снова обратился ко мне. —?В моей привязанности к вам нет ничего низменного, уверен, вы и сами чувствуете это, ведь вы молоды и ваша душа чиста и остро чувствует всякую фальшь. Простите мне мой порыв, я просто… устал от войны. Она выжигает изнутри, не оставляя ни одного живого места. Он шагнул к креслу, забрал плащ, фуражку и направился к двери. Одной рукой он схватился за ручку, другую положил на косяк. Обернувшись, Хеглер медленно потянул к себе дверь. Он словно ждал моего ответа, но я молчала, не отрывая взгляда от его лица. —?Желаю вам спокойной ночи, мадемуазель,?— глухим голосом произнёс он. Дверь закрылась, и шаги затихли в глубине дома. Я убрала иглу с пластинки. Музыка тут же стихла. Затем я вылила остатки вина и вынесла бутылку на улицу, на задний двор, как это обычно делала Жанна, дабы она не начала задавать вопросы, ответить на которые я никак не могла. Ополоснув бокалы, я составила их в сервант, поворошила угли в камине и потушила лампу. А после без сил опустилась в кресло и сидела там, бездумно глядя в темноту до тех пор, пока веки не отяжелели и тревожный сон не сморил меня прежде, чем я успела заставить себя подняться в спальню.