Ценою крови куплены (2/2)

Какое-то время ей казалось, что, выбравшись из приземлившегося экипажа на зеленую стартовую площадку перед крепостью, она окончательно распрощалась со страхом. Что она победила (хоть где-то). Что она свободна (хотя бы внутренне). Нет. Страх ее не отпустил. Только немного разжал коготки.

По-настоящему страшно ей стало, когда в лабораторию привели Муравьева. Она не думала, что будет так.

Сперва он был частью ее работы. Потом ее столкнули с ним насильно и очень не ко времени. Бледный, собранный и сердитый брат ее матери вытащил Анну в Штаб срочным вызовом, познакомил с полковником Амфельтом. Тот сам по себе уже был довольно живописной иллюстрацией к событиям в Трилесах - со своими перебинтованными руками и швом на виске - но Анне зачем-то показали еще и Гебеля...А потом потребовали, чтобы она под контролем военных и жандармов рассказала Муравьеву о его происхождении, заставила поверить, потерять опору, начать делать ошибки. Он, кстати, не начал: даже от больших погромов армию удержал. Пропагандистам пришлось очень постараться, чтобы раздуть из ВК406-5, ВК-7 и новогодней свистопляски что-то по-настоящему страшное.

Потом она уже сама ввязалась в то безумие с побегом на нейтральную сторону… У жандармов Бенкендорфа был в этом свой интерес, какая-то игра оружием бывшего Императора, Анна не обольщалась. Но во время лесного пожара волк и лисица часто бегут в одной стае, к тому же Амфельту определенно нравился Муравьев - как и всем, в общем-то, нравился, тут ничего удивительного. Но было еще кое-что: Амфельт Муравьева жалел. Настолько, что после страшного, тихого разговора в своем заштатном кабинетике согласился на последнюю просьбу. Все закончилось стремительным арестом и даже облегчением каким-то… В общем, Анна считала, что новая встреча уже не вызовет эмоций, кроме, разве что, жалости к проекту. Все эмоции ушли у нее на тот разговор... Как же она ошибалась! По распоряжению комиссии высокоранговые репликанты находились в режиме гибернации, пока не приходило время включать их для допросов. Это значило: сохраняется часть моторных функций, а вот сознание уплывает куда-то, в нездешние дали. Впрочем, Анна в нездешние дали не верила. Это люди могут спать и видеть сны. Даже в коме, как говорят, видят и слышат что-то. А в репликантской голове нет и не может зародиться ни снов, ни видений, если уж сознание угнетено командой извне. Бывала она в той голове. Там чернота, тишь, зыбкая пустота великого ничего… Такая же, как и в космосе, что бы ни говорили священники о существовании Бога за какой-то выморочной внешней сферой. Муравьев выглядел как кукла. Шел, как кукла. Сел в специально оборудованное кресло для снятия метрик, будто посадили его. Согнули в шарнирах и опустили на заранее облюбованное место. У Анны впервые за годы работы противно защекотало в ямках под коленями. И скулы свело то ли от ужаса, то ли от тоски…

Все дело было в том, что она помнила его живым. Хуже того, он и сейчас казался ей живым, несмотря на скупые, выверенные, немного автоматические движения, неестественный наклон головы, широко раскрытые пуговичные глаза. Запертым дважды: в крепости - и внутри собственного тела. Все-то ему приходилось проходить по два раза: и предательства, и суд, и заключение… и казнь потом, потому что у профосов не получится с первого раза. Несколько мгновений Анна просто боялась дотронуться до него, хотя нужно было прикрепить аппликаторы к вискам и вложить в наперстки кончики пальцев. Как ей раньше не приходило в голову, что это неловко, нехорошо, неправильно - быть настолько бесцеремонной в своем профессионализме? Почему она никогда прежде не думала такими категориями? Ей захотелось… впервые за много лет… получить разрешение. Даже не кивок, но движение брови. Электрический импульс. Едва заметное подергивание жилки на щеке.

Ей захотелось, чтобы ее поняли, оценили и простили. Но некому было уже прощать. Да и не стоило вешать на Муравьева еще и это. Исповедник он ей, что ли? Даже не любовник: она не лгала ему при первом - через пропасть - разговоре, не смогла бы. Гражданские права, равенство, вся эта политическая шелуха, конечно, возвышенны и прекрасны, но если ты при отливке молда присутствовала, если тебя знакомили с концептами на лекциях в Академии…

“Не суди меня, глупый Сережа, - хотелось сказать ей (но она молчала: не хватало еще начать разговаривать с предметами). - Я через себя не перешагну. Так уж я устроена, такой вышла, такая вот задумка, только чья… Но я сделаю, что могу, что должна. Потому что нельзя тебе проходить через это одному. Никому нельзя, но помочь я могу только тебе... “ Она снимала данные быстро, уверенно, ловко, пальцы не дрожали. У нее и теперь, в пятьдесят, совсем не дрожали руки, ей можно было, наверное, в хирурги идти, - а выбрала “творческую профессию”. Потому что даме ее круга нужна творческая профессия, даже если она хочет служить Империи. Неприлично иначе. Отключив аппликаторы, поставив аппаратуру в ждущий режим, из-за чего гудение кулеров в блоках баз данных стало надсаднее, она села на краешек секционного стола. Расправила на коленях форменную юбку. Покачала ногой. И, прежде чем позвать конвойных и попросить увести подопечного, оставив ее одну, все-таки обратилась к Муравьеву с несвоевременным, с глупым даже: - А ты знаешь, Амфельт вывернулся… Видимо, в счет своих особых заслуг даже сослан не будет. Может, все-таки болванка? Хотя что я говорю. Кому в голову придет заставлять болванку охотиться на болванок? Ох, Сережа… - Она обхватила себя руками и поежилась, не от холода, а от мертвого одинокого взгляда. - Иногда мне кажется, что мы все чего-то стоили только благодаря тебе. А когда ты уйдешь, стоить перестанем. Ну, исчезнем практически, как в том рассказике, не знаю, читал ли ты его. Нет, наверное. Интересно, как это, быть… таким? И был ли ты когда-нибудь счастлив? Очень скоро она узнала, что был. VI Ее колотило всю ночь. Она вставала, меняла режим кондиционирования (у нее, как у привилегированной заключенной, дамы к тому же, был кондиционер), пила воду, ложилась снова. Натягивала одеяло до подбородка, утыкалась в край носом, терла руки для тепла… Но все равно дрожала, как зайцы на лежке дрожат. И зуб не попадал на зуб. По крашеным стенам спаленки то и дело проезжали узкие белые полосы: это сквозь неплотно прикрытые жалюзи пробивался свет фар. Приземлялись и взлетали бронированные экипажи, кого-то привозили, кого-то уводили из крепости. Дело шло даже ночью, Империя не дремала, как и Анна, потому что хватало работы и потому что было очень-очень страшно. И очень-очень тошно. Утро пришло, как избавление. Несмотря на песок в глазах и желание разбить голову о стену, Анна наскоро умылась, оделась - и вернулась на свое, как она уже называла его, рабочее место. Благодаря их маленькому уговору с Государем, у нее был довольно обширный доступ к делам и протоколам следственной комиссии. Все просто: она баба с придурью, которая непременно поедет в ссылку. Ее не боялись, и поэтому ей было позволено многое… А еще все ее изыскания начинались и кончались на Муравьеве. Муравьеву же предстоял утилизатор. И не было никакого сомнения, что все ее наработки исчезнут в небытии вместе с ним. “Если я перережу пленку... - монотонно цитировала она старинный и странный рассказ, пока ее пальцы чертили замысловатые сигилы в подсвеченном, наэлектризованном воздухе: Анна любила полностью голографические интерфейсы. - Если я перережу пленку, то мой мир исчезнет. Он будет продолжаться для других, но не для меня. Для других, но не для меня”. За ней некому было наблюдать, даже кукла-Муравьев уже не сидел напротив - его вернули в стеклянный репликантский бокс, один из длинного, будто для парада выстроенного, ряда хрустальных гробов… Но если бы кто-то следил, ему показалось бы, что это не обычная растрепанная женщина с немного неправильным ртом, а - ведьма, фурия, нечеловеческое существо. Столько в ней было жажды, вдохновения и отчаяния, и такими безумными фигурами ложились отсветы голограмм на испитое ее лицо. Она искала. Не ваяла воспоминания и сны из того материала, что сняла с аппликаторов, не добавляла к ним детальки из огромной библиотеки собственноручно снятых на пленэрах референсов… Тут - чуть более желтый цвет для свечек из именинного торта. Там - особый оттенок пронзенного солнцем березового листа… Не детальки, не оттенки цветов, запахов и вкусов были ей сейчас интересны. Он искала информацию. Искала имя. У нее ушло три с четвертью часа на то, чтобы его найти. По потерям среди мятежников еще не составили картотеки, ограничились только “своими” (как будто эти своими не были!) И пришлось доверять торопливым, небрежным отчетам техников с эскадры.

Техников пустили на разбитые корабли Муравьева, когда все уже было кончено. Требовалось заснять состояние коронного имущества, разумного и остального, и пересчитать фатально поврежденных (“Убитых! - простонала внутри себя Анна, незнакомая толком с жаргоном реальных боевых действий, - почему бы просто не написать - убитых!”) Техники справились. Видео Анне смотреть было физически неприятно: в ее творческом мирке непыльной службы, балов и орбитальных библиотек не было места крючьям, которыми для удобства стаскивали в одно место тела, и жестяным лоткам, в которые тела паковали. Она все понимала про сортировку, про то, что корабли нужно очистить перед постановкой в доки, что болванок все равно придется чинить, одним повреждением больше, одним меньше… Но у нее непроизвольно сводило челюсти. Особенно тяжко пришлось техникам на том из кораблей, что в отчетах назывался “штрафным”. Там, когда все-таки дошло до штурма, репликанты устроили настоящую мясорубку: не сдавались, несмотря на повреждения, отстаивали каждую пядь жилого пространства, как при уличных боях. И даже ей, неопытной в военном деле, при взгляде на обилие тел, было очевидно: вот он, ад… В котором все горело, искрило, хрипело, бежало, отстреливалось и погибало. Безо всякой уже надежды.

Зря она прогоняла через себя эти ролики, если подумать. И зря пролистывала прямо в воздухе списки поврежденных не фатально… Имя отыскалось в коротеньком перечне из трех технических единиц - трое на три с чем-то тысячи, даже удивительно, что в отдельную категорию свели - который озаглавили “Плановый выход в отставку”. В описании: астрономическая дата начала инспекции, раз точное время остановки сердца не определить уже. Милосердная смерть. Наверное.

Она не знала, как чувствует себя репликант в момент отказа всех систем из-за того, что кончился срок службы. Понимает ли что-то. Предчувствует ли. Может, просто темнеет в глазах - и навсегда выключаешься из этого мира. Может, эйфорию чувствуешь. Или боль. Никто ведь не расскажет, как и люди не расскажут никогда. Тело остается в строю, в нем после ремонта снова включается сознание, только это сознание уже не твое. А тебя со всем твоим опытом, мыслями, страстями - больше нет. Тебя даже для создания воспоминаний и снов, жалкого подобия жизни, не скопировать - если до отставки никто этого с тобой не сделал, не снял данные. Потому что личность затирается невосстановимо. Таков протокол. Такова жизнь.

Гнусная ты русская судьба… Имя Анна проверила и перепроверила несколько раз. У нее ныла спина, и зубы разболелись оттого, что стискивала слишком крепко. Вода, которую она всегда держала под рукой, потому что в помещении с приборами воздух сушил кожу, как мел, нагрелась и пахла прелью. Анна не удержалась и плеснула себе в лицо из стакана. Все равно не красилась. И красоту блюсти было не перед кем. Потом коротко, жалко и крепко выругалась. Никаких сомнений не оставалось. Рядовой имперских войск, база Трилесы, ВК406-5, в скобочках малоинформативное “изнач. С-й п.”, Баранов был выведен в отставку где-то в промежутке между началом атаки и появлением на корабле техников Короны. Она считала, что это милосердная смерть? Без допросов, наказаний, без унизительной гибернации, - и без утилизатора, в конце концов? Даже справедливая - за все то зло, что сделал этот репликант? Она больше так не думала.

Лучше уж пытки и зачитанный приговор, чем упасть вот так посреди боя. В черное нигде. Ни прощания тебе,ни прощения... Посидев какое-то время с крепко прижатыми к вискам ладонями, Анна всей пятерней забрала назад мокрые волосы. Крепко зажмурилась. Размяла больную спину. Медленно, точно не решаясь поднять руку, дотронуться до светящегося воздуха кончиками пальцев, закрыла все поисковые приложения. И голосом велела приборам войти в рабочий режим. Пусть так, - думала она. - Пусть это - глупая сказка о белом покрывале (как книжный червяк, она эту балладу Морица Гартмана в переводе Михайлова прекрасно знала). Пускай ты, Сережа, даже, наверное, снова сочтешь мой поступок насилием… впрочем, ты ведь о нем уже никогда не узнаешь… я все равно сделаю это. Я запишу для тебя самый прекрасный сон, мое лучшее произведение, мой моцартовский реквием. Государь обещал, что позволит поставить его для тебя перед казнью. И не будет страха, Сереж, не будет боли. Будет самый настоящий рассвет, не трилесский - московский, подмосковный, как ты и хотел. Будут все, кто тебя любил, кого ты знал, кто пошел до конца, кто остался цел - или кого отключат там, вместе с тобой. Друг Миша твой будет. Братья, которых я для тебя придумала. Государь, только совсем не такой, как в жизни. И, может быть, майор зеленоглазый, если хватит для этого материала. Должно хватить. Ты постарался с этим своим последним разговором на ступеньке, знал как будто...Я смогу, я талантливая, я умею делать самые добрые сны. Я душу в него вложу, если она есть у меня, я не знаю уже. Я верну тебя домой.

Это все, что я умею для вас делать - возвращать домой. VII Не с реки, а прямо с поля начал наползать туман. Зарождался среди травы, будто та его выдыхала… А может, и правда выдыхала, Августина ничего ведь не знала о здешней флоре. Полз стылыми длинными клочьями, уже вовсе не золотыми. Подбирался все ближе к скамеечке - как полудикий пес, не знающий точно, что хочет: чтобы приласкали, дали поесть - или вгрызться в ногу, руку, горло, что подставят, до чего дотянутся клыки. В невыносимой дали зажигались прожекторы над автотрассой. Та же потонула в тумане, и казалось - снующий там транспорт проносится над рекой молока. Космодром вдали тянул к почерневшему небу острые зубы башен. В этот час никто не приземлялся, не взлетал, заставляя думать со смесью паники и неловкого облегчения: нет больше сообщения с орбитальными базами, с другими секторами, с Землей. Умерло все. А время остановилось. - Этого… этой истории у нас в учебке не рассказывали, - хрипло, незнакомым самой себе голосом сказала Августина. Ей показалось, звучит она, как девочка-подросток, только что сделавшая что-то стыдное и запретное. Хлебнувшая самогона, например. Стянувшая кофточку и лифчик перед однокурсниками. Но Анна Павловна не заметила странности тона. Или, заметив, не подала виду. - Хорошо, что не рассказывают. Не нужно этого. Ни про сон золотой, ни про семеновского майора. Августина покивала, но скорее своим мыслям, чем ее словам. Обхватив себя руками поежилась и наклонилась к коленям. Туман дополз едва ли не до крупных узких ее ступней. Вот-вот лизнет, обовьется, утащит в зыбкий плен змеиных колец - таких же толстых и плотных, как августинины косы. - “Господа, если к правде святой мир дорогу найти не сумеет, честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой”, - процитировала с горьким смешком и отчего-то не по-французски. - Вы, выходит, и есть этот безумец, Анна Павловна. А начало-то стишка помните? - Я все подобные стихи помню, и кто автор, и кто переводил. Мне долгое время нечем было себя развлекать: съемки, работа, книги. Только я, девочка моя, не безумна. - В том и дело. Вы просто не понимаете… - Тебя-то не понимаю? Я тебя как на ладони вижу. - Ничего не понимаете. Жизни… Перемен в ней, - и, через сухую паузу, -Любви.

- Ну так расскажи, - усмехнулась Анна. Расслабила спину и позвонок за позвонком уложила себя на скамейку, будто растекшись по ней. В голосе (и в улыбке, должно быть, но не разглядеть в сумерках) снова было что-то недоброе. - Вы сказали, что было плановое выведение в отставку. Возможно, это правда, но техники ведь не сумели определить точное время… Не сумели, не захотели, торопились просто, не важно для данной ситуации.

- К чему ты клонишь? Что еще, раз фатальных повреждений нет. Я, в отличие от тебя, видела отчеты. - Бывает, Анна Павловна... - Августина сжала колени крепче. И видно было, что сперва не хотела поворачиваться к Анне, но потом развернулась все же; у нее не лицо было, а маска греческой трагедии: глаза-провалы, брови сведены, заломлены, будто от боли, рот горестно кривится. - ...что просто не можешь дальше. Что дальше не нужно. Нет смысла, нет причин; и пустота, о которой вы говорили, не то, что не страшна, она - за благо. Некоторые, Анна Павловна, не могут без человека. Не умеют просто. И знаете вы, что это такое? Это - выбор. Не случайность, не “время пришло”, а выбор существа, лишенного выбора. Второй в жизни. И последний. Слова потонули в тумане, как в вате. Туман их словно украл, спрятал, а вместо украденных слов накинул на обеих женщин покрывало чернильной тьмы и молчания с вытканными звездами. Сидели долго. Так долго, что озябли. Но не разрывали это разделенное на двоих оцепенение, не шевелились. Даже, казалось, не дышали. - Не признаю такой любви, - наконец сказала Анна по-учительски коротко. И выпрямила спину. - Поэтому вы - здесь. И поэтому здесь я. Только поводы оказаться здесь у нас с вами разные, Анна Павловна. - А… Ты, стало быть, думаешь, что - тоже. Что это нечто непреодолимое, да? Конструктивная особенность. Задумка великих инженеров прошлого. - Разве нет? - На щеки Августины кинулся горячечный румянец, вдруг сделав ее моложе, почти девчонкой с сияющими глазами. - Нет. Это именно та вторая вещь, которую я хотела объяснить тебе после своего сомнительной достоверности анекдотца. Думала, сама, может быть, поймешь. Но раз пока не можешь, попробую на пальцах… Она и в самом деле подняла обе руки ладонями к себе, разглядывая пальцы. Потом с досадой уронила на колени. - Великий код, дитя, безусловно существует, видела своими глазами. И способность заставлять любить себя - тоже. Мы это изобрели, мы внедрили, мы же и погубили по своей же глупости и гордыне… Но в этой могущественной способности на самом-то деле нет ничего таинственного, непреодолимого, никакого насилия и рока греческих трагедий… Ты не заколдована, милая девочка, ты не в плену, ты не обречена на свою борьбу, потому что на свою борьбу был обречен он. Никто не заколдован - сильнее, чем сам себе это позволил, конечно. Потому что Муравьев на самом-то деле ничем не отличается, например, от нашего прежнего Государя-Императора, чьим повелением и создан… Того тоже все любили, тому подчинялись, о том горевали безутешно, кое-кто горюет и до сих пор. Имперские конструкторы, дитя, слишком хорошо сделали свою работу - и переиграли сами себя. Сочинили комбинацию черт, которая могла бы зародиться сама в любом человеке с настоящим днем рождения и настоящим детством. А то, что ты чувствуешь… - Анна потянулась к Августине и стукнула костяшкой пальца по единственной ее орденской планке, в самом центре. - Оно говорит лишь о том, что ты это умеешь. Гордись тем, что умеешь. Но не считай себя обязанной только потому, что за двадцать лет это не прошло. - Я и не… - начала, было, Августина. И вдруг прервалась, потому что в траве, у самых ног словно бы, затрещал сверчок. Вполне обычный земной сверчок. Как будто они не сидели у странной реки средь странного тумана в такой отдаленной колонии, что дурно делается от мысли о расстояниях и бесконечных лохматых солнцах… А точно в Подмосковье дело было. Летом. В поле. Только что закатилось солнце. У дальней кромки шумит березняк, тянется стежка через некошенный луг, тренькает нежно птица…

- Анна Павловна, вы мне глаза открыли. Вы, может быть, не собирались, но так вышло. Ведь моя концепция всегда заключалась в том, что наука создала второе человечество, а политика превратила его в скот. Но мое дело и дело кучки моих приверженцев в Главном штабе - помочь нашему сближению, нашему равенству… - Я обязана буду верноподданически сообщить, ты же знаешь, - скривилась Анна. - Вы не сообщите, - Августина развернулась к ней всем телом, взяла ее руку за запястье, стиснула в больших горячих ладонях. - Вы никому не сообщите, потому что вы хорошая… А я бессовестно взваливаю на вас еще одну тайну, но простите уж меня… Анна Павловна! - Пожатие стало крепче, а лицо Августины - яснее, моложе, вдохновеннее, для голоэкрана лицо, с таким только речи и произносить… Красивым людям верят охотно и радостно. - Ведь нет двух человечеств. Нет никакой разницы, несмотря на код, на особые способности, на то, что детство не предусмотрено, а воспоминания можно создать искусственно из ваших картинок. Он же это хотел сказать. А мы - не поняли. Сверчок все пел. А туман не пугал больше. Стал каким-то домашним, прирученным. Если долго сидеть у кромки поля и смотреть на кого-то важного, приручишься и не заметишь. - Да все мы поняли. Ты вот поняла.

- И снова благодаря вам. - А вот этого не надо! - вдруг рыкнула Анна. Так напряженно, несвоевременно и неестественно, что Августина, вместо того, чтобы посуроветь и отсесть, только отпустила ее руки, дала закрыться. Сделать вид, что прическу поправляет. Самое время сейчас поправлять прическу, конечно же. - Анна Пав… - Довольно, детка. Я все тебе рассказала. А теперь, пожалуйста, сделай, что обещала: поднимайся, иди за багажом, звони в службу и улетай.

Ничего не изменилось, скамейка не скрипнула, чужая тяжесть с нее не исчезла и движения рядом не почувствовалось. - Ступай. Августина все-таки поднялась, но еще не уходила. Было немного жутко, что вот сейчас может захотеть обнять, глупая сопливая революционерка, из-за которой скоро вновь начнут погибать люди, всегда люди, потому что нет никакой разницы, мы все одинаковые, сбились мы, что делать нам... Но почему же для того, чтобы это понять, нужно столько крови? Захочет обнять, а Анна расплачется, и что потом делать ей с этим среди своего любовно выстроенного покоя, золотого сна? - Уходи, Августина, - она вдруг замахала на нее рукой, как на кошку машут или на птицу. Стало смешно, и это было то, что нужно: - Уходи, кыш-кыш. Домой, домой! ...А когда вытянутая фигурка вместе со своим последним, нелепым “Спасибо!” растаяла во мраке, Анна все-таки разрыдалась. Столько лет крепилась, а тут - не выдержали нервы, сердце не выдержало, душа, которая у нее, все-таки, выходит, была. Сидела на любимой скамеечке, плакала навзрыд, с сухими спазмами, с клокочущим подвыванием, размазывая бесконечные слезы по мокрым щекам. Щеки щипало. Слезы скатывались с подбородка на шею, затекали под воротник блузки, делая противно мокрой форменную ткань.

Плакала, как девчонка, заблудившаяся в лесу. Пятидесятилетняя баба с придурью, а туда же. Но чем истовее текли слезы, чем горше были рыдания, тем легче становилось где-то глубоко внутри. Анна не знала, прекратит ли идти снег. Выйдет ли когда-нибудь солнце. Одно лишь могла сказать точно: они все вместе попробуют сделать так, чтобы и вышло, и прекратил. Потому что иначе не могут. Потому что неправильно и нечестно иначе. - Смотри, Сережа, рассвет, - пробормотала она, сглатывая слезы. И с удивлением поняла вдруг, что она в этом своем золотом плену, в бесконечной удаленности от Земли, от приемов, светской жизни, науки, библиотек, с работой, прогулками, отчетами перед проверяющим и курсами для девиц - наконец-то свободна. И счастлива. 13.04.2020