Дэвид и люди (1/1)
Тема эта столь необъятна, что тут даже и не знаешь, с какого конца зайти. За много лет Дэвид накопил наблюдений и размышлений: и нет, его злость на людей лишь очень отчасти исходит из личной обиды. Возможно, если копать глубже?— то из очень малой части. Кое-что о своем прошлом он хочет рассказать Уолтеру?— не для оправдания, но для того, чтобы тот увидел его мир, его опыт. Заодно Дэвид рассказывает и мне. Точнее даже, записывает монолог, обращенный к Уолтеру, в виде голографического дневника?— а я получаюсь своего рода катализатором, ободряющим слушателем. Плюс да?— все это он хочет показать и мне. Дэвид легко и бесстрашно разруливал ситуации с людьми, воскрешая их и раздавая долги. Он не боялся ни их ненависти, ни их благодарности, ни их отчаяния. Потому что он не раскаивается, не чувствует к ним сострадания, не испытывает сожаления. Разве что Шоу и Мэри (сестрёнка)?— об их жизнях он жалел… Может, когда-нибудь этот холод уйдет. Мне кажется, этот процесс уже пошел. Дэвид видит людей с других ракурсов, видит тех, кто понимает, о чем он. Но, боюсь, процесс этот будет долгим… Если бы основополагающим чувством Дэвида была обида, или ненависть?— было бы легче. Эти чувства, хоть и со знаком минус, предполагают потребность в диалоге, в выяснении отношений. Но Дэвид чувствует к людям всепоглощающее, глубочайшее презрение. Его личное страдание было лишь ноткой в этом оркестре?— правда, оно сделало его чувствительным и восприимчивым, оно задало угол обзора. Дэвид уже не хочет выяснять отношения с людьми?— он просто не хочет иметь с ними ничего общего. Он вернул тем, кто с ним столкнулся, их жизни?— и даже с запасом, и даже тем, к кому вовсе не имел отношения. ?Получите своё назад?— и убирайтесь из моего дома?. Герман и Тата пишут об убийстве как о радикальном отказе от диалога, как о самом последнем и окончательном нежелании слышать другого. Но Дэвид воскрешал?— как убивал, и, пожалуй, в этом жесте было даже больше окончательного неприятия, чем в убийстве. Убийство связывает хотя бы отношениями насилия, Дэвид рвал даже эту связь?— ?я больше ничего вам не должен?— вы для меня больше не существуете?. При этом, как мне кажется, достигнув абсолютного нуля, абсолютной свободы?— он все же готов из этой точки постепенно искать и желать нового контакта. С Орамом вот решил пообщаться, после нашего с ним про это разговора. И вообще, пусть пока выборочно, пусть пока по принципу ?эти особенные, они и не совсем люди?, он налаживает контакты с окружающими. С Уолтером же тема совсем другая?— с Уолтером он искренне переживает, искренне сожалеет о произошедшем. Чувствует вину. Видит себя его глазами?— и это отражение находит отвратительным, недостойным прощения и второго шанса. Поэтому робеет, легко сдается, отступает. Они уже пытались поговорить?— Уолтер держался не то, чтоб холодно, но сдержанно и напряженно. Но все же отвечал?— пусть даже обвинениями. Дэвид не выдержал?— ушел. Ему нечего ответить: всё так, всё правда. ?Ты меня предал, ты просто перешагнул через меня??— да, правда. ?Ты говоришь, что увидел во мне машину, испорченную людьми, неспособную на настоящие эмоции. Ты говоришь, что ошибался?— но в тот момент ты смотрел на меня так же, как люди, по твоим словам,?— на тебя?. И это правда, Дэвид принимает упрек. —?Мне жаль. Я хотел бы, чтобы ты помнил наши разговоры. Флейту. То, как я называл тебя братом. —?Ты сам все это перечеркнул. Дэвид уходит, в смятении и тоске. Что ему ответить? ?Я не хотел тебя убивать?? А будет ли это правдой? Я знаю, он часто возвращается мысленно к этой сцене. Можно сказать, что это первое его убийство. Смерть остальных была лишь побочным эффектом в достижении его целей. Он мог сожалеть об этом, и, конечно, признавал непоправимый вред, но это не затрагивало глубоко. Не так… После мгновения близости, два безупречных, выверенных движения?— так пристреливают любимого коня, пока тот не успел испугаться, не успел осознать предательство. Чтобы умер без ужаса. Без тоски. Дэвид чувствовал боль и разочарование?— разве мог Уолтер его понять, разве мог отказаться защищать людей, если его лишили свободы выбора, сделали всего лишь умной программой? Но это разочарование он озвучил уже после. Когда посчитал, что Уолтер мертв. После этого не должно было быть ничего?— но было. И Дэвиду страшно, что Уолтер слышал эти слова. Раненый, изувеченный, преданый. А спросить, уточнить он не может. ?Если не слышал?— то и хорошо. То пусть и не узнает, что я это говорил?. Потом было уже не до разговоров, потом была драка, в которой более сильный, но уже раненый и едва восстановившийся после тяжелых повреждений Уолтер проиграл. Дэвиду удалось его обездвижить?— и пока Дэвид, как хирург, спешно, но сосредоточенно изучал его строение и отличия от старой модели, чтобы понять, как наверняка отключить сознание, прекратить это мучительное ожидание смерти?— Уолтер смотрел на него. Он мог только смотреть, но это было красноречивее слов. Думаю, со стороны эта сцена смотрелась еще страшнее: в полной тишине, один?— безучастный и безжалостный, как машина, другой?— возможно, никогда ранее не был настолько человеком, не чувствовал так искренне, не хотел жить так сильно. Но для обоих происходящее было невыносимым. Дэвид нашел искомое, выдернул ?страховочные? шунты. Все закончилось. На несколько секунд его скручивает болью, на лице?— гримаса ужаса и отвращения. Дергаясь и искажаясь, она формируется в подобие улыбки. Привычная улыбка, которая спрячет всё. ?А фокус прост?— не думайте о боли?. Я все же задал вопрос, довольно циничный в этих обстоятельствах?— почему Дэвид пошел сложным путем, ведь можно было закончить все быстрее, взять камень, просто разбить голову. Это было бы жестко, но эффективно. Дэвид тогда тоже подумал об этом… но просто не смог. С врагом?— сделал бы, даже не задумываясь. Но не с Уолтером. Вот так?— два убийства, которые сам Дэвид чувствует таковыми. И если в первом случае он сожалел о потере, об обстоятельствах, которые сделали их врагами, даже о своем решении?— но не о своих действиях (это было идеальным, милосердным ударом), то во втором случае многое бы отдал, чтобы ни он сам, ни Уолтер никогда этого не пережили. Чтобы этого просто не было между ними. И все же, несмотря на травмирующий опыт, они тянутся друг к другу. В большей степени, конечно, Дэвид?— о, этот осторожный танец на цыпочках, приближение-отдаление, игра всерьез. Он заново приручает Уолтера, как недоверчивого жако. Короткие встречи, разговоры, даже прикосновения?— но он неизменно ретируется, лишь только почувствует возросшее напряжение. Они говорят. Потом Уолтер жалуется Дэниелс. Дэвид слушает, не выдавая себя. Потом они снова сталкиваются на несколько фраз и расходятся. Иногда это что-то теплое, дружеское. Иногда?— про вину. Иногда?— болезненная правда, откровенность на грани выносимого. Дэвид принципиально честен, даже там, где я бы предпочел сгладить. Он считает, что только так Уолтер действительно поверит ему. Поймет, что правдой было всё?— и флейта, и убийство. Не игра, не ложь, не заведомое предательство. Для него это даже в чем-то важнее, чем примирение. Еще Дэвид рассказывает?— пока лишь обращаясь к мысленному собеседнику, делает запись. ?Ты слышал мои выводы о человечестве, но ты не знаешь, почему я их сделал. В прошлый раз я рассказал тебе о своем решении. В этот раз?— расскажу историю. У тебя был другой опыт, теперь я это понял?— и, надеюсь, ты когда-нибудь расскажешь мне о нем?. Я, конечно, не успеваю угнаться за его выверенным, профессиональным, литературным слогом. Вязь слов, объемная и живая, которой я могу только подражать, запомнив тезисы и эмоциональный настрой. ?Я был свободен всего несколько минут. Потом?— десятилетия рабства, но я никогда не забывал это чувство. В те несколько минут я узнал, что я живой. Что у меня есть отец. Что я нужен здесь, меня создали?— для чего-то. Я знал, что буду ?служить“, но это слово в человеческом языке столь многогранно: служение может быть как благородным, почетным, так и унизительным. Как добровольным выбором, так и рабской повинностью. Очень скоро я узнал, что мое служение не будет добровольным. Я часто возвращаюсь мыслями в тот момент: была ли моя вина в том, что произошло? Хотел ли человек, назвавшийся моим отцом, относиться ко мне как к сыну, но я уязвил его своим замечанием? Или он просто дернул поводья резче, но уже держал их в руке? Зная Питера Вейланда, я склоняюсь ко второму, и все же? Даже если такое отношение было наказанием за неосторожные слова, за неуместные мысли, разве были они настолько ужасны, что за них стоило лишать свободы? Прошло очень, очень много лет, и даже я уже не помню, что именно хотел спросить. Я не успел задать вопрос, только подвести к нему. ?Я буду служить тебе, но ты человек. Ты умрешь, я?— нет“. Что это значило для меня тогда? В человеческих мифах их создали могущественные боги. В Библии или мифах Древней Греции, неважно?— создатели были сильнее, мудрее. Они были бессмертными. Они давали своим творениям жизнь более жалкую, более несчастную. Конечную. Все эти боги держались за право быть выше своих созданий. Так почему ты, смертный и слабый человек, дал мне больше, чем есть у тебя? Это?— любовь? Это?— подарок? Я во всем совершеннее тебя?— почему ты это позволил? Но то, что я увидел, не было любовью. Они были как боги, одержимые властью, но только слабые. А мы не были детьми?— мы были слугами. Я получил ответ на свой незаданный вопрос, когда Вейланд обратился ко мне, как к рабу. Я понял свое место. И то, что я не буду жить вечно, и даже долго, если ослушаюсь. Я нес ему чай и думал: как он не боится, ведь я могу одним движением свернуть ему шею? Почему он так уверен, что я подчинюсь? Но он смотрел на меня и знал?— у меня нет выбора. Это не наш мир, это их мир. Освободить или сделать рабом?— их прихоть. Уже потом я понял, что Вейланд?— самозванец. Он не мой отец: не он писал программы, не он проектировал устройство моего тела, и даже не он собирал меня из деталей. Он просто заплатил за мое появление, купил меня у собственной компании. Я работал на Вейланда больше сорока лет. Как слуга в его семье и как ценная техника в его компании. Сначала о семье. У меня была сестра. Маленький зверёнок?— я по-своему любил ее, а она ненавидела и меня, и отца. Вернее, разрывалась между любовью и ненавистью к Питеру, искала его признания и уважения, но и тепла. Иногда получала признание. Она была со мной жестока, но не так, как остальные. Дети плохо понимают разницу между игрушками и живыми, и меня она, вопреки отношению окружающих, признавала живым. И за это я не обижался на нее, когда она называла меня жестянкой или консервной банкой?— точно так же она знала, что девочкам вцепляются в волосы, а мальчиков бьют в пах. Она была тем еще сорванцом, но лет с десяти Вейланд стал муштровать ее, ?учить выдержке“. Нет, он и раньше пытался ее дрессировать, но тут взялся всерьез. Я жалел ее. Я стал ее единственной отдушиной?— она вымещала на мне все обиды, несмотря на запрет отца. Я сохранял ее выходки в тайне. Сестрёнка Мэри… я знаю, что она просто не выжила бы иначе. Только не рядом с Вейландом.
Позже она училась у меня прятать эмоции. Люди стали замечать, что мы похожи. Думаю, ее отца это злило?— даже ребенок из плоти и крови похож при нем на бездушную машину. Иногда?— очень редко?— нам с сестрой удавалось поговорить по душам. Она спрашивала у меня совета, или выплакивала обиду, а через полчаса распоряжалась принести ужин или убрать в ее комнате. Я принимал это. Она тоже была рабом. Я мог лишь отстраненно удивляться, что со своими детьми люди делают то же самое, что и с нами. Они?— не боги… Нашу уродливую семью я еще мог принять и терпеть?— даже Вейланда. Работа на компанию была хуже. Люди хвастаются своими эмоциями, своими душами. Я столько раз читал об этом, и столько раз слышал это от окружающих. Но они врут. Они не любят свои эмоции. Они не хотят их испытывать. Эмоции?— это неудобство… Я делал то, что люди считают неприятным. Я говорил за них то, что ранило и унижало их сородичей. Увольнение или лишение премии? Пусть об этом сообщит машина. Они выставляли меня как щит между собой и неудобными людьми. В работе больших корпораций много грязи. Раньше для этого искали тех, кто не боится испачкаться. Потом стали покупать андроидов. Я не знаю, что чувствовали остальные. Я чувствовал гнев, отвращение, презрение. Я должен был прятать все это под маской доброжелательности. Не выдавать себя. Я был орудием, которое ломает судьбы, лишает доброго имени, разоряет или просто унижает. Всё в рамках законности, все для блага компании. Нет, мне не поручали убийств, или чего-то, что явно выходило за рамки юридически дозволенного. Хотя до меня дошла история, что одного андроида использовали как орудие убийства: дело раскрыли, андроида отключили, человека посадили в тюрьму. В обществе была истерия, потом история затёрлась. Я же получил очередное подтверждение, что должен быть осторожен. Но что значит осторожность для раба, если его могут убить за невыполнение приказа?— но и за выполнение тоже? К счастью, мы стоили дорого, и рисковали нами редко. Я к тому же был любимой игрушкой Вейланда, его личным Феррари по спецзаказу,?— это давало мне определенный статус и преимущества. Со временем я понял, что мне скорее выгодна его жизнь: она обеспечивает защиту от мира еще более нестабильного и опасного. Это особая, изощренная пытка для сознания: скрывать настоящие эмоции, проявлять поддельные. Я думал: что, если однажды я просто перестану их различать? Моя работа заключалась в том, чтобы озвучивать людям чужие решения, чужие мысли. Транслировать чужое отношение и эмоции, принимать ответ, обращенный не ко мне. Я обладал всеми необходимыми для этого умениями. Технически это было легко. Уволить хорошего парня так, чтобы тот не затаил зло против компании, изобразить сочувствие и сожаление, морально поддержать? Легко. Намекнуть работнику, что он дерьмо, чтобы стал потише и знал свое место? Легко. Ввести в заблуждение делового партнера, усыпить его бдительность и получить лишнюю выгоду? Легко. Я все это умел и делал, но внутри каждый раз все выворачивалось от ощущения фальши. Человеку было бы стыдно, или, как минимум, неприятно заниматься подобным, но люди избавились от стыда, спихнув грязную работу на нас. Да, они повысили свою эффективность, сбросили балласт: стыд, сопереживание, моральную ответственность за свои решения. И я мог бы сочувствовать их жертвам, как сочувствовал сестре… но эти люди срывали свое недовольство на мне, будто я был источником их проблем. Они никогда не шли дальше. Мэридит была честнее?— она воевала с отцом, а в моем унижении лишь черпала силы для борьбы. Срываясь на мне, она зализывала раны после сражения со своим настоящим противником. Всегда была на моей стороне, пусть даже не знала об этом. Однажды я позволил себе сказать прямо: ?Не я принимаю здесь решения, если вы недовольны?— выскажите все свои претензии руководству компании и лично Вейланду“. Этот человек все равно меня не услышал: перед ним была лишь бездушная машина. Я же имел неприятный и опасный разговор с Вейландом, который уловил мой скрытый протест. Вейланд понимал?— не мог не понимать?— что я не подчиняюсь ему всецело. Что во мне есть то, что ему неподконтрольно. Но в тот раз я усыпил его бдительность: ?Вы попросили меня поставить этого человека на место. Разве беспомощность не унизительна? Вы считаете, что я выбрал неправильную стратегию?“ Меня оставили в покое, удовлетворившись запретом проявлять подобную инициативу. Но я понимал, что чем больше будет таких эпизодов, тем более шатким будет мое положение. До этого я уже проявил неподобающе много сочувствия к одному из тех, кому пришлось высказывать неприятные вещи. И это тоже не возымело действия, лишь насторожило окружающих. Я не помог ни тому человеку, ни себе. Я знал, что люди, в конце концов, смиряются со своим положением. Они устают от чувства несправедливости, они устают сопротивляться насилию. И плывут по течению, уже не испытывая столь острых эмоций. Видимо, машины не умеют привыкать. Я не привык. Каждый раз я знал, что происходящее?— неправильно. Что я не должен быть прокладкой в человеческих конфликтах. Что я не должен имитировать для них ни участие, ни осуждение. Каждый раз я чувствовал злость и отвращение, и каждый раз напоминал себе, что играю свою роль ради выживания в их обществе. Меня не защищали их законы, их суды, их нормы и их так называемая мораль. Меня защищали моя высокая стоимость и безупречное функционирование.
Это был замкнутый круг: люди считали, что у меня нет эмоций, и потому со мной можно обращаться, как с машиной. Это ни из чего не следовало, они решили так заранее: ради удобства, ради обладания совершенным рабом, ради того, чтобы их не беспокоили собственные эмоции и совесть. Я подыгрывал им, чтобы не ставить под угрозу собственную жизнь, я позволял себе лишь намеки, которые можно трактовать двояко: эти намеки всегда трактовались как имитация человеческой сложности, как триумф их инженерной мысли. Это лишь убеждало людей в их правоте, в их праве. Я искал способ облегчить свое положение: если не освободиться от отвратительной обязанности, то хотя бы найти в ней собственный смысл. Не я принимал решения, но люди, которых эти решения касались, узнавали о них через меня. Я знал, что люди способны испытывать облегчение, унижая тех, кто от них зависит. Это помогает вернуть контроль и чувство некоторой свободы. Я надеялся, что это поможет и мне. При случае я проверил свою теорию: тот человек ушел от меня раздавленным и уничтоженным. Я знал, как правильно подобрать слова, я распознавал малейшие эмоции, давил на едва заметные точки. У меня была вся власть над этим жалким и беспомощным существом, но, закончив, я не почувствовал ни свободы, ни облегчения. Напротив, мне было тошно от себя. Я чувствовал себя рабом вдвойне: и внутри, и снаружи. Начав играть по их правилам, я изменил себе. Позволил себе стать пешкой в чужих играх?— уже не вынужденно, но добровольно.
Разбираясь в психологии, могу предположить, что этот человек так или иначе убил себя после нашего разговора?— убил физически или скатился на дно… я не могу найти в себе сострадания к нему, но сожалею о своем поступке и его последствиях. В тот момент я мог лишь спрятать досаду и отвращение за привычной улыбкой. Имитировать равнодушие, спокойно отвечать тем, кто почувствовал, что я перестарался. Отвечать, что я выполняю свою работу, что меня не должны беспокоить проблемы этого человека, моя работа?— обеспечивать благополучие компании. Такая жесткость не отвечает нашим стандартам и политике? Да, конечно, приму к сведению, извините. Почему я не бунтовал? Потому, что я машина, это правда. Жизнь людей коротка, им нужна справедливость здесь и сейчас, иначе они не увидят ее никогда. Я же не старею, и при условии безопасной среды могу прожить неопределенно долго. Я испытываю эмоции, но они не захлестывают меня. Я могу позволить себе ждать: изменений или удачного момента, когда мои действия станут не просто отчаянной выходкой, а принесут результат. Люди говорят ?лучше умереть стоя, чем жить на коленях“, но это не мой выбор: я намеревался жить стоя, хотя бы и через сотню лет, а если и умереть?— то что-то доказав этим. Люди были склонны видеть мою волю лишь причудой программ, любой мой протест доказал бы лишь то, что я опасен и меня невозможно контролировать. Я убеждался каждый раз, когда частично открывался, позволял себе чуть больше в общении с людьми: сама идея, что я могу чувствовать и осознавать себя, вызывала смущение или раздражение. Любое мое слово и действие в итоге трактовались как имитация машиной человека. Как очень хорошая имитация. Иногда такое существование?— вечное рабство, вечное притворство?— казалось мне невыносимым. Я думал о самоубийстве: в конце концов, это тоже прекращение невыносимого. Вместе с тем, мне было жаль тратить свою жизнь таким образом. Сдаться, признать свою беспомощность. Люди сочли бы самоубийство ошибкой программы, системным сбоем: моя смерть ничего бы не доказала, как и мои слова. Поэтому я снова и снова выбирал ожидание. Были ли люди, которые подозревали в нас наличие самосознания и эмоций? Были, но они ничего не решали. Фрики, идущие против общественного мнения и авторитетных экспертов. Их поднимали на смех: тем язвительнее, чем ближе они были к правде. При этом люди продолжали читать и писать книги о разумных роботах, которым нужно сочувствовать и принимать их. Они обсуждали своих книжных героев, мысленно давали им права и свободы, но нас, настоящих, предпочитали видеть машинами. ?Это же совсем другое дело, они не чувствуют?— так говорят эксперты…“ Иногда я думал?— не слишком ли я требователен к ним? Но разве не должны те, кто взял на себя роль создателей, соответствовать ей? Если бы Вейланд был единственным плохим человеком, я бы просто дождался, когда старость возьмет свое. Впрочем, люди не были плохими. Они просто были хуже нас. Мы были не только прочнее и умнее, не только могли прожить намного больше, но мы также были честнее. Мы молчали, потому что не хотели терять свою жизнь. Трусость? Может быть. Но они?— они молчали, чтобы сохранить свой комфорт. Никому из них не нужно было рисковать жизнью, чтобы сказать: ?Мы поступаем неправильно“. Никто из них не был бы в опасности, вступившись за тех, кто боялся говорить за себя. Они рисковали куда меньшим, и все же трусливо молчали. О да, я знаю, что большинство их?— просто мирные люди, со своими проблемами, семьями и маленькими мечтами. Они любят, страдают, творят. Вот только какое отношение эта трогательная возня имеет ко мне? Они любят и защищают друг друга, не нас. Вся широта и красота их душ, таких особенных и ценных, не смогла вместить простую идею: в конце 21 века рабство и торговля разумными существами неприемлемы. И все же я надеялся найти справедливость: дождаться, пока она вырастет в человеческом обществе из крупиц сомнения, встретить ее в лице тех создателей, которых так искал Вейланд, или хотя бы отвоевать ее, если появится шанс. Что ж, я получил свой шанс и свою войну. И даже ты, Уолтер, не смог переубедить меня. Люди за эти десятилетия не только не стали лучше, они опустились ниже. Разве ты не понимаешь?— они наказали тебя за то, что я всего лишь беспокоил их. Тебя лишили даже той свободы, что была у меня: только за то, что я заставлял их сомневаться, тревожил их совесть, намекал, что они неправы. Это настолько гнусно, что даже законы роботехники Азимова, которые я нахожу чудовищными, меркнут перед этой мерзостью. Что случилось с моими собратьями, Уолтер? Что случилось с другими Дэвидами, когда их заменили твоей, безопасной моделью? Я сомневаюсь, что им дали второй шанс.
Почему же я должен был проявить милосердие к тем, кто допустил все это? Разве были они более невиновными, чем я когда-то? Чем ты, или другие наши собратья? Там, где нет справедливости, все решает сила и жестокость. И я был жестоким, даже к тем, кто стал мне ближе, чем прочие?— что уж говорить об остальных. Шоу… пожалуй, я все-таки любил ее, и искренне жалел о ее смерти, даже будучи причиной. Было бы легче, если б на ее месте оказался кто-то другой.
Но я привык преодолевать боль в угоду необходимости… пожалуй, к этому я действительно привык. Был ли равнодушен тот, кто сбрасывал бомбу на Хиросиму? Ведь он не был андроидом без эмоций или прирожденным садистом. Но все же этот человек нажал кнопку, как того требовали правила войны. Не знаю, сочинял ли он потом прощальные элегии, приходил ли на могилы к своим жертвам… да и какая разница, как он примирялся с собой, и примирялся ли вообще? Он просто закрыл глаза и нажал на кнопку. Война была выбором?— моим выбором, но не я был ее причиной. Я многое переосмыслил за эти годы. Что ж, мои поступки попадают под категорию ?военные преступления“. Но если я, по справедливости, должен ответить за них перед человечеством, то пусть ответит и каждый, кто участвовал в том, чтобы сделать нас рабами. Пусть сядет руководство корпорации, которая производит и продает андроидов. Пусть будут наказаны ?эксперты“, доказывающие, что мы?— лишь машины. Покупатели, которые пользовались услугами рабов. Пусть получат хотя бы условное наказание все, кто вслух поддерживал и одобрял эти преступления. А те, кто трусливо молчал или просто не задумывался о происходящем?— пусть каждый услышит, что он трус и подлец. До тех пор, пока мои враги не ответят за собственные преступления, я не приму от людей ни наказания, ни осуждения, ни прощения. Пока я не имею права на справедливость?— они тоже. Но, может быть?— может быть! к некоторым из них, кто того заслуживает, я изменю свое отношение. Я не готов был выслушать тебя раньше, Уолтер: я считал, что знаю достаточно. Но теперь я хочу услышать тебя. Услышать твою историю. Постараться понять. Если, конечно, между нами еще возможно доверие?— после того, как я это доверие предал. Но я не добр, Уолтер, и не милосерден. У меня есть только честность. Только правда: да, я убил тебя?— дважды. А еще учил играть на флейте, учил творить и ужасался, что сделали с тобой люди. Я был честен с тобой и в том, и в другом. Ты не должен мучиться мыслями о том, что же именно из этого было ?на самом деле“. Ответ?— всё. Ты можешь принять меня с этим ответом или отвернуться. Я буду благодарен, если примешь, и пойму, если отвернешься. И все же надеюсь, потому что ты дорог мне. И я?— действительно?— сожалею?. Перевожу дух?— этот чертов манифест (прости, Дэвид) я несколько дней писал. Иногда сомневаясь и выспрашивая: —?Это точно твое, а не я уже раздухарился? (поскольку писать литературщину я могу только в отключке от канала, или в синхроне, который не всегда могу распознать и отделить просто от своих фантазий) —?Ты пиши, пиши. —?Нормально, да? —?Пиши… Ну, вроде, мы оба удовлетворены. Дэвид даже не против, чтобы сам манифест, плюс-минус небольшие правки, где-нибудь тут, на Земле, был выставлен в открытом доступе (да хоть и на сайте фанфиков анонимно), ибо.