30. Печальная прелесть историй (2/2)
А теперь проблема — не головоломка, не дилемма — в том, что всё то предсказуемое, конкретное и абстрактное, реальное и мнимое, что угрожало мне до последней ночи, истлело вместе с формальностями. Тут бы мне и выдохнуть.
Но вне казуальных связей, в мире нелинейности, куда исторгла меня Сен-Дени, мне угрожает все: и хозяйка квартиры, и подслушивающие соседи, и Элиановы родители, и патрульный, листающий в своей патрульной машине «Le Figaro» (ну и нелепица, эта «Фигаро»), и каждый сознательный гражданин, идущий нам навстречу, и ещё много, много чего. Казуальность — это тоже химера.
Уж не своим ли докладом в Риме я накликал беду? Из-за чего же патрульный провожал нас таким взглядом, как если бы знал, что Господь, Кто есть Слово, покинул мои уста, ведь я ими нечестиво целовал?
В начале было Слово, и Слово было «нет».
Это и отказ, и отрицание «слова», и утверждение, что «слова» действительно «нет». Когда слова «нет» нет, я внезапно — это полость безымянного дерева, мне не больно, если меня пронзят. Я хочу, чтобы меня, как предшествующую творению пустоту, заполнили, дали мне имя. По какому праву, Господи, Ты велишь мне довольствоваться любовью Того, Кто любит всех? По какому из Твоих законов я должен предпочесть девство незнания и чистоту непознанности той страсти, которая шепчет, которая кричит, взывая лишь ко мне; той страсти, с которой Ты Сам пронзил ничто, чтобы одарить его любовью? Разве, если я уже пронзён, не стал ли я новым миром?
— Даниэль?..
Я, кажется, оглох. Голос Элиана разбудил меня, и я уяснил яснее некуда: вот он, принцип самоподобия, о котором он рассказывал мне. Этим принципом, при всём желании, не поступиться.
В Сен-Дени каждый день был похож на другой, и каждым этим днём я был один и тот же, такой, как вчера и завтра. Каждый одинаковый день одинаковый я любил всю эту одинаковость. Я ждал Элиана, и он приходил, мы сближались, отдалялись, препирались, мирились, находили любовь в одних и тех же завитках этой чудесной формы жизни.
А теперь — у нас этого нет. И я сам — не новый мир ещё. Нашему симбиозу понадобятся миллионы — или сколько там — лет, чтобы воссоздать новую жизнеспособную форму, чтобы, говоря божественным языком, пронзить (поймите меня правильно) друг друга любовью вместо клинков. Хороши отвлечённые умозрения, пускай и преувеличенно язычески, фаллически, но как несостоятельны, как до сумасшествия теоретичны!
Мы пришли.
Так вот он какой, бар. Все окна были закрыты ставнями изнутри, вывеска отсутствовала. Если бы не Жан — без фартука, в кепке своего друга Карла, в коротковатых для его длинных ног штанах и в коричневых туфлях на босую ногу, подпирающий плечом дверной косяк — можно было подумать, что здание заброшено. Неудивительно, что я его не нашёл.
— Привет.
Жан улыбнулся, обсмотрев нас — в особенности Элиана — с головы до ног. Я поздоровался. Элиан — нет. Лишь мельком я заметил, как он уставился на Жана — как на врага. Ну, думал я, вот и приехали: ревнует?
Затем я с чего-то дал Жану поцеловать меня в щёки, и только тогда он пригласил нас войти через пропахший пивом и пылью бар.
Элиан несколько повозился позади. Но когда я оглянулся, он бросил на меня тяжёлый взгляд и как будто даже покачал головой. Я не понял, что это значит, и приглашающе ему махнул. В конце концов, Жан мне был кое-чем обязан, даже если сам не знал об этом. Потому я с лёгкостью в сердце — пусть немного авантюрной — следовал за ним.
В баре нас обступили зловещие абрисы перевёрнутых вверх ножками стульев на столах, точно адские вертела́ и колья для грешников.
— Я так польщён твоим визитом, отец. Как вчера помню тот разговор. Я, правда, не послушался тебя, и смотри до чего дошло. А это… Это твой младший брат?
— Крестник. Элиан.
С каких пор мы на «ты», я не уточнял, но припомнил, что уже при телефонном разговоре Жан так обращался ко мне. Снобствовать было лишним.
Мы поднялись по крутым деревянным ступенькам на второй этаж. Из-за физического напряжения, потуг не оступиться и не бросить чемодан, пластырь со стерильной повязкой на моём порезе отклеился слева, а справа держался на честном слове, цепляясь за ткань.
— Слушайте, вытрите хорошенько ноги, а то Нина меня поколотит. Сестрёнка моя, помнишь? Она обычно на баре стоит. Мы вообще-то закрылись. Сразу после того, как виделись с тобой в Сент-Ур.
— Вот как, — выдавил я, едва соображая, о чём он.
Мы с Элианом остались одни в прихожей, маршируя мокрой обувью на мешковатом отрепье, слишком узком для двоих. Элиан щурился, пока не прошипел: «Лучше не спрашивайте», да?» — и выскочил в дверной проём, где вместо двери висели только петли.
Жилье повсеместно оказалось тесным и жарким. Дождливая погода просачивалась влажностью, но не прохладой.
Я еле протащил чемодан через гостиную: тот застревал между стеклянным журнальным столиком и песочного цвета диваном с обшарпанной обивкой из кожзаменителя. С противоположной от столика стороны высился стул с вычурной массивной спинкой и дутым полукруглым сиденьем, занимавший весь проход. За диваном, слегка перекрывая ещё один дверной проём без двери, стояло широкое кресло из того же комплекта — я ударился о него голенью.
Преодолев чёрный, хоть глаз выколи, коридор, я выбрался в маленькую спальню, где уже толпились Элиан с Жаном — для третьего места едва бы достало.
Жёлтые обои напомнили о фешенебельном шкафе в съёмной квартире, и я несколько пожалел, что решился на этот гротескный шаг. Я поверил, что рядом с таким, как Жан, мы с Элианом будем чувствовать себя спокойно.
Почти что половину комнаты занимала кровать. Матрас по виду в полтора раза превосходил размер кроватной рамы и со свободной стороны свисал дугой. Окно в изголовье — высоко над полом, во всю ширину стены, потому дышалось легче. За открытой дверью находилось зеркало-трельяж с книгами на тумбах.
— Бельё чистое, но совсем не новое. Что моё — ваше, чувствуйте себя как у меня дома: здесь можно разбить всё к чертям. Я буду спать там, — Жан указал в стену, — с Ниной. Если она не выставит меня. Если выставит, лягу на диване. Но вы не волнуйтесь, сплю я как мёртвый. Интернет отключили за неуплату месяц назад. Туалет с ванной — по коридору прямо. Ну, располагайтесь. А как расположитесь, выходите, чего-нибудь выпьем. Кстати, отец, я так и не распил ту бутылку джина. Но если тебе понравилось дерьмовое виски, которым тебя угостил Карл, то и оно у меня тоже есть.
Он хотел было выйти, но я задержал его, как будто того, что он обрушил на меня, было мало:
— А Карл… Он живёт с вами? То есть с тобой?
— Жил, пока не умер.
— Господи, — я перекрестился.
— Между прочим, из-за тебя. Выходи быстрее, я столько всего расскажу.
И он закрыл за собой дверь, бормоча что-то под нос.
Я замер огорошенный, как в абсурдном сне.
Элиан тем временем принялся укладывать влажные волосы перед зеркалом и разглаживать припухшие от недосыпа веки. Поколебавшись, я подошёл и посмотрел в глаза его отражению.
— Вы ничего не хотите спросить?
— Нет, — он равнодушно выпятил нижнюю губу.
Когда мы вернулись в гостиную, на стеклянном столике появилась бутылка джина и два круглых стакана с толстым дном. Жан, уже без кепки, расслабился в очередном сквозном проёме без двери, ведущем на кухню, и, по-видимому, наслаждался собой, пожёвывая фильтр дымящейся сигареты. Элиан выудил пачку из кармана, естественным жестом выбил из неё сигарету и тоже вставил в рот. Поднял взгляд на Жана.
Тот спросил:
— Сколько тебе уже?
— Достаточно.
Вопрос из чистейшей игривости, и каков бы ни был ответ, Жан всё равно вынес бы из кухни пепельницу и поставил бы её перед Элианом. Я знал, с кем имею дело. Знал ли Элиан?
Жан достал третий стакан из серванта за вычурным стулом. Я попросил для нас с Элианом обыкновенной воды. Наконец мы разместились: Жан — на стуле, закинув ногу на ногу, я — на диване напротив Жана, Элиан — в кресле, особняком от нас.
— А я выпью. Вы не против?
Не для проформы — Жан дождался нашего согласия.
Элиан клацал зажигалкой, любуясь танцующим охряным огоньком, будто очиненным кверху, как остриё ножа, и не участвовал в беседе. Гостиная приобрела оттенок пшеничного колоска. Сквозь занавесу густого дыма, как сквозь борозды гипюра, лица их двоих казались младенческими, без эмоций.
— Кто-то голоден?
— Благодарю, — отозвался я. — Нам бы подремать.
— Бессонная ночь?
Покачивая туфлей с развязанным шнурком, Жан метал глазами то на Элиана, то на меня.
Вдруг в серванте, за головой Жана, мелькнуло что-то знакомое — сухой букет из белого шалфея. Он лежал на полке эстетичным натюрмортом, вне вазы. Точно такой же я видел под деревом в парке, а больше во всём городе — нигде. Решив прежде, что слова о смерти Карла — пусть и чудовищная, но шалость, теперь я пришёл в настоящее замешательство.
— Карл… действительно умер?
— Покончил с собой, — с готовностью выдохнул Жан, вдавил окурок в пепельницу и переплёл пальцы на животе. — Повесился.
— Двадцать второго марта в парке?
— О, да! Полиция в печёнках засела. Но я им ничего не рассказал. Только про его алкоголизм. А ты, значит, знал?
Слава небесам, Элиан избавил меня от необходимости продолжать, спросив:
— Что такое «Жи-Жэ»?
Жан, как по нажатии кнопки, включил басню о том, что он — реинкарнация частички души самого Жана Жене, «злодея и вора не по склонности, но по убеждению». Читал ли я его книги, поинтересовался он. Господь уберёг.
— Очень зря. Я все прочёл, кроме одной. Никак не мог продвинуться дальше первой сцены, приходилось из-за неё кое на что отвлекаться. Сейчас прочитана только треть. Там упоминался священник. Хотите посмотреть?
— Нет, пожалуй. Спасибо.
— Я хочу, — сказал Элиан. — И первую сцену тоже.
Жан принёс книгу с белой обложкой и чёрно-белой фотографией на ней: двое парней в кепках, подобных Карловой. Это была «Богоматерь цветов»<span class="footnote" id="fn_36779195_3"></span>. Он полистал её и, грациозно, как умеют делать только официанты, нагнулся над столом, передавая книгу Элиану. В это мгновенье из-за воротника его полосатой рубашки, на которой кое-где не хватало пуговиц, выпала цепочка с нательным крестиком. Я будто разучился дышать, таращась на это золото, пробивающееся сиянием сквозь дым.
— Прелесть, правда? — Жан опять листал страницы. Элиан, как бы в подтверждение, опять закурил. — А вот это? Зачитай, зачитай, пускай Даниэль послушает. Нельзя ворваться в мой дом и не приобщиться к тайне.
Прочистив горло, Элиан сел в кресле ровно. «Священник этот был совсем молод, — чеканил он, — под его траурным облачением угадывалось тело страстного атлета. Иными словами, он носил чужую одежду».
Я смотрел на цепочку. Жан съехал пальцем по странице ниже. Элиан набрал воздуха на полную грудь: «Вечереет, в лесу становится всё тревожнее. Священник поплотней запахивает на своих великолепных бёдрах серый оплянд<span class="footnote" id="fn_36779195_4"></span>».
Жан восхитился:
— Я бы закончил её за пару вечеров, если бы ты мне читал. А вот это?
— Отсюда? «В уголке рта — погасший окурок, — и Элиан, актёрствуя, затушил недокуренную сигарету и вернул в рот. — Слово «окурок» и привкус размокшего табака заставили спину священника напрячься, и тремя маленькими резкими движениями он кончил; наслаждение отозвалось дрожью во всех его мышцах вплоть до самой последней, которая содрогнулась и извергла звёздное семя».
Тогда я, разумеется, слушал вполуха и лишь теперь взял книгу, чтобы переписать цитируемое. Господь всё же не уберёг.
В общем, под одичалым взглядом Элиана я поднялся.
— Жан, можно тебя на минутку.
Мы друг за другом улизнули в кухню.
Не раздумывая, я спросил, чья на нём цепочка. «Твоя», — ответил Жан с улыбкой. Не понимаю, как можно уметь лишь улыбаться и покрываться пятнами. На его лице, круглом как луна, тут и там проступили румяные кратеры. Наверное, я выглядел недовольным.
— Ну, помнишь? Карл отправил за тобой своих дружков. Обычно он отправлял за теми, кто немало задолжал. Но в тот вечер я имел неосторожность сказать ему, что дал тебе свой номер и хотел бы видеть тебя среди наших. А он ревнивый дурак. Но ты, пожалуйста, не беспокойся. Я сохранил её для тебя. — Со второй попытки он расстегнул цепочку и протянул мне. — И отомстил. Как? Назло Карлу я носил её не снимая. И, наверное, это я довёл его до верёвки. За то, что он никогда не ценил меня больше вот этого всего. Золота. Я и сам дурак, что запал на такого. Я вообще-то однолюб, раз и навсегда. И меня любили по-настоящему один только раз. Не так, как мне хотелось бы, конечно, но… А в одиночестве — знаешь, наверное — всякое мерещится. Вот и насчёт Карла мне… Он со мной только из-за бара водился. Но я, если задамся целью, в могилу кого угодно сведу.
Он опять улыбнулся, скромно и в то же время обольстительно.
Я вложил цепочку с крестиком ему в руку: «Богу было угодно, чтобы она попала к тебе». Больше ничего не сказал. А когда обернулся к выходу, заметил Элиана, сидящего на моём прежнем месте, откуда отлично проглядывалась кухня.
Только я ступил в гостиную, как Элиан задекламировал:
— Любовь устраивает и худшие западни. Самые дикие. Самые странные. Она использует совпадения. Надо же сделать так, чтобы какой-то мальчишка засунул два пальца в рот и пронзительно свистнул как раз в тот момент, когда моя душа переживала момент крайнего напряжения и только ждала этого пронзительного свиста, чтобы разорваться снизу доверху. А как выбирается момент, чтобы два существа полюбили друг друга до смерти?
— Недаром «любовь» и «смерть» звучат так похоже<span class="footnote" id="fn_36779195_5"></span>, — добавил Жан, застегнув цепочку на шее и схватившись за свой стакан.
— Рассуждать о любви вслух, дети мои, пошлость.
— То ли дело заниматься ею, отец.
Если бы это выпорхнуло из уст Элиана, я бы, может быть, сконфузился. Но в лёгкой полемике с Жаном, а тем более уж перед выжидательным взглядом усталых Элиановых глаз я не мог спасовать.
— Уж вы-то, молодёжь, знаете в этом толк.
«Ой, нашёлся дедуля», — фыркнул Элиан.
— Смертью тоже надо заниматься, — произнёс Жан в самый стакан, прежде чем выпить. — Посвящать ей активную мысль, воображать её облик. Отдавать ей должное, пока не придёт время отдать себя. А я вёл с ней разговор. После смерти Карла… Нет, ещё до неё. У меня судьба такая — терять любимых. А после Карла — так хотелось повторить за ним, сделать с собой что-нибудь такое, чтобы и обо мне написали в газетах.
Кратеры снова расползлись по его скулах и щеках, спустились по подбородку к шее. Жан не улыбался, и я, чтобы не видеть этого, как будто невзначай посмотрел на Элиана.
С каким ужасающим пониманием он слушал.
Жан, помолчав, добавил:
— Но в меня, как я школу закончил, уже вошёл Господь, — и он засмеялся. Он один. — Святым Духом повязался мне на шею. Я не могу, как безбожник Карл, зариться на суицид. Вместо любви — вот, — он поднял стакан, — занимаюсь призывом цирроза печени. В последний раз врач говорил, если не брошу, тем и закончу. Сбрехал, что ли. Уже третий год…
Тогда вернулась Нина в добротном дождевом плаще. Я вспомнил её высокий хвост. Тем не менее, вряд ли она вспомнила меня. При этом удивления от моего с Элианом присутствия она не выказала. Бросила короткое «здрасте» и пробралась мимо Жана в коридор, заставив того отодвинуться и спинкой стула довести сервант до стекольного звона.
— Разогрею обед, дорогая моя! — крикнул Жан и нарочито прислушался. Ответа не поступило. — Она никогда не жалует моих гостей.
В голове звучали слова Жана о смерти, пока не заскрипела диванная обивка: Элиан подсел и предложил забронировать ему билеты в Сен-Лис. «Я свой телефон отключил, родители и всё такое. Давайте вы… оплатите картой, — говорил он у моего уха, словно делился тайной, вытеснял смертельное эхо из моей головы, — а я вам отдам в комнате. Наличными». Подражая Жану — а может, и кому-то, чему-то ещё, — он невесомо закинул ногу на ногу. На журнальном столике, как на алтаре, лежала разверстая «Богоматерь цветов».
Позже, сменив сутану на окровавленную футболку и штаны, я разузнал об аптечке. Жан убедил Нину выйти из комнаты и помочь мне с повязкой. К счастью, происхождение раны никого не заботило. Нина лишь спросила, когда мы с Элианом планируем убраться из их дома. «Завтра», — пообещал я.
Наконец мы могли отдохнуть.
Я пошире открыл окно в спальне и уступил Элиану край кровати, который, конечно же, совсем не понравился ему. Чтобы невольно не скатиться на пол, он скатился поближе ко мне, с остервенением примостился у меня под рукой. Постель мы не расстилали.
Я должен был заметить, как нестерпимо разит от Элиана сигаретным дымом, но, вероятно, уже привык. Вероятно, разило и от меня.
Только тяжёлые веки упали, сознание тоже падало в долгожданную дремотную тьму. Элиан поворочался, браня кровать, но потом я крепко уснул. Не знаю, как надолго. Снилось, что порез кровоточит.
Я пришёл в себя лёжа на спине. Влажность тянулась от повязки на животе и до резинки штанов, точно как той ночью: кровавая капля сбегала, оставляя за собой нить холодка.
Сначала я боялся пошевелиться. Затем понял: в моём положении кровь стекала бы иначе. Ничего не болело. Из всевозможных ощущений по пробуждении я испытывал лишь тёплую гравитацию ниже пупка, делавшую остальные части тела бесплотными, плавающими в незримом эфире. Дождь больше не шумел за окном.
Открыв глаза, я нашёл Элиана скукожившимся сбоку, обнимающим мои бёдра. Хотел бы я думать, что он оказался там в порыве судорожного сна на чужом неприветливом месте. И пускай я сам был лишён светлости ума, мне уж наверняка не померещилось, что его губы, то скользко, то шершаво, как ленивый шелкопряд, двигались по коже под задранной футболкой.
Меня должен был сковать страх. Господь, отняв у меня Своё слово, ниспослал муку одновременно и сладкую и кошмарную.
Но с прозрачным разумом, не характерным для того, кто только что очнулся от удушливого сна, я осознал: с прошлой ночи я пресуществлялся из теорий в саму благодать. Христос покинул мои уста и руки, и не мне было уготовано служить эту мессу.
Я разливался вином и сыпался хлебными крошками, таял на языке любящего и любимого; существовал лишь теми частями, которых Элиан касался; вот он вдыхал — не целовал, — и сразу же обрывок плоти выныривал из эфира, набухал земной тяжестью; и может быть, это я был гусеницей, червём, и нити крови оплетали нас вместо шёлка, чтобы мы оба преобразились в крылья бабочки, пушистого мотылька с массивным ребристым туловищем, как два слитых воедино пениса.
Я бы с радостью признал, что во мне говорит посттравматическая, а если точнее, постдраматическая неудовлетворённость и что все эти подспудные фантазии — это сокрушения о прошлом, которые можно иной раз мне простить. Признал бы, что мотылёк — это личина, моё стремление одухотворить неприемлемое, противоестественное в себе. И уж если следовать этой логике, я сам деконструирую образ: мотылёк-шелкопряд — это тот, кого не убили, кто должен был бы умереть, чтобы дать шёлковую нить; при этом, избежав смерти, он не может летать, так что крылья (мы с Элианом) ему не пригодятся; мотылька не убили лишь потому, что он должен дать потомство, которое погибнет вместо него; в конце концов, миссия преображения — быть гениталиями. Это абсолютная насмешка над союзом, не способным к репродукции.
К счастью или нет, всё не так.
Мотылёк — это образ невозможного соития, каким я его вообразил, будучи не полностью трезвым. Это вовсе не попытка скроить то, чего нет, из фрагментов сакральной любви и метафор, — это попытка пережить приниженное, испачканное влечение до конца.
Итак, моя рука трепещет, пока я вывожу полные кощунства слова, потому что желаю сохранить их в первозданном виде. Дом Жана — обиталище приведений, восставших из его книг, разбросанных повсюду, где каждая страница воспевает мрак и пиршества падших, будто в житие святых. И неудивительно, что мы с Элианом отравились фимиамами жаркого волглого храма.
Обездвиженный собственной объектностью (ранее неведомым мне чувством), я не позволял и не мирился с тем, что со мной происходит; я, напротив, безоценочно был. Не хуже и не лучше этой тетради или, скажем, зонта; до некоторого момента я терял своё прежнее назначение. Во что превратился блокнот в руках Элиана? Не в оружие ли против меня? То же творилось и со мной. И как предметы охватывают вложенный в них субъектом смысл, так и я — пожалуй, я был идолом, любовником, ещё одним сыном Божьим, его увековеченной иконой и мертвецом, которым Элиан причащался.
Так продолжалось до тех пор, пока шелкопряд не спустился по ткани на пакостную твёрдость между бёдер.
— Боже правый! — У меня прорезался голос.
Вздев ранее пригвождённые к кровати руки, я пропихнул их между собой и Элиановым лицом — так вовремя оно от меня отлепилось. «Не всё сразу, — бил пульс по барабанным перепонкам, — не сейчас».
— Уберите, — шепнул Элиан, поцеловав мою кисть. — Вам же хорошо.
— Не преувеличивайте. Мне нужно облегчиться.
— Мне в рот.
— Да прекратите же.
Я как раз встал и одёрнул футболку. Элиан змеем подтянулся к подушкам и устроился в изломанной позе, поджал ноги, уронив колени набок, только грязные пятки вывернул напоказ. Прикрывал глаза, будто его слепило солнце, и маняще водил рукой по покрывалу. Трудно было представить, что это та же рука, которая выбивала сигарету из пачки и держала нож.
Вернувшись из уборной, я застал его роющимся в рюкзаке. Он приблизился и сунул что-то шелестящее мне в карман — деньги, — да так и застыл, не вынимая руку. Хвойный, несколько лекарственный запах ударил в нос, и я припомнил бутылку джина в гостиной, на две трети, а то и три четверти пустую.
— Вы пили?
— Мы читали. Я как Нотр-Дам-де-Флёр<span class="footnote" id="fn_36779195_6"></span>, Жан сказал. Тоже хочу…
— Ах, так вы пили с Жаном.
Я собирался выйти на поиски Жана, но Элиан придержал дверь.
— Хочу быть уничтоженным чувством благодарности к вам<span class="footnote" id="fn_36779195_7"></span>.
Ему удалось выговорить эту фразу так стройно.
Я не понимал, о чём речь. Но понимал, что, скажи он: «Хочу, чтобы чувство благодарности уничтожило меня», прозвучало бы это иначе. Пассивность залога в тот миг была, скорее, эротической, нежели грамматической. Словно в подтверждение, Элиан припал подбородком к моему плечу и застрекотал что-то несусветное: «Тяжёлый и гладкий, как колонна, нагретая на солнце<span class="footnote" id="fn_36779195_8"></span>, хочу его у вас взять, он такой? Он такой? Покажите…»
Вместе с тем он опять вложил руку в мой карман и бесновался ею. Эротичность накалилась до грубости, и я с силой отстранил его от себя.
— Да что на вас нашло? — Пожалуй, вразумлять пьяного было ошибкой. — Я же просил дать мне время.
— А сколько времени дал вам Жан?
— О, всё-таки Жан, — не вытерпел я. — Нам нужно поговорить втроём.
— Чего это вы так к нему рвётесь?
Ответ я, может быть, и нашёл, но он казался мне чересчур очевидным, чтобы произносить вслух. Вместо этого я обратился к Элиану: Бога ради, оставьте ваши интриги для школы, мне тридцать с лишним лет. «А, так всё дело в моём возрасте?» Не без этого, скрепя сердце согласился я. Признать это теперь, когда между нами вспыхнул кровожадный цветок ревности, пунцовый, как щёки Жана — непоправимый просчёт.
— То-то вы всё спускаете мне с рук. Малолетка! Недоделанный чудила! Поэтому вы все выбираете его?
— Кто — все? Я не…
— А если я пожелаю вам гореть в аду?
— О, не вам решать это. Послушайте, Элиан…
— Ну вот.
— Если вас что-то волнует, спрашивайте как есть. Я либо объясню…
— Либо что? Он сосал вам, да?
— Что вы постоянно несёте? — вспылил я. Затем одумался, протёр лицо вспотевшими ладонями и уступил: — Нет.
Скрестив стопы, совсем не закалённые солнцем, Элиан подпёр спиною дверь: то ли чтобы я не сбежал, то ли чтобы самому не шататься. Даже видимость оскала — вполне характерного, когда он поднимал эти темы — не задевала в тот момент уголки его рта. Он выпучился на меня с нечитаемым выражением стеклянных, водянистых глаз. Я повторил за ним — и вот мы оба уже выпучились, что два барана перед стычкой.
За моей внезапной напыщенностью, будто за щитом, я мысленно путешествовал по собственному телу, зудящей роговицей глаз поглощал оттенки и нюансы Элиана, ища в себе резонанс. Так доктор стучит молоточком по сухожилиям. Многолетнее предвкушение, обезличенное, природным образом копится не только в моём сердце, — это неизбежно для того, кто не страдает половым бессилием.
И всё же здесь нужны оговорки. В последний раз я посвящу им несколько строк и понадеюсь, что они достигнут своего адресата.
Будучи змеёй из иного, чем Элиан, семейства, не пресыщенной ласками, кусающей себя за хвост, я возбудился тогда не от касаний, а от осознания, что чувствую чужие руки не так, как свои. Моя отзывчивость там, на кровати, вскружила мне голову. Я хотел наслаждаться, словно подросток, открывший в себе новый мир. В своё время я на это не дал себе шанса, ведь, взрослея со сверстниками, погрязшими в похоти, знал, что рискую закончить так же, как и они, и потому выбрал этому, порой безуспешно, противостоять.
Вот сколько лет понадобилось, чтобы подаренное мне Господом удивление простёрлось до чувственных чудес.
Влечёт ли меня к Элиану? Разумеется, но совершенно не иначе, чем с тех пор, как я полюбил его. Не так, как его влечёт ко мне. Но в тот миг ни его руки, ни рот, обычно исторгающий ругательства и свист, не были прежними, весь он передо мной становился чем-то бо́льшим, по-настоящему осязаемым. Он мог говорить что угодно; я — о чём угодно уже наслышан, что мне с того? Слова трогают лишь разум, с рождения я жил среди одних только слов. Вот этого я, пожалуй, и боялся, размышляя о нашем уединении — что он вместо слов выберет тактильность, достающую до моих бестелесных частей.
Элиан, должно быть, обо всём догадался и коснулся моего не прожитого прошлого — моей завёрнутой в саван целомудрия плоти. Не покрывают то, в чём нет порока.
Меня, в общем-то, не распаляют его личность, внешность или запах. Но, о, как сильна моя вера в чистоту его чувств. Доверяя ему, я поддавался некоему алхимическому процессу, преобразовывался из наблюдателя в соучастника. И если Элиан утверждал, что хочет меня испортить, я, дистиллированный, процеженный сквозь его пьяные пальцы, не мог ему запретить.
Другими словами, я попался на его крючок, но, как и многие разы до, самой восприимчивой своей частью — душой. Он, по примеру Всевышнего, вдохнул в мою оболочку жизнь.
Элиан растормошил меня очередной фантастической гипотезой:
— А вы ему? Сосали?
— Вы невозможны. Вам бы проспаться и поесть. — Между нами имелись другие, более достойные и менее решённые вопросы. Я взялся проверять, все ли документы на месте. — У вас паспорт с собой?
Элиан тоже завозился с рюкзаком. Я возрадовался, что мне удалось перенаправить вектор беседы, а завтра, когда он устыдится своего поведения, мы начистоту поговорим. Завтра, после того как дом Жана вместе с Жаном и Богоматерью цветов растают фантасмагорией вдалеке.
Когда я размышлял, как моя тетрадь оказалась в чемодане сверху на вещах, прямо за молнией, и почему она вдруг раскрыта, дверь позади щёлкнула. Пошёл курить, подумал я — и думал так, пока не бросил взгляд на стул у трельяжа, где Элиан держал свой рюкзак.
Рюкзак исчез. На вельветовом сиденьи, иссечённым чем-то вроде кошачьих когтей, осталась вмятина и бирюзовый розарий.
Я едва ли верил, что это происходит, что он так со мной если ещё не поступил, то вот-вот поступит. Сбежит. Снова?
Ринувшись вслед, я почти споткнулся о кресло и лишь с Божьей помощью не загремел то ли на жёсткий подлокотник, то ли на стол. Из кухни выплыл Жан, о чём-то у меня справляясь. Я машинально отодвинул его и поспешил через прихожую к лестнице.
Во мраке бара с трудом можно было что-либо разобрать. Кроме вертел и колов, конечно. Сориентировавшись по звуку, я ухватился за мелькнувший передо мной рюкзак.
— Стоять.
— Да отвалите.
— Опять вы за своё? — я никак не мог отдышаться, смаргивая нечёткость контуров. Яркий прямоугольник пробивался сквозь щели входной двери, линия прерывалась там, где Элиан её заслонял. — Вы добились своего, я купил билеты и еду, куда вы мне сказали. Я делаю всё, что могу. Что за очередная истерика? Куда вы, Господи прости, намылились?
— Ого. — Он присвистнул. — Помню-помню, вас друг научил. В темноте можно молоть что угодно. Давайте, — и он рывком развернулся, я выпустил ручку рюкзака, — выкладывайте, что думаете обо мне. Я не вижу вашего лица. Вперёд.
— Вы пьяны, — сказал я. Он хохотнул. — Идёмте наверх. Я отвечу на каждый ваш безумный и бессмысленный вопрос. Только прошу вас…
— Жан уже ответил. Всё рассказал.
— Что — всё?
— Ну, счастливой дороги.
И он толкнул дверь наружу.
— Элиан, пожалуйста. — Я зажмурился и размахивал руками, поражённый белёсым светом пасмурного неба. — Он вам наврал.
Элиан обернулся, не помещаясь в проходе со своим горбатым рюкзаком.
— В чём?
— Не знаю. В чём-то или во всём, но…
— Ясно. Я читал ваш новый стих.
— И как вам? Он о вас. О нас с вами.
— Слушайте, Даниэль. — Он подошёл ко мне, сея вместе с нотками спирта и скошенной травы неумолимую безысходность. — Я знаю, чем он заслужил ваше «ты». Мне всё ясно. И ясно уже давно.
— Ничем. Я вижу его второй раз в жизни.
— Третий! — рявкнул он. — В церкви. Вы тогда сказали, что не знакомы с ним. Теперь я вспомнил. Ну и хер с этим. Но крестик ради номера? И потом носить этот номер на груди? — Я запротестовал, Элиан на это повысил голос: — И Библию ему отдали, мою!
— Чушь! Это он сказал вам?
— Я сам видел. Вы, как и Франсис, просто ослепли. Не понимаете, с кем имеете дело. И ладно он, в семнадцать все придурки. Но вы… В тридцать с лишним лет… — он перекривил меня.
— Клянусь, — я поймал его за локоть, — это абсолютное недоразумение. Позвольте мне…
— Руки. А то врежу.
Он был холоден, как сталь, не пытался увернуться. И я его освободил.
У меня как будто имелся выбор. Несмотря на это мы оба знали, что я не способен держать его насильно. Я также не мог отпустить его одного разгуливать по городу на ночь глядя: как он доберётся домой? Пускай бывший, но куратор, к тому же крёстный, в конце концов совершеннолетний, я…
— Вы мне никто, — отрезал Элиан. — И останавливать я вас не буду. И даже не предупрежу, что вы охренеть как вляпались. Вам же это нравится? Сами сюда припёрлись, меня притащили. Если вы настолько тупой и чокнутый и хотите быть пожранным этой чёрной вдовой, вперёд. Мне плевать. Я тут ни при чём.
Как я ни старался, мои ответы его не интересовали. Он вовсе и не спрашивал — он бурыми, непоследовательными мазками рисовал свой мир, который существовал рядом, так и не пересёкшись с моим. Ещё с тех пор, как он вернулся из больницы, он учуял, что что-то во мне изменилось. Но нет, — так он говорил, — всё изменилось ещё раньше, стоило мне обзавестись дурным секретом по имени Жан. Мои мотивы ему больше непонятны, да и вообще он теперь не узнаёт меня. Во времена получше я бы пошутил, что причина в сутане, которую я не надел.
Но какие тут шутки, когда некто из открытой книги превращается в гримуар: для него самого дешифровать себя — серьёзное дело. При этом Элиан <s>Максималист</s><span class="footnote" id="fn_36779195_9"></span> Юнес ставил знак равенства между моим смущённым молчанием и ложью. Констатируя это здесь, я не пытаюсь обвинить его, я лишь подчёркиваю, что полностью его понимаю. Ему нужны были крайности. Я и сам был готов пойти на какую-нибудь из них.
Потому я снова признался, что хочу его. В моём исполнении это вполне достигало уровня его обычных запугиваний: взорвать что-нибудь, перерезать себе горло…
— Да-а-а, — с довольной издёвкой протянул Элиан, когда я это произнёс, и стал надвигаться на меня. — Я это уже слышал.
— Не это, уверяю.
— Неужели? Жан так хорошо обслюнявил вас? И теперь вам ясно, как оно — хотеть?
Я неподвижно стоял, готовясь Бог весть к чему, обрастал безынициативностью объекта. Сердце трепыхалось, вымучивало свой запас, чтобы там же, в затхлом баре и остановиться.
Элиан положил руки мне на плечи, как если бы мы намеревались танцевать, и начал понемногу давить.
«На колени, — обронил он раскатисто и хлёстко. — Вы же посвящённый». Затем добавил, что, конечно, помнит: на колени встают только перед Господом; но это преклонение — не о том, и, по большому счёту, можно не на колени, а на корточки — в общем, как мне удобно.
Вжик — это расстегнулась ширинка.
Элиан ждал, а я всё не гнулся.
— Докажите, — приказал он.
— Нам станет только хуже…
— Зашибись.
Я выдерживал давление как мог. Я знал, что он злится, что пытается унизить меня.
— Считаю до трёх. Раз…
И затем он умолк.
Давно настало и «два» и «пять», а он вместо счёта снял с меня руки. Застегнул ширинку, развернулся — и побрёл к прямоугольнику белёсого света.
— Вы ведь никогда не любили меня, — сказал я. Ещё один бросок в попытке укусить себя за хвост. Элиан запнулся, держась за косяк. — Вам лишь хотелось испортить меня. А теперь вы бежите, потому что, в отличие от Жана, вам это не удалось. Скажете, не так?
Я, конечно, так не думал, но:
— Всё так, — подтвердил он одними только словами, без кивка, без игры интонаций.
— Элиан!
— Что?
Он на меня даже не посмотрел. Только беззвучно и ритмично дышал; плечи чёрными акварельными волнами то набегали на белый холст реальности, то спадали.
— Что ещё?
— Ваши деньги…
— Ой, да пошёл ты.
Потому я и не переходил с ним на «ты». Между нами оно бы запросто приобрело горечь оскорбительного плевка. Скажи он «да пошли вы», я бы, скорее, умилился.
Итак, в жалком, лживом порыве я прыгнул к порогу, в точности тогда, когда ни Элиан, ни его рюкзак не были в досягаемости. Задрожали ставни на окнах, дверь, захлопнувшись, с неистовостью кулака расщепила меня — или хотя бы моё лицо: так бы мне хотелось. Но это был каблук преследовавшего нас фатума, плоский и широкий — как каблук у Жана, изящный, как молодое копытце — у Моники, и витиевато тонкий и громкий — у Виолет.
Безусловно, я воображал, как тут же брошусь за Элианом. Воображал, воображал…
Случается же нонсенс: алчущий человек на пороге самого заветного, самого желанного вдруг опускает руки и идёт на попятную, предпочитает замшелость адского бара мокрому асфальту и белёсому, будто звёздное семя, дню. (Надеюсь, последнее понравится Элиану.)
Со мною случилось, и «вдруг» тут уже не уместно. Так надо было, к этому всё шло. По крайней мере, я со страхом, а потом и со смирением предвосхищал такой исход. Более того, его от меня хотели. Я — удивительное дело, — не владея и раболепствуя, освободил.
Посидев на ступеньках, в решительном настроении я поднялся в гостиную и, вооружившись своей тетрадью и карандашом, вызвал Жана на допрос.
Он действительно принёс мне Библию Элиана, испещрённую знакомыми мне заметками.
— Откуда вы её взяли?
— Из библиотеки, — он невинно моргнул. Я продолжал атаковать вопросами. — Нет, Элиан сам её нашёл, среди книг Жене в спальне. Библиотекарь сказал, что её, наверное, кто-то забыл, в регистре она не числилась, вот я и забрал. Никогда бы не подумал, но чтение Библии помогает от мыслей о… всяком. В конце концов, вера не в книгах, а в нас самих, так? — Он блаженно улыбнулся, а затем озаботился: — А что произошло?
Я спросил, какого рода чтения они устраивали, пока я спал, и Жан, привычно спелый, как ягода, опять слащаво усмехался и, жеманничая, пересказывал. Я тщательно записывал за ним.
— Так у вас, что, правда любовь-морковь? Хочешь, сбегаю за ним?
— Без моркови.
— О, я тоже, — тарраторил он, — был влюблён в паренька помладше. Очень похожий типаж. У нас с тобой, отец, много общего.
— Для чего вы это сделали, Жан? Зачем напоили и вбили ему в голову нелепые сравнения? Кем вы себя возомнили?
— Не ищи виноватых, ладно? — Он покачал головой и выплеснул остатки джина в свой стакан. — Мальчику нужна была смелость. Я всего лишь намекнул, так сказать, поиграл словами, кое-чем поделился, кое-что приукрасил, кое о чём промолчал — я это зову работой на эффект. Ты же неприступный, тебя надо плавить.
Грифель карандаша сломался — так сильно я вжал его в бумагу.
— Что, по-вашему, между мной и вами было, что надоумило вас перейти со мной на «ты»? Я с вами даже не пил.
— Чего только ни было. — Жан засмеялся и постучал пальцем по виску: — Вот здесь.
Оказавшись в спальне, большую часть диалога я вычеркнул. Что бы Жан ни говорил и ни делал, он «работал на эффект», я не искал в этом много смысла. Похоже, я и без того достаточно сказал (не теперь, а в целом, с начала до конца), чтобы мой судья меня понял и снова узнал.
Мне бы очень не хотелось разочаровывать Анри, заявляя, что в иерархии моих целей совершился коллапс. Но так и есть.
Я знаю, для кого написал это, и знаю, какова у этого цель.
Я не рупор истины и свободы, не второй Аквинский, совокупивший религию и науку, не Божий пророк, сочинивший гомилию по заповедям Небес.
Я маленький человек, шлющий многостраничную открытку о любви. Я бросаю её в свирепое море, в которое сам так и не рискнул войти, чтобы по чьей-нибудь воле — не по моей — она однажды угодила в нужные руки. Я к нему не вернусь, если он вместе с нею не вернётся ко мне.
С опозданием я разблокировал Элианов номер. Позже написал: «Ваши деньги — у Жана».
Я действительно оставил Жану точную сумму — само собой, не те купюры, что мне дал Элиан. Их я положил в нагрудный карман сутаны.
Без понятия, как завершают романы и повести. Я приложу свой стих.
Рождение солнца пленяет собою,
Прекрасные обжигает глаза.
Всему есть начало: и счастью, и горю,
Всему есть начало ради конца.
Взрываются звёзды, пленённые тьмою,
Кровавым рассветом пылает тоска,
Нежная сладость разносится болью,
Светлая жизнь так к смерти близка.
Печальная прелесть историй,
Где точка убийству сродни.
Всему есть начало. И нам с тобою
От плена историй никак не уйти.