Dreigroschenoper (1/1)
IЭта трёхгрошовая опера разыгрывается во Франции, в Париже, будто и нет никакой войны, никакой крови на погонах Штиглица и никакой пули в колене Арчи.Эта трёхгрошовая опера разыгрывается в кинозале Эммануэль Мимьё, в который мы втроём входим, как в девичье лоно, и в котором остаёмся до тех пор, пока на экране не мелькает завершающий кадр.Штиглиц располагается на последнем ряду, в зловещей темноте?— скалится, когда я гляжу на него, щербатыми кровавыми зубами и проводит пальцем у горла, демонстрируя, что сделали бы с ним в Берлине. Арчи, завидев меня, ёмко кивает: жеманная улыбка дробит надвое красивое лицо, похожее на блок цемента.Я отворачиваюсь к проектору.IIНищие?— нищенствуют.IIIВдоль стены в ванной плыла огромная труба, с которой свисали рваные половые тряпки и мятая домашняя одежда. Всё вместе обращалось в рвотный комок, серый и слизистый, неподъемный: скоп мусора простирался до потолка, а потолка не было видно. Штиглиц прятался от меня в шуме воды, за клетчатой шторой, через которую я не мог наблюдать всё самое стоящее, но отчётливо видел очертания. Я курил, и через приоткрытую дверь в комнату просачивался сквозняк, и я пытался загнать в чертоги разума мысль, что по металлической коже Штиглица сейчас ползут, наступая фалангой, мурашки. Пар клубился, смешиваясь с дымом. Вместе они улетали в несуществующий потолок, вырисовывая на облезшей штукатурке спирали с картин Ван Гога. Каморка Штиглица походила на лепрозорий, а я, разглядывая этот праздник декаданса, лениво гонял по извилинам кровь: раз?— и детская нежность ушла, два?— ушло доверие, три?— через щёлочку в двери просочилось и упорхнуло тепло, которое последние годы жило в сердце.—?Ты скоро выйдешь? —?я затушил сигарету около слива раковины. Штиглиц остановил воду и, кажется, посмотрел на меня, выразительно пожал плечами, отвернул в обратную сторону кран и безмолвно продолжил. Его руки поднялись к голове и тщательно обмыли её, начиная с лица и заканчивая теменем. Его руки сжали виски, будто он пытался выдавить желчь из ушей, чтобы она не лилась изо рта. Я проинспектировал его фигуру с шеи до коленей. Мой взгляд застопорился на покоящемся члене, и тогда я подумал, что лучше бы руки Штиглица сжали мои бёдра вместо того, чтобы работать чесночным прессом для собственной черепушки. —?Ты знаешь, во сколько мне завтра вставать?Он остановил воду снова и снова кивнул. Штиглица я больше не любил, и от этой нелюбви хотелось биться головой об кафель: он стал преступником, преступников любить не полагалось, на преступников полагалось спускать собак, жесточайше предписывалось, как говорил полковник Ланда, наслаждаться псиными зубами в мягких желудках, в скользких кишечниках, наслаждаться раздавленными яйцами и разорванными селезёнками, наслаждаться размолотыми до хлопкового пуха костями.—?Повтори это вслух,?— скомандовало вместе со мной моё отражение.Напряжённые скулы выдали: оно тоже не надеялось на ответ,?— но ласковый голосок Штиглица вдруг благословил, вымазав ладаном, отчаявшийся лепрозорий:—?В шесть часов утра.—?Так пошевеливайся,?— устало вздохнуло без всякого моего участия зеркальное растрёпанное лицо.IVЯ мог бы влюбиться в Арчи.VПарижский кабинет, ставший моей крепостью на долгие два года, тогда только впитывал запах чернил. Неделю спустя после заселения я всё ещё не мог найти себе места: то сидел, раскладывая вещи на столе, выравнивая канцелярские принадлежности, то мерил шагами пространство, то останавливался у окна и смотрел на Париж, на бледное небо, на всполошённые стайки птиц, поднимающиеся с одной старой крыши, чтобы спорхнуть на другую. Осенняя тоска двумя руками навалилась на грудь, и я слышал треск костей: ни новая должность, ни величие нового города не могли перекрыть отчуждённость, которую я испытывал. Штиглиц пропал из моей жизни?— или я пропал из его; мы оба пропали к лучшему, потому что скрывать нашу связь дольше совершенно не представлялось возможным, в то время как он?— издевательски, сардонически?— притворялся, что совсем не заботится о конфиденциальности. Его дни были сочтены, и он, криво ухмыляясь, рисовал на стенах своего лепрозория палочки и кресты, то ли вымаливая защиту, то ли, наоборот, намекая на мою полную беспомощность.Тем утром я, в очередной раз поддавшись компульсии, решил проверить витой почтовый ящик на двери. Милое взгляду туголобое лицо венчало первую полосу. Я против воли скривился в улыбке: на моих плечах и на моих ключицах осталась пара шрамов от его укусов?— он не умел заметать следы и, как сказал бы полковник Ланда, за свою кровожадную неосмотрительность был справедливо наказан.VIЭта трёхгрошовая опера имеет миттельшпиль.Из грозного альпа Штиглиц обращается в пустой доспех, из пустого доспеха?— в деревянную пустышку. У него две руки: одну он использует, чтобы закрыть ухо, другую?— чтобы закрыть глаз. Оставшееся ухо и оставшийся глаз, увы, продолжают видеть, продолжают слышать. Он может вырвать их, но на это придётся потратить бесценные руки.Каждая мысль на экране звучит моим голосом. Каждая мысль плывет белёсой строкой субтитров. Где-то в проекционной хохочет отомстившая еврейка.Эта трёхгрошовая опера имеет миттельшпиль, а миттельшпиль имеет всех нас.VIIВоры?— воруют.VIIIЭта трёхгрошовая опера имеет миттельшпиль.Арчи в этом миттельшпиле счастлив настолько, что его жеманная улыбка, подрагивая, расползается до неприличного. Её уголки доходят выбритых висков, проскальзывают к ушам, заворачиваются за ними. Там, где идёт улыбка, кожу распарывают портновские ножницы. Оголённые мышцы взрываются, как косточки граната на языке.Арчи предвкушает и, увы, никак не может это скрыть.Эта трёхгрошовая опера имеет миттельшпиль, а эндшпиль обязательно поимеет тех, до кого миттельшпиль не дотянулся.IXКогда до нашей судьбоносной встречи осталась неделя, мой кабинет закричал, что скоро конец войне. Каждый угол украшала свастика, каждую ножку стола, недавно заменённого, обвивала резная дубовая ветвь, серебряный орёл смиренно склонил клюв, глядя на меня с огромного полотна, подаренного лионским мясником. Я пировал во время Чумы, подписывая открытки смазливым шлюхам-актрисам, и думал о капитуляции, о влажном и жарком климате Аргентины, о неведомых зверях, саблезубых и сумчатых, о ядовитых лягушках-древолазах, о которых Ланда вычитал в энциклопедии и которых продемонстрировал мне. Его великодушно протянутая рука, дразня, зависла на горизонте событий, а я служил яро, с упоением даже в эти последние дни. Из мстительной вредности я желал донести на Ланду Геббельсу или даже самому Мюллеру, но нас скрепляли узы сильнее кровных: запустив пальцы в мою бухгалтерию, он проник почти так же глубоко, как когда-то проник в мой разум. К тому же, я не строил иллюзий, что не воспользуюсь его предложением.Засунув руку в переполненный почтовый ящик, я наугад выудил срочную телеграмму.Они писали: в деревушку Надин на днях прибыл отряд подозрительных личностей. Я собирался это проверить.XЯ думал, что не люблю Штиглица, но мне никогда не хотелось отправить его на эшафот.XIЛоманый, как хребет повешенного, немецкий вырвал меня из задумчивости. Любая романтика таяла в сумраке ночи, как только кнут касался лица; форму гестаповца я не собирался снимать до аргентинской границы; бутафорские топазы под бровями дурачка идиотически таращились на мои нагрудные награды. Мне хотелось вставить ему в глаза все свои позолоченные спортивные значки и повернуть на триста шестьдесят градусов, разминая глазные яблоки до кондиции ?uf poché, чтобы он не пялился на меня так. Мне хотелось поболтать с ним на французском, но французского я так и не выучил. Он учтиво улыбнулся и представился шуршащим именем: фальшивее пустого фантика от конфеты, пластмассовый мальчик, британский шпион. Я склонил голову и сладко улыбнулся в ответ?— ликёр и шоколад растеклись по венам, кровь выкипела на карминовых губах. Его изящные кисти дрогнули. Мы встретились, когда он разнюхивал что-то у таверны La Louisiane, откуда я поднимался слегка подшофе, и у него?— о боже! —?хватило ума спросить, что находится в этом подвале.Несчастный наивный Арчи, чьё имя я выудил несколькими часами раньше из недр тайной гестаповской бухгалтерии, совершенно не знал, как делать свою работу, поэтому мы распинались о Пабсте и психоанализе; когда его джентльменский язык развязался, мы поболтали о его выдуманных немецких родителях; когда я препарировал этот язык и достал из него кость, Арчи вдруг заговорил о сиськах Бриджит фон Хаммерсмарк. Бриджит фон Хаммерсмарк он, оказывается, знал лично, но я обласкивал дурачка вниманием куда качественнее, чем на то была способна любая экранная шлюха, поэтому, возвращаясь к языкам, через несколько часов он был придавлен к кровати, из лавового горнила моей пасти в его алое, как роза Тюдоров, бархатное горло сыпались угли, язык мой гладил перламутровые зубы, а я шипел что-то на рваном английском. Дрожа от экзальтации, Арчи вжимался в моё колено, монолитом стоящее между его ног?— я вжимал его запястья в гипс простыни, пытаясь превратить их в скульптурный слепок, в музейный экспонат на добрую славную память. Времени у нас, казалось, неприлично мало, и я не стал брать его целиком: только вылизал всего ниже пояса от бедренных косточек до влажной головки и заставил его сделать то же самое со мной, затолкав член так глубоко в гортань, как заталкивают пистолет благородные самоубийцы.Я мог бы в него влюбиться, если бы мне хотелось вечно рушить, если бы я желал прожить свою жизнь в бриллиантовой бутафории, в пыльных мехах, среди голов мёртвых кошек и книжек про мёртвых людей, если бы я думал, что главной способностью Иисуса было превращение воды в вино. Оттянув за волосы голову Арчи, я всмотрелся в печальные глаза, подёрнутые пьяной пеленой: в тихом омуте скотч мешался с честью и доблестью. Кончив Арчи на скучное цементное лицо, я подумал, что со Штиглицем мы никогда не болтали о Пабсте и что шнапсом от него пахло чаще, чем первыми крю, но.Довести мысль до конца мне не удалось: Арчи собирался домой, и я, исполненный немецким гостеприимством, собирался проводить его до дома. На следующий день я следил за его домом с первых петухов, и ночью в La Louisiane фортуна встретила меня с распростёртыми объятиями, чтобы в следующую секунду повернуться изъязвлённой спиной.Проще говоря, ночью в La Louisiane я оказался мёртв.XIIГуляющие?— гуляют.XIIIЭта трёхгрошовая опера разыгрывается во Франции, в Париже, будто и нет никакой войны, никакой крови на погонах Штиглица и никакой пули в колене Арчи.Когда падает занавес, Арчи пытается улизнуть. Мимо последнего ряда он движется осторожно, а единственное незакрытое око Штиглица провожает его свирепым взглядом. Я слежу за спектаклем, мне весело, Хуго не собирается нападать: хотя с зашитым ртом Арчи смотрелся бы симпатичнее, это, скорее, дань объективности, чем инструкция к действию.Когда Арчи исчезает во тьме дверного проёма, дышать становится легче.XIV
Стены зала бесшумно взрываются: мы находим друг друга посреди огромного тропического леса, я и Хуго?— он сидит на извилистом корне, растирая яд лягушки-древолаза по лезвию кинжала, а я жмурюсь, глядя сквозь кроны неведомых деревьев на солнце и пытаясь вспомнить, чему она должна учить, эта трёхгрошовая опера.XVЭто даже трагично, что я не дотягиваю до La Gamaar: обоим?— и Арчи, и Штиглицу?— так пошёл бы парадный костюм.