Глава 9. Дрянные девчонки (1/2)
Эта карта — твой гид по местным джунглям. Страшно важно, где сидишь в столовой. Ведь там все по кастам. Есть новенькие. Есть театральная шиза, ботаны, тупые качки, отстойные азиаты, крутые азиаты, качки с прицелом на универ, злобные черные красотки, сентиментальные обжоры, голодающие селедки, фанатки Реджины, общий отстой, тусовые эротоманы, самая приличная публика и клоака. Ох, берегись «Баунти».
Фильм «Дрянные девчонки»
— …Понимаю его через слово, — сказал Можирон. — Ладно, ты немец, у тебя тоже акцент, но ты не из Зажопинска приколтыхался, а из Гамбургера или откуда там.
— Спасибо, — сказал Шомберг. — Я из Магдебурга, лапуль. Ты не волнуйся, я католицизм принял, еще когда в свите Алансона был. Моя нянька мне уши бы оторвала. Вся наша семья протестантская.
— А чего мне-то волноваться. Будь ты протестантом, я бы тебя не натягивал, а хребет тебе вытащил.
— Ух ты, — рассмеялся Шомберг. — Меня заводит, когда ты весь такой агрессивный.
— Кароч, про нашего нового дружка. Плюс к акценту: нищий, отпизженный, из какой-то вонючей перди и при этом одни понты. Я такое сложное ебало на картинах не видел. Вот эта вот, как ее? Принц нам показывал, она в Лувре висит. Улыбается…
— «Мона Лиза»?
— Ага. И вот этот вот. Типа…
— Ничто его не удивляет. Он про тебя все знает, а ты про него — ничего.
— Скажи, бесит? Еще и не трахается. Хули он тогда нужен?
— Woher, weißt du das? Откуда ты знаешь, что не трахается? Пробовал?
— Я бы его пальцем не тронул. Сен-Мегрен добрый, говорит: «Загар». У тебя загар, у Эпернона загар, а этот трубочист, говоря культурно…
— Полумавританской крови, не меньше. И на мессу он не ходит.
— Точно нехристь.
Их голоса из туалетной кабинки звучали вполне отчетливо, слегка приглушенные дверью и наружным грохотом музыки, и освеженные звоном мочи в унитазе (она всегда создает забавное эхо).
Вот так зайдешь отлить и узнаешь о себе много интересного. Ну-ну, господа, продолжайте. Я ничуть не против подслушивания.
— Знаешь, почему он никому не дает? — сказал Шомберг. — Старый фокус. Набивать себе цену, когда на самом деле ты первая шлюха.
— Я думал, он «нормальный мужик».
— Я тебя умоляю. Первый акт умной шлюхи: приехала девочка в столицу, нецелованная, ни разу не надеванная. Хочет подороже продать свою девственность.
— Да ему уже сто лет! — возмущенно фыркнул Можирон.
— По-моему, двадцати пяти еще нет.
— Я и говорю: сто. Поздно одувана изображать. Чем он вообще может цеплять? Ну, он вроде нормально дерется, но я не с такими пиздился. Он бы у меня сразу лег.
— Он уже лег. Под герцога Майонеза. Подмахнул и попросил еще майонезика.
— Ну ты и сучка! — расхохотался Можирон.
— А в чем я не права? — жеманно пропел Шомберг.
Шико с легкостью представил его ехидную физиономию с загаром, который выдавал действие химикатов и солярия. Анжу был прав, вернее «мадемуазель Клодетта» была права: с бледными волосами Шомберга действительно смотрелось эффектно.
Он стряхнул капли со своего члена, застегнул ширинку и неторопливо пошел к раковине.
В кабинке очень шумно всосали ноздрями и Можирон сказал:
— Думаешь, принц запал на него?
— Я думаю, он для коллекции, — ответил Шомберг. — Ты беленький, он темненький… Может, он хочет положить вас рядышком в постельке и посмотреть, как вы контрастируете. Я бы присоединился. Знаешь, что говорят про их оснащение внизу?
— Срать мне на оснащение, я не буду с нехристем спать, — Можирон повторил всасывание. — В ад попадешь. Наверное.
— Зая, мы и так в ад попадем. Ты Библию читал?
— Ладно, в ад. Но они такие… Будто в грязи валяются.
— Может, его высочеству это и нравится? Сен-Люк рассказал мне о каком-то испанце, то ли арабе, то ли жиде…
— У жидов еще хуи обрезаны, фу. Чего там сосать остается? И выглядит стремно.
— Ты скоро? Да, подержи… — Шомберг разогнал всасывающий звук. — Oh Gott, ja! Um Teufel, wie gut! <span class="footnote" id="fn_38025830_0"></span> Так вот, Сен-Люк, в очередном припадке злости на принца…
— Кста, почему эта истеричка все время истерит?
— Она бесится, когда ее будят среди ночи, а его высочество это любит. Ты еще глаза не продрала, а он: дай, принеси, в рот возьми…
— И давай за жизнь поговорим. Чего он такой нервный? Даже плачет иногда.
— Его высочество — тонкая натура. Это он с виду веселый. А какие черти в нем водятся, мы с тобой не знаем. Поэтому спит плохо.
— Мне его даже жалко, веришь, нет? Хотя и придушить охота, когда я не могу его полночи угомонить. Вожу его на спортплощадку или в зал, пока он не вымотается.
— А я сказки ему рассказываю. Немецкие. Как ребенку, — язвительную интонацию испятнали вкрапления нежности, как будто он выглядывал проблески рассвета на горизонте. — Они все страшные, но ему нравится. Когда он заплаканный, я готов ему колыбельные петь, которые мне нянька пела. Надрывает он мое злое маленькое сердечко… Короче говоря, с тем арабом, о котором Сен-Люк рассказал, у его высочества был огонь. Несколько месяцев, после которых он плакал.
— Влюбился?
— Не знаю. Но, видимо, хочется ему иногда сладкого горячего шоколада без сливок и молока. — В кабинке завозились с молниями брюк. — А все-таки смешно, когда вы в постели, а ты ему такой: «Ваше высочество… монсеньор…» Он однажды схватил меня за подбородок, глянул прямо в глаза и говорит, тихо-тихо: «Анри». Oh mein Gott. Я чуть не кончил. — Шомберг перешел на мурлыканье: — Поцелуемся?
— Я только принца целую.
— Ага, у него губки такие медовые. И все остальное.
— Да вообще. Я балдею от него.
— Ох, как романтично, мы без ума от одного и того же мальчика…
— Я так только в детстве тащился от пацана. Сын папашиного шофера, но борзый был. Я ему коленку снес, а он мне нос расквасил. Ну все, думаю, любовь, мля.
— И как, была любовь?
— Не успели. Так, за ручки пару раз держались. Потом его забрили и на войне грохнули. Я когда гугенотов мочил, думал: за него вам, сучары.
— Наша беленькая романтичная красота, — прощебетал Шомберг. — Кстати, ты не боишься, что тебе в Лиге пощечин ее сломают? Красоту?
— У меня глаз нахуй выбит. Как ты думаешь, я боюсь или нет? — Забренчали цепи Можирона, которыми он щедро увешан. — Слышь, давно хотел спросить. Зачем ты волосы красишь? Как баба.
Шомберг серебристо рассмеялся:
— Ты меня озадачиваешь, лапуль. Такой мачо.
— А я не баба, — грубоватые интонации Можирона прибавили массивности. Плоть громко шлепнулась о плоть. — Просто с мужиками ебусь. Телки для слабаков. Они педики, а не мы.
— Как в Древней Греции, да? — томно выдохнул Шомберг. — Настоящие мужчины только с мужчинами… Тихо, тихо, зай, не так сильно…
— Ой, бля, какие мы нежные.
— Так тебе это и нравится, нет? Всем брутальным самцам нужная нежная девочка…
Шико мысленно согласился с удивлением Шомберга.
Можирон, новая звезда кулачной Лиги пощечин, — самый брутальный самец королевского двора. Первый срок в армии он отслужил, а теперь хочет второй, хотя Анжу отмажет его от повестки за пять минут. Может, его привлекает в армейке обилие парней, но и на гражданке их хватает, особенно вокруг Анжуйского. Можирону просто нравится бить и убивать мужиков, а в остальное время — трахать мужиков. Вероятно, здесь есть какая-то взаимосвязь. Занятный чел, но тупой, что пиздец, хуже не видел. Оскорбился ли я тем, что они сказали? Ну, я не двенадцатилетняя девочка. А на теплое единение чувств с этими господами я не рассчитывал.
И все же интересно, почему его высочество, оказавшийся совсем не дураком, держит при себе пацанчика с района? С другой стороны, все ясно: мозги не сосут член.
Они говорили про Анжу… Как будто он колокольчик из стекла. Хрупко звенит.
Мне тоже кажется, что это правда.
Может быть, поэтому мы слетелись на его жемчужный свет. Мы видим его уязвимость и не хотим этим воспользоваться, разве что Эпернон, у которого в венах плавно циркулирует лед (я не сомневаюсь, что перед ночью с его высочеством Эпернон читает Википедию, чтобы развлекать его забавными, безликими фактами). Нам… жаль его? Мы стараемся изо всех сил… Стараюсь ли я?
Он совершенно забыл обо мне, когда вышел из ресторана, не доев свою чернильную пасту, оставив меня на попечение «мадмуазель Клодетт». Подмигнул на прощание (это было пошло и сексуально), а затем мы несколько раз фехтовали под звуковые модуляции «наших друзей», которые с удовольствием комментировали каждый мой проеб. За три недели его медовые губки не произвели обо мне ничего примечательного. Однажды он спросил меня, где я был ранен в правую руку (он быстро заметил, что я лучше действую левой). Оказалось, что он тоже был ранен, и где-то под его шелками, на перламутровой коже, есть перламутровый шрам, которого я не видел. В другой раз он спросил меня, как философия Монтеня соотносится с античным стоицизмом. Принц улыбнулся мне два раза, ха-ха. Я теперь один из таких. Позор. И я даже не трахаюсь с ним.
А, вот еще один случай.
Я захожу в его апартаменты, чтобы отправиться в фехтовальный зал. Он стоит ко мне спиной в черном парчовом халате (волосы уже идеально уложены), и я слышу его невинный, как у ребенка, и сухой, как у старика, изломанный жеманностью голос:
— Нет, месье, я не могу принять вас под крышей дома, принадлежащего моему брату-королю. Тем более, что все кончено. Это было мимолетное увлечение. Кто из нас не увлекался? Но я прочитал ваше письмо. У вас красивый почерк, на него приятно смотреть, а сегодня почти никто не пишет бумажных писем. Это было оригинально. Хотя некоторые фразы вы слизали с Ронсара. Про соловья и розу, это вполне очевидно. Вы, наверное, подумали, что я слишком глуп, чтобы их узнать. И вы не влюбились в меня. Это волнение от открытия нового, моя ослепительная красота и хороший секс, а не любовь, уж поверьте… Что вам делать? Странный вопрос. Вы же собираетесь жениться. Думайте о своей невесте… Почему все считают, что я издеваюсь? Я совершенно серьезен.
И потом, вместе с истерикой в трубке, однообразно-полифонической, как губная гармошка, что-то во мне — незнакомое, отчаянное и жестокое — оседлывает единственную эмоцию, похожую на огненный фонтан; искры вихрятся шутихами и я кричу (про себя):
— Шлюха!
Дверь открылась, в туалет зашел модельный супергерой в дизайнерской парче и кружевах, от которых несло нафталином (с точки зрения Шико); спустил брюки на бедра и задрал верхнюю губу над фарфоровыми зубами. Шико закрыл кран, сунул руки под горячую сушку и затопал на выход. Музыкальный ряд мягко погладил его щеки.
Его вынесло в грот светомузыки и роскоши, в галактику светской жизни.
Как ни трудно поверить, это не первая Неделя моды, на которой он побывал. В газете был модный редактор, Патрик, который однажды, когда его кто-то кинул, пригласил его на модный показ — на фуршет и посмотреть на девчонок. Манекенщицы оказались очень красивые, как будто фотографическая красота умножилась в жизни надвое, но одинаково похожи на африканских животных под угрозой исчезновения — жирафов. Их изысканные руки и ноги шлепались о воздух на поворотах, и он с удивлением обнаружил, что, при всей их ослепительной недоступности, никого бы из них не трахнул.
Вероятно, в женщинах он предпочитал земную плотность, в которой полыхал грубый зной. Вероятно, это шаблон под названием: «Моя первая». Его завела бы пара грудей, переполняющих вырез, объемный зад и широкие бедра. Шрамы от кесарева сечения. Живописный куст на лобке. Запах женщины-очага, готовой пригреть тебя навсегда или на час. Открытия его сексуальности не имели никакого отношения к газетным полосам. Секс — это что-то истошное и непонятное. Скорее он готов был отдаться яростному чувству, которое придавит его. Девушка-цыганка в «Роге изобилия» могла бы придавить его; он хорошо представлял себе густой аромат ее смоляных кудрей, островок живота и пышную попку. Если он увидит ее смуглые груди, что-то в нем скажет: «Ага-а». Он почувствует радость жизни. Он не чувствует радость, глядя на шелковый затылок Анжуйского, который шлет к черту очередного любовника по телефону. Он чувствует что-то другое.
Желание пнуть его, как на студенческом хэппенинге? Придушить охота, как сказал дурак Можирон. Дурак-то дурак, а мыло не ест. Он сказал, Анжу плачет… Я не видел, как он плачет. Но он убил бы меня этим, надрывая мое сердечко. И может, что-то еще бы произошло. Как представлю его влажные глаза и дрожащие губы… Спустя три недели приходится признать: я хочу потрогать его губы. Возможно, губами. Возможно, я действительно могу с парнем. Конкретно — с ним. Потому что с Эперноном, например, я не смог бы, даже если бы мне доплатили, хотя со смазливостью у него тоже все в порядке. Но вы, блин, видели Эпернона? Рептилия ходячая. У отрешенного Сен-Люка такой вид, что ему только лебедей кормить на пруду под звуки вальсов Шопена. Такой до-диез минор прет от парня. Я ни разу не видел, чтобы он улыбнулся. Тихие домашние мальчики никогда не были в числе моих приятелей, и если допустить перевод в другую плоскость, сильнее они мне не понравятся. Можирон в три раза больше меня; мозги не сосут член, но, блин, с ним же надо о чем-то говорить до и после. Впрочем, у Шомберга это получается, но Можирон ясно дал понять, что не хочет валяться в моей грязи. А я не хочу гору татуированной плоти с тремя килограммами железа, которая придавит меня.
Келюс — музейный экспонат; в свободное от дворцовой жизни время он работает моделью и задумчиво смотрит вдаль, вероятно, рисуя картинки с Анжу на горизонте; очень красивый, но не очень примечательный, без изюма. Шомберг — та самая стервозная девочка в классе, которая растрезвонит всем твои секреты; сегодня она пойдет с тобой гулять, а завтра мальчик, который тебе нравится, узнает, что ты исписала красную тканевую книгу с сердцем его инициалами и примеряла его фамилию. Хотя в его веселом ехидстве есть что-то привлекательное, и если я сильно выпью, а он будет сильно настаивать… Но вряд ли, разве что в качестве эксперимента, необременительного удовольствия без последствий, с элементами дружеского взаимодействия вроде того, что у меня было с Жаном. Думаю, я все еще не педик. Все дело в Анжу.
Перерыв между модными шоу развел их в разные мерцания. Он отправился за вином, и его рубиновый бокал едва не расплескался о знакомую фальшивую грудь.
— Бастьен! — воскликнул Клод Пардайан-Гондрен, называющий себя «мадмуазель Клодетт». Два звонких поцелуя молнией ударили по скулам. — Такой сюрприз! Хотя почему я удивляюсь? Рядом с его высочеством вам неизбежно пришлось влиться в жизнь богатых бездельников, от которых нет никакой пользы. Это потрясающе, не так ли?
Не считая девочек-педерастов с берегов Сены, они были первыми.
Анжу был первым.
Глубокий вырез платья, разрезавший торс на неравные части, обнажал плоскость мужской груди. Черный шелк облегал его узкие бедра и довольно широкую талию (разница между талией и бедрами мужчин и женщин вполне очевидна). На его груди не было волос, но на руках был пух. Его мужская сущность гнулась и взрывалась, но парик, макияж, украшения и шелк не исказили первоначальную картину. Мой принц (мой принц?) не изображает женщину. Он мужчина, который иногда носит платья. За него голосуют его юношеская хрупкость, нежность черт и светящийся эпителий. Он манифестирует красоту в разных формах. Создаваемые им визуальные дисторсии легко обнаруживаются при свете. Если ты хочешь увидеть в нем девушку, то только потому, что… ты хочешь ее увидеть. Потому что он на самом деле парень. Просто очень красивый парень в скользящих панцирях, и я наконец понял его маску.
А вот теперь Клод Пардайан-Гондрен, которому самое меньшее двадцать пять лет.
Он высок, коренаст, у него крупные черты лица, жесткая щетина брюнета с оливковой кожей (это отдаленно напоминает меня, поделенного на десять), большие печальные карие глаза ярмарочного шарманщика с обезьянкой и тупоносые пальцы, неспособные изобразить изящное покачивание на бедре. У него скрипучий и хриплый смех. Его кадык застрял у всех на виду. И он прячет все это в платье с фальшивой грудью, корсетом и подложенным задом. Он скрывает свою природу, которая не порвется по линии перфорации так же легко, как у Анжуйского. В нем нет никакой обнаженности, он закутан во множество слоев своей женской образности. Он не мертвая кинозвезда, а постаревшая проститутка, которая выплывает из ночи, кишащей тканями мрака, в которой она похоронила своего ублюдка. Господин полицейский, я просто вышла погулять.
Боже мой, впервые понимает Шико. Какой ужас. Выглядеть так, как он, даже не приблизившись к краю их странной ночи. Выглядеть так и пытаться сомкнуть края, которые не смыкаются. Я, блядь, сейчас заплачу, как принц, а я недостаточно выпил.