16. Простейшие слова (1/2)
Записано в марте, 2017
Было шестое декабря. Между ним и пятым ночь не наступала, только небо сделалось сначала непроглядным, затянутым синей парусиной, а затем — чистым и ярким. По крайней мере, не помню, чтобы я спал.
Я пригласил Элиана зайти на большой перемене и уже рассиживал с книгой за столом.
Ещё накануне я знал, что выбор моих действий невелик, потому оставалось дождаться нужного часа и вести себя естественно, — а вовсе не как тот, кто, не смыкая глаз в постели, просчитывал каждый предстоящий шаг.
Блокнот я домой не брал: закончил бы тем, что опять истязаю себя чтением, теперь — от начала до конца, в поисках всё той же прорехи света. Хотя давно понял, что её там нет.
Элиану было пятнадцать, он мог всё. Именно потому он предпочёл бросить свою невозделанную страсть мне на откуп — то, что он наверняка и раньше мог, — вместо ответственности, которую бы понёс, признавшись мне лично. Вполне имел на то право и, как я уяснил для себя, причины. Он страдал, ему было нелегко. Тем не менее это не отменяло того, что некоторых вещей мне не стоило знать.
Похабные фантазмирования стары как мир, они не нуждаются в прожекторах и мало чем удивляют. Пожалуй, если речь не о пятнадцатилетнем юноше, могущем всё. Для него это, разумеется, в первый раз.
Убедившись, что держу книгу не вверх ногами, я удачно ею прикрывался, когда Элиан наконец вошёл.
На моё приветствие он ничего не ответил, чинно отодвинул стул и сел.
Он хмурился, но я понял это не сразу. Так меняется выражение человека — едва уловимо, — терпящего боль. Мышцы лица сводит, и оно бесконтрольно выказывает всё больше и больше.
Веки Элиана припухли и выдавали красноту глаз. Полагаю, он не плакал, а всего лишь, как и я, не спал.
Я весь из себя ведь такой же, заподозрил я, напряжённый, и заняты мы одним и тем же — изучаем неприглядную отёчность наших лиц.
Блокнот лежал примерно на том же месте, где его вчера оставил Элиан.
— Читали, — неуверенно произнёс он. Это был не вопрос.
— С чего вы взяли?
— Смотрите так.
Я отвёл взгляд.
Нечего было отпираться.
Минутой раньше, стоило белым кроссовкам мелькнуть в дверном проёме — и вот я уже размышляю о Жаклин, о травке, о том, не соизволит ли Элиан немедленно лечь на стол и как мне в таком случае справляться — словом, сквозило в этом что-то непристойное.
Однако пока меня заботили его воспалённые глаза, я и думать забыл о всяком.
Узнай Кармелина обо всём, хотел бы я, чтобы она смотрела на меня как на того-кто-своровал-тетрадь? Отнюдь, я бы умер. Потому, наверное, я пытался придать своему взгляду кураторской твёрдости, не более того. Но и не менее.
— Знаете, — начал я, скорее риторически, — каких только претензий мне ни предъявляли. Наивность — самая частая из них. А ещё: отмороженность, самонадеянность и то, что я в каждой бочке затычка. — Многозначительно помолчал. — Но называть мои руки адом…
— Не надо. — Элиан опустил лоб на край стола, так и продолжил: — А вас, вижу, ничего не смущает. Смотрите, как будто…
— Смущение — следствие стыда, — перебил я, — а стыд — следствие вины. Я пока ни в чём не провинился.
— А планируете? — глухо и слишком вызывающе для своей позы спросил он.
— А вы планировали, когда писали это?
— Ваши руки… с ними всё окей, — забубнил он снова. Я рассматривал его рыжеватую макушку. — Если вам не ясно…
— Мне всё ясно.
— Бо-оже, мне пора под стол.
Может быть, он этим угрожал, но звучал жалостливо и тяжко. Я пожелал ему располагаться поудобней, раз уж так. И он действительно оторвался от столешницы, с бордовым отпечатком на лбу нырнул под стол, между двух монолитно встроенных тумб.
Я торопливо встал и прошёлся к окну, держа руки за спиной. Чувствовал себя тем, кем ни разу ещё не был в Сен-Дени — воспитателем, полным церемонности и зазнайства.
Безусловно, я не хотел перегибать с новой ролью: это выглядело бы неискренне и смешно. Но и сдувать пылинки с Элиана, поддаваться его драматически вздрагивающим ресницам я себе не разрешил. Даже если в этом он сильнее всего и нуждался.
— Не подумайте, я не виню вас в том, что вы чувствуете. Вы во многом не властны над этим. Но пишете вы об этом крайне скверно. Иногда.
— Иногда?
Голос раздался не из-под стола.
Я уставился в окно, находя в солнечной погоде умиротворение и некое подтверждение тому, что время не застыло, что по крайней мере я не спятил и всё это и впрямь происходит со мной.
Что-то маленькое и лёгкое врезалось мне прямо между лопаток. Я оглянулся.
Элиан уселся на мой стул, поджав под себя ногу. Сидел, спрятав лицо в сложенных на столе руках, лишь один глаз наблюдал за мной.
У моих ног валялся красный колпачок от ручки, который я попытался одарить самым безучастным взглядом, на который был способен.
— Вы флиртуете со мной?
Элиан замычал и отвернулся. Я последовал его примеру и тоже отвернулся к окну.
— Извините, что я не Ложечка.
— Попробуйте лечь на стол.
Элиан зашевелился, чуть было не подавился воздухом — так мне показалось. Затем раздался резкий, освободительный смешок.
— Наконец-то вы беситесь. Наконец-то до вас дошло. — Я ничего не спросил. — Я предупреждал. Скажете нет? Что так будет. Ещё летом предупреждал. Я не то что на стол — я на алтарь к вам завалюсь. Жертва натурой! Плоть и кровь!
И он залился дурным смехом.
Я решил, что от недосыпа реальность в его голове перепуталась со сном, вот он и болтает чушь.
Когда эта издевательская сцена закончилась и Элиан умолк, я ещё немного выждал. Как бы там ни было, он не стал простираться своей жилистой худобой на столе, за что я мысленно его поблагодарил. Получилось бы весьма нескладно, далеко от идеалов обольстительности — даже, полагаю, для Жаклин.
— На какую реакцию вы надеялись? — спокойно поинтересовался я.
Элиан не потерялся.
— На лекцию о Содоме и Гоморре.
— Это куда меньше связано с темой, чем принято считать. Ещё?
— Тогда конкретно про мужеложцев. Вперёд.
— Вам будет неприятно это слушать.
— А вы хотите сделать мне приятно? — он картинно раскрыл рот и вытаращился несчастными глазами.
— Не так, как вы мне.
— Один один, — кивнул он. Маска комедианта сошла с его лица. — Вы как всегда. Вас не пронять.
— Я серьёзно. — Рискнув, я подошёл и присел на край стола, в десятках сантиметров от Элиана. Он не отодвинулся, но и не тронул меня, как бы просто ни было это сделать. — Я не понимаю, что вы станете слушать, а что нет. Вы же не собираетесь каяться и исправляться?
Он, похоже, поразмыслил и нахмурился, теперь по-настоящему. И заговорил.
Заговорил о том, что я старомоден и, наверное, пожелаю ему катиться в ад, что мне противно находиться с ним рядом, что в моём понимании он сумасшедший, душевнобольной, покусившийся на мою неприкосновенность, что он — разочарование века, я же молился за него, а он вот какой.
Слушая, я наблюдал, как он играется ручкой без колпачка, вертит ею между пальцев, как стержень ненароком проходится по коже и помечает красным — чёрточки, точки… Эти ужасные ногти. Самоуничижительный тон.
Он перечёркивал себя и своё достоинство, прямо как в блокноте. Когда он набирал воздух, чтобы снова, с ещё большей мощью, себя проклясть, я успевал вставить своё «вы неправы»: оно растворялось в его аффективном, беспамятном негодовании, в злом шёпоте, перетекающем в рык. Я осознал, что если не прекращу это, он этой ручкой что-нибудь себе проткнёт. Бездна ненависти разверзлась.
Последней каплей стало то, что Элиан назвал себя выродком — возможно, уже не впервые. Я вскочил, выхватил у него ручку.
— Дайте-ка сюда.
За запястье я подтянул его руку к себе и, приноровившись, быстро вывел на ладони: «люблю».
Элиан запыхтел, возможно, от щекотки, но всё-таки замолчал. В нос ударил запах чернил; буквы, пересекая линии жизни, сердца и ума, поблескивали в дневном свете, пока полностью не высохли.
— Вы забылись, дитя моё.
Нуар назвала меня романтиком, и тогда бы я согласился с ней. Мой порыв снова упомянуть любовь не был частью тактики того дня, дня после выпущенных в мир, под Небеса Господние, горестей и бед. Он был лишь порывом. И если бы я поразмыслил над ним так, как делаю это сегодня, я бы, конечно, не поддался ему.
Дело в том, что я впал в то самое заблуждение, о котором предупреждал меня Анри: делил неделимое. Выудив из неразберихи собственных чувств самое вызвышенное, я назвал его любовью и противопоставил её — теперь абстрактную, нечейную — чувствам Элиана. Он бы мог сейчас же разоблачить меня: любишь, Дани? а я, по-твоему, не люблю? И он бы оказался прав — в своём собственном, подростковом смысле. Я же вторгся в его смыслы несчастным обрывком любви.
Потому ли, что я интуитивно предчувствовал несостоятельность своего фокуса или нет, мне хотелось завершить с этим и отправить Элиана на прогулку — дать ему отдохнуть, свыкнуться с новым положением дел.
Мне и самому нужно было прийти в себя и во всём подробно, методично разобраться: откуда у Элиана возникли такие чувства, какая в этом опасность для нас, каков теперь мой пресвитерский долг перед этим печальным подростком.
Мне, разумеется, не раз исповедовались в гомосексуальных страстях, но никто, к счастью, не видел объектом страсти меня. Я был умён и находчив, раздавая советы о том, что меня не касается. К тому же, если человек проявил готовность избавиться от этого, — а иначе в исповедальне не бывает, — мы с ним на одной нравственной стороне. Иначе было с Элианом.
Бог мне Судья, но и ему тоже. Катехизис, пришедший на злобу двадцать первого века, запрещает гонения инакомыслящих людей. И пускай своими мыслями мы худо-бедно ещё владеем, — от инакочувствования, даже при правомыслии, отречься нелегко. Как если бы мне захотелось перестать быть по рождению выскочкой или левшой.
Элиан вперился в свою разрисованную ладонь, как в неживую. Она лежала перед ним, с полусогнутыми пальцами, будто отдельно от него. Пальцем второй руки он провёл по надписи, попробовал растереть. Я расслышал бормотание: «То есть мне теперь и руку не мыть».
— Вето на самооскорбления.
С усилием я улыбнулся, боясь испортить момент. Уж как будто я неосознанно внушал ему: не думайте об этом, дитя моё, это всего лишь милая неуместная шутка.
— Вы сказали, я не управляю этим… Почему?
Элиан задал вопрос мне и в то же время — надписи. Нижняя губа, по трогательной привычке, выпятилась.
— Потому, что никто в здравом уме не пойдёт на это испытание.
— Значит, по-вашему, это ненормально?
Я промолчал.
По-моему, у меня не было иного мнения, кроме того, которое я выработал, основываясь на католических этике и морали. Не мне решать, что нормально, а что нет. Всё это — провиденье Бога.
Элиан шнырял глазами по ладони, и я засомневался, затем его глаза вскинулись: мутные, уставшие. Вместо всего хорошего и приятного он тратил обеденный перерыв на странности, зачастившие в мой кабинет.
Он криво усмехнулся.
— Видели б вы себя. Будто зациклились.
— Зациклился?
— Давайте уже, расскажите во всех радужных тонах, почему любить мужчин — плохо.
— А как же обед, дитя моё?
— Окей, идите. Я подожду здесь.
Размяв обе кисти, сжав и разжав кулаки, он зарылся головой между локтей, накрыл руками затылок и принялся ждать.
Я, о чём он не догадался, имел в виду не себя.
Когда я — впрочем, без лишнего энтузиазма — стал рассуждать, Элиана это не растормошило. Он машинально угукал впопад и невпопад.
Я сказал следующее: любить мужчин не плохо, любить — это Божий дар. А дальше — допущения и теория, чистая схоластика, человеческая душа и тело, стремящиеся к совершенству и благодати и не обретающие всего этого в гомосексуальной связи. Избитые примеры про инструменты, используемые не по назначению, и искажённый порядок вещей…
Трудность состояла в том, что моём исполнении это звучало банально и, да, старомодно. Такое чувство было в новинку мне. Может быть, потому, что я поневоле выступал против своего бесценного подопечного?
В остальном же это было не сложнее, чем ораторствовать на экзамене перед каким-нибудь преподобным профессором, в угоду его воззрениям то сгущая краски, то сглаживая углы. Для Элиана я сглаживал. Элиана, в скором тоже мужчину, я любил, и кто бы упрекнул меня в этом?
Кто-то, конечно, упрекнëт. Но сам себя я не упрекал.
Не поднимая головы, Элиан вдруг спросил, почему я стал священником. Это шло вразрез с нашей темой и с тем, что, кажется, раньше я на этот вопрос уже отвечал.
— Смотрю на вас и не верю. — Он не смотрел, лишь вполголоса причитал: — Не верю, что на вас не вешались лицеистки: они вешаются даже на меня, некоторые. Не верю, что найдётся хоть один нормальный мужчина, который променяет женщин на сутану, воротник, чётки и церкви… Или малолетних придурков из Сен-Дени. Мы ж не в средневековье, это больше не модно.
Наконец он выпрямился, шмыгнул носом и часто заморгал.
— И тем не менее, я перед вами, — развёл я руками.
— Именно. А я — перед вами. Вы до сих пор не вытурили меня, носитесь со мной, терпите, а я грешу, как говорится, против вашей чистоты, прелюбодею в сердце своём — или как там — и воображаю нас прямо на этом столе.
По-видимому, образ сандалового ложа любви никого из нас больше не задевал. Он стал просто фигурой речи.
— Почему? — наконец договорил он. — Почему вы так ко мне добры?
— Разве за столько времени не очевидно?
— Ага, — и он ухмыльнулся. — Чересчур. Вы хотите меня.
Это вогнало меня в ступор.
Я был на грани того, чтоб отпарировать: я никого не хочу. Хотя бы не в таком смысле, какой вкладывал в это он. И в то же время объяснять это — ну не глупость ли? Он так не думал, нет, говорил я себе, не может быть: я не читал об этом в его блокноте, он меня провоцирует.
Элиан на этом не остановился:
— Хотите, блин, так долго и так долго подавляете себя. Не физически, так душевно, умственно, как-то ещё — хотите. А то я б сейчас тут не сидел. Меня б уже повязали — и в психушку, лечить электрошоком, кастрацией или, более гуманно, конверсионкой. А там, может, ваша церковь построит лагерь для таких, как я, и…
— Ваша рука.
Элиан поглядел на свою ладонь под столом, но ответил не сразу. Его интонация сделалась задиристой и нахальной.
— Так чё, хотите?
В этом парадоксальном слове — хотеть — и был весь подвох. Элиан из своего клубка чувств предпочёл вырвать именно его и теперь не давал мне с ним спуску, не позволял хорошенько обдумать, прежде чем что-нибудь сказать. Никаких срединных вариантов, никаких отходных путей.
— Блин, хоть раз скажите «да» или «нет». Сложно?
— Да, Элиан, сложно.
— Вас точно зациклило.
— Это что-то из вашего программирования?
— Вот, пожалуйста! Это вы поняли. А то, что я в идиотском положении? Как будто с меня содрали штаны и сейчас отлупят по голой заднице. Унижаюсь, выпрашиваю ответ. Так что… короче. Вы как всегда.
Он встал и вышел из-за стола, стащив за собой блокнот.
— Многое зависит от того, как вы интерпретируете мой ответ.
— Не ваше дело, — фыркнул он. — Потом поговорим. Когда выберете одно из двух, — он прочистил горло, прежде чем закончить, — простейших слов.
Я обернулся на стуле, проводив Элиана взглядом, но никак не задержал: ни словом, ни делом, ни препятствуя в сердце своём. Если ему понадобилось обидеться и хлопнуть дверью, то дверь моего кабинета лучше прочих подходила на эту роль.
Однако он притворил её аккуратнее, чем обычно.
Я решил помолиться.
Эталон наивности, я даже не воображал, что шестого декабря вынес себе приговор.
Восьмого декабря — это был четверг — я отслужил вместе с отцом Гюставом и священником из Сент-Ур торжественную мессу в честь Непорочного зачатия Девы Марии и вернулся в Сен-Дени, едва не опоздав.
Спеша по улице вверх, я запыхался, влетел в аудиторию весь растрёпанный, держа в руках пакет с литургической одеждой вместо ноутбука и плана занятий.
Чтобы отвлечь учеников от своего неприглядного вида, я с порога дал указание вспомнить все догматы о Марии и спросил, какой сегодня праздник.
Сняв мантию, я обнаружил на себе амикт<span class="footnote" id="fn_36743011_0"></span>. Это же обнаружили ученики, кто-то спросил, что на мне надето. Под всеобщим вниманием я развязывал шнурочки и снимал то, что призвано скрыть от чужих глаз будничность нижней рубашки или сутаны, изъяны священника и его — порой недостаточно белый — воротник.
Украдкой поцеловав вышитый крест, я сложил амикт в пакет и встретился глазами с Элианом.
Он сидел, вытянув ноги и скрестив их, лениво жевал жвачку, а парта перед ним пустовала: ни конспекта, ни ручки, ни карандаша.
Прежде чем приступить к уроку, я взял белый лист А4 и шариковую ручку из канцелярского органайзера на учительском столе и положил на парту Элиана. Поблагодарить он — пожалуй, вполне умышленно — забыл.
Когда я повторил свой вопрос, отряд оловянных солдатиков всё так же безмолвно хлопал глазами. Я разрешил воспользоваться интернетом.
— Тем временем кто перечислит четыре догмата? Мы с вами говорили о них. — Неохотно ученики стали рыться в карманах, но тишина продлилась. — Юнес?
Я встал к доске и маркером вывел сверху: «8-е декабря». Господи, как будто за весь день они этого ещё не выучили.
— Юнес? — Он не отзывался. — Я могу услышать вас?
— Да, — с какой-то незавершённостью в голосе ответил он.
— Спасайте ситуацию.
— Или нет.
Я глянул прямо на Элиана и мазнул маркером по воздуху, мимо держателя.
Все солдатики в классе как один весело захихикали, загудели, как рой насекомых, будто не хуже моего знали подтекст.
— Его девушка бросила, — выкрикнул кто-то из-за последних парт, — и он сбрендил!
— Вот моя девушка, она всегда со мной.
Элиан поднял руку и раскрыл ладонь. На ней замаячил потускневший, но до сих пор чёткий оттиск надписи «люблю». Он всё-таки не смыл её.
Насладившись новым взрывом хохота, Элиан флегматично перевёл взгляд на меня, склонил голову к плечу и снова жевал.
Вот уж с кого привселюдно спустили штаны и задали трёпку. Сначала амикт напоказ — признак постыдных обнажений, теперь это.
После всего моё предложение поговорить о непорочном зачатии Девы Марии в энный раз вызвало смех. У всех, кроме Элиана. А по окончании урока, неуклюжего и к моей муке долгого, он первым же вышмыгнул прочь. На парте остался лист, весь обезображенный непроницаемой пеленой из мелких, издевательских «да» и «нет».
Этот лист снился мне.
В последующие дни Элиан избегал меня всеми правдами и неправдами, путая мои мысли: это и есть любовь? Мне прежде казалось, что хотя бы в этом мы с ним едины.
Дел накопилось невпроворот и в школе, и в церкви, и я помогал со всем, с чем мог: снова предзаказ имбирных пряников, школьные благотворительные акции, в обществе отца Гюстава — причастие для лежачих больных и елеосвящение только что слёгших. Подрабатывать викарием меня никто не просил, но я не смел покинуть своего брата-пресвитера в преддверии Рождества, а когда он сам простудился и потерял голос, отслужил вместо него воскресную мессу.
Такой ёмкий график утомлял мой мозг и развеивал бестолковые мысли.
Между тем это было не навсегда: вечером и больше всего ночью они снова чадом заволакивали рассудок, потому я или не засыпал, или спал плохо.
В среду перед рождественскими каникулами я пришёл в Сен-Дени без веской причины. Мне понадобился четвёртый том «Суммы теологии», а его я держал в кабинете, как и некоторые другие тома.
В послеобеденное время, чтобы дать глазам отдохнуть, я вышел прогуляться и, намеренно или нет, забрёл за главный корпус.
Наматывая неспешные круги вокруг беседки, я всё твердил себе: «слова — знаки представлений в душе; слова — знаки представлений в душе<span class="footnote" id="fn_36743011_1"></span>» и выискивал бутоны геллеборуса. Для последних, видимо, ещё было рано.
«Хотеть» — каково его представление в Элиановой душе?
Тогда, как перстом Господа направленный, у беседки возник Элиан.
Насколько я догадался, он не заметил меня за колонной и прицельно уселся на балюстраду ко мне спиной, поставил ноги на скамейку, достал из кармана куртки пачку сигарет и, ссутулившись и увернувшись от ветра, прикурил. Больше всего меня возмутило отсутствие шапки.
Я тихонько поднялся по ступеням.
Элиан ещё не удосужился посмотреть на меня прямо, как его уже покачнуло, он вцепился в балюстраду обеими руками и восстановил баланс, шумно выдохнув. Выдернул из уха наушник.
— Так же и сдохнуть можно.
— Извините, не хотел вас пугать.
— Зачем пришли?
— Вас увидеть, — я занял скамейку напротив и положил руки на мёрзлый каменный стол. — Где ваша шапка?
— Там же, где ваш ответ.
— Давайте поговорим как взрослые люди.
Услышав самого себя, я прикусил язык.
Вся эта хвалёная взрослость подразумевала полнейшую ерунду, вроде поиска компромиссов, мнимой вежливости и, в моём случае, укоризны в сторону не-взрослого подростка, который, при всех стараниях, по щелчку пальцев бы не повзрослел.
— Проясним, что для вас значит «хотеть».
— Нет, — отрезал он, щурясь. Кончик сигареты вспыхнул, как раскалённый металл. — Нечего прояснять. Я ответ знаю. Вам просто духу не хватает на один дурацкий звук. Но ничего, я подожду.
Он спрыгнул на ноги, затушил окурок о низ столешницы.
— Элиан, нет ответа кроме того, что… — Слова всё те же, но звучали они по-другому; по-другому, с опаской, я произносил их: — Я люблю вас.
— Я не о том спросил. — Он, не впечатлëнный, помялся передо мной, осматривая носки кроссовок, затем спустился по ступеням. — Видите, отец, не всё так легко в жизни. Иногда испытание — это не быть педиком.
Как будто я не согласен с этим, подумал я.
«Не идите за мной!» — скомандовал Элиан, уже удаляясь. Но я ведь и не шёл.
В общем, мне нужно было что-то с этим делать. Где же мой премудрый Анри, когда он мне так необходим, думал я.
Нет, я бы ему не позвонил. Как и не мог попросить помощи у Лафонтен. Сам Элиан имел право поступать со своей тайной как ему заблагорассудится. А мне полагалось её хранить.
Считал ли я Элиана грешником? Наверное, нет. Я был настолько предвзят, что прощал ему всё. Не так, как прощает Всевышний, ведая человеческую слабость, а как может простить тот, кого втягивают в чужие гормональные фантазмы: Бог с вами, дитя моё, это пройдёт.
За грехом похоти мерцала добродетель любви, судорожной и безысходной, как плач на Мосту искусств перед порывом во мрак Стикса<span class="footnote" id="fn_36743011_2"></span>.