5. Fac officium, Deus providebit (2/2)

Под открытым небом, в саду, мутность сознания развеялась. Юнес вновь стал для меня диким неприхотливым цветком, а я — любителем гортензий, капризных и нуждающихся в заботе. Кураторство, разумеется, имеет мало общего с садоводством, но по крайней мере я вернулся к привычному образу мышления.

Что же до вопроса Лафонтен, то я однозначно считаю себя куда лучшим другом человечества, чем надзирателем, и ничьего верховенства над человеком, кроме Господнего, не допускаю. Удивительно ли, что и сам я не смог по-кураторски возвыситься над учеником?

В эту секунду, с карандашом в пальцах, я аккуратен в словах. Тогда же я ответил, что попросту не умею быть строгим.

Лафонтен, по-моему, рассмеялась.

— Ну и чушь, извините: строгим! У вас были любимые учителя?

Я рассказал про Пьера-Эмануэля Шаво, преподавателя нравственной теологии. Больше всего неоднозначных и смелых идей звучало на его лекциях — не от него, а от нас, студентов. Свой доклад для Рима я писал именно под его руководством.

С месье Шаво мы беседовали лишь о морали, но обнаруживали, что мораль, она всегда о чём-то ещё: о боиэтике, политике, сексуальности, экологии, преступлении… Даже Анри, учившийся прилежно, но молчком, вдруг заявлял что-нибудь такое, от чего другие студенты — не я — раззевали рот. Я, в свою очередь, всегда подозревал, что Анри — кладезь непредсказуемости тем большей, чем реже он к ней прибегал. Вся эта необузданная энергия копилась в нём, чтобы изредка извергаться.

Так, на одной из лекций, когда мы обсуждали де ля Саля<span class="footnote" id="fn_36708627_2"></span>, Анри сказал (конечно после того, как у него спросили), что педагогические новшества де ля Саля послужили прежде всего усилению власти над учениками. Мнение, мягко говоря, нетривиальное. Месье Шаво тогда заговорил о дисциплине — куда в школах без неё — и о том, что де ля Саль стремился дать образование детям из самых неимущих семей — вот уж где все сомнения в благородстве педагога должны были развеяться. Но Анри и перед этим не дрогнул. Он ответил что-то наподобие: “Сложно контролировать того, кому нечего терять; гораздо выгоднее поместить такого в школу и сделать его, при всей его нищете, должником”. Удивительно, как некто может вынашивать в себе такую перспективу и ни разу не обмолвиться о ней, а уж потом, когда выпал шанс, высказываться так буднично.

Позже Анри объяснил мне, что это не его идея, а спекуляция на идеях Фуко: мать принесла домой новое издание “Надзирать и наказывать”, и Анри от скуки взялся его читать. С другой стороны, не становится ли идея отчасти нашей собственной, если мы решаемся воспроизводить её?

— И что же такого особенного было в месье Шаво? — Ещё один наводящий вопрос. Я усмехнулся. — А строгим он был? Вы встречали хоть одного ребёнка, которому была бы по душе строгость? Послушайте, много-много лет назад, когда я сама училась в школе, я спросила у учительницы биологии, на какой кровати полезнее спать: на твердой или мягкой? Она сказала такую вещь, какую я, видите, до сих пор помню. Она сказала: на какой удобно, на такой и полезно. Вот так. Верить, будто для нас полезно лишь то, что неприятно — вроде горьких лекарств, — деструктивная установка.

Мы прогуливались по извилистой тропе туда и обратно; Лафонтен, налюбовавшись на цветы и деревья вокруг, туфлями-лодочками расчищала тропу от ошмётков скошенной травы: можно было подумать, исполняла несмелые танцевальные па.

— Хорошо, мадам. Если не строгим, то каким, по-вашему, мне нужно быть?

— Таким, каким у вас получается лучше всего.

— Это большая ответственность, я не могу позволить себе…

— Ах, прошу вас. Вы отпускаете людям грехи.

— Это не я, — качал я головой, — я инструмент в руках Божьих.

Она вдруг испытующе посмотрела на меня.

— Так вот и будьте им.

На следующем уроке богословия, во вторник, Юнес впервые поднял руку. Правда, вместо ответа на заданный вопрос он обратился ко мне прямо:

— Расскажите про ваши чётки.

— Что рассказать? — не сразу понял я.

— Что-нибудь. Зачем они, как вы их используете — всё такое.

— Что ж, — я снял розарий с шеи и на вытянутой руке поднял выше головы, глядя, как преломляется свет в бусинах. — Представьте, что это атрибут католической медитации; метод созерцания Христа в самом себе.

Позже я решил не упоминать это отклонение от плана в электронной тетради.

Вообще, до той поры затея с богословием имела некоторый налёт театральности в моих глазах, казалась бездарным спектаклем ради туманной цели. Посудите сами: бо́льшую часть времени я проводил в отторжении от коллектива, пускай я этому и не возражал. Цепь событий, привёдшая меня в Сен-Дени, тоже по-своему отдавала фальшью (я всерьёз не знал ни одного случая, когда бы священника таким образом наказали), а нетронутые выражения на лицах учеников как бы вторили всей этой атмосфере искусственности. ”Идите! — хотелось мне воскликнуть. — Идите же!” Хотелось их освободить.

Элиан… То есть, разумеется, Юнес нарушил этот безрадостный порядок.

Он нарушил его ещё прежде, тем что впервые заговорил со мной. И вот снова, теперь осознанно — он меня разбудил.

На ином уровне происходящего он, думаю, не спрашивал про розарий, а утверждал: он замечает меня, он меня всё-таки во что-то ставит. Он сделал всего один шаг — и вместе с тем целый шаг — мне навстречу.

Настал мой черёд.

Выискивать повод для доброго жеста не понадобилось: возможность сама меня нашла. Однако сегодня, в минуту, когда я пишу об этом, я обладаю привилегией знать несколько больше о случившемся, чем мне положено. Обременённый этим знанием, я сначала окунусь в предысторию.

Снова был вторник. Во время обеденного перерыва я возвращался из кафетерия, пообедав приличной порцией жареной трески с рисом. Передо мной по аллее прогуливались двое: ученик и ученица — Олаф Маэ и Моника Фернандес (я пока ещё не был с ними знаком).

Маэ — парень весьма грациозного телосложения и внушительного роста; по крайней мере, выше меня. Вероятно, потому мне кажется, будто всё в нём вытянуто сверху донизу: руки длинные и гнутся как тонкие восковые свечи, рукава пиджака не покрывают запястий; одним шагом он переступает пять или шесть диких камней, пока его спутница рядом семенит. Его лицо, тем не менее, растянуто вширь, и нос будто от этого ещё мельче, кончик ещё сильнее вздёрнут. Если я когда-либо видел истинно курносый нос, то это нос Маэ.

Маэ игрался небольшим предметом — подбрасывал и ловил. Это была корковая пробка. Я рассмотрел её, когда порывом ветра её швырнуло в меня, — но не поймал.

Надо сказать, в предыдущую ночь мне снились яркие сны, уж не помню о чём, но проснулся я отдохнувшим и полным сил. В этом умонастрое (а уж как прелестна оказалась треска!) я провёл весь день. Так что и пробка, едва не угодившая мне в лоб, меня развеселила.

Маэ притормозил, но, увидев меня, отвернулся и обнял спутницу за плечи.

— Вы кое-что уронили, — сказал я, поравнявшись с ними.

— Это не моё, — ответил Маэ.

— Значит, моë.

И я уж было пошёл обратно, чтобы якобы забрать пробку себе.

Маэ, как я и предполагал, опередил меня, причитая: ”Ой нет, моё, моё”. Удовлетворившись таким исходом, я оставил их в покое.

Несмотря на то, что Маэ могло почудиться иначе, я своей шуткой отнюдь ничего не подразумевал. Более того, я не удосужился сопоставить пробку с тем, что такими обыкновенно закупоривают, например, вино — попросту об этом не думал. А если бы и подумал, то отмахнулся бы: в такой школе — и алкоголь? Да ведь пробку можно и из дома принести и принадлежать она могла прежде кому угодно.

На следующей перемене я видел Маэ у третьего класса в коридоре. Уж не дружат ли они с Юнесом? Нет, из класса выглянула Фернандес. В общем, я благополучно забыл об этом всём.

На богословии в тот же день я лицезрел Юнеса впервые с прошлой пятницы.

Когда он вошёл в аудиторию, то показался уставшим: брёл к своему месту медленно, по сторонам не смотрел; не шмякнул тетрадью о парту, как обычно, а просто положил; сев, ссутулился и принялся массировать виски. Заметив мой взгляд, кивнул, даже вымучил улыбку, после чего улёгся лбом на тетрадь.

Пожалуй, я уже тогда мог определить, есть ли Юнес где-нибудь рядом — на слух. Он отстукивал ритм своей музыки в наушниках, клацал ручкой, пинал ножку парты, шумно перелистывал страницы, даже мычал песенки под нос и громко, на пределе воспитанности, зевал.

В тот день я не слышал ничего.

Может быть, он переиграл в стритбол на обеде, гадал я, или, в отличие от меня, плохо спал.

Разумеется, бремя знания, которое я разделил с этой тетрадью, возлегло и на читателя, и читатель вполне мог догадаться, как корковая пробка и состояние Юнеса восходят к общему источнику — хотя бы потому, что иначе я не стал бы упоминать о первом. Я же предпочитаю держаться своего сладкого неведенья хотя бы на бумаге, чтобы насытиться им.

Ручку с собой Юнес не взял. Только я попросил записать тему урока, как он вяло пошарил рукой по груди, словно на пиджаке имелись невидимые карманы, скользнул к брюкам, затем раскрыл тетрадь и уставился в неё.

Я был бы не прочь разрешить ему не писать: готовый конспект моего авторства всегда можно получить на флешку и распечатать в библиотеке. Иное дело, что в таком случае я должен был бы разрешить не писать всем.

Пришлось отдать ему свою ручку.

Пока я расхаживал между рядами и рассказывал о передаче Евангелия людям, Юнес, подперев щеку рукой, стал засыпать. Когда же он недвусмысленно накренился к парте, кое-кто из учеников заметил это. Я тоже вынужден был отреагировать.

В общем-то, я планировал устроить пятнадцатиминутный тест в конце урока и потому принёс стопку пустых тетрадных листов. Но заставлять лично Юнеса писать тест в таком состоянии было бы издевательством.

Я подобрал свою ручку с его парты, оставил некоторую ремарку на верхнем листе стопки и вручил её Юнесу. Он вопросительно посмотрел на меня блестящими от сонных слëз глазами.

— Отнесите в мой кабинет, пожалуйста. Вот ключ.

В своём послании я предложил ему подремать на козетке.

После урока я зашёл в учительскую, чтобы распечатать для Юнеса конспект, и возвратился в кабинет весьма довольный собой, несмотря на то что мне предстояло исправить план урока и вычеркнуть из него тест.

С моим появлением Юнес перетëк из горизонтального положения в сидячее. Пиджак, которым он укрывался, спал с его плеч. Галстук лежал на спинке козетки.

Юнес принялся всё это надевать.

— Вам легче?

— Угу.

— Слышал, у вас завтра контрольная по математике. — Я расчистил на столе место для ноутбука и открыл электронную тетрадь. — Мне показалось, что если вы так и продолжите клевать носом, то совсем не подготовитесь.

— Э-э, да нет, вроде. Ван Дейк ничего не говорил.

— Правда? — Я действительно слышал о контрольной, разве что минутами раньше, в учительской. Сути это не меняло. — Может, вы проспали.

— Я не спал. Ну, старался… Можно воды? — вдруг попросил он.

Мы оба взглянули на бутылку минеральной воды на моём столе. Тогда я ещё не обзавёлся, по примеру Лафонтен, посудой для гостей, а предлагать пить из горла казалось мне невежливым.

Юнес тем временем схватил со стола картонный стакан из-под моего кофе, пустующий ещё с утра, и дрожащими руками налил воды до краёв. Пожалуй, я бы и не вспомнил ни его рук, ни как жадно он выхлебал всё до дна, если бы не имел теперь понятия, что он страдал от похмелья.

Я вложил распечатку с конспектом в его тетрадь.

— Почитайте на досуге. В следующий раз проведём тест.

— Спасибо. — Он взял тетрадь и снова глупо посмотрел на неё. Затем тихо спросил: — Что мне за это будет?

— Ничего. Это ведь факультатив.

— Нет, имею в виду, за… Ну…

— За что?

Тогда уж я сам почувствовал себя глупым. Моя наивная слепота к подоплёке происходящего порой делает меня непрошибаемым.

Поскольку Юнес всё мялся и в нерешительности потирал нос, я протянул ему тот самый листок с посланием.

— И избавьтесь от этого.

— Конечно, — он сейчас же вырвал листок из моих рук, будто только и ждал этого. — Конечно, отец.

И убежал.

Думаю, он до сих пор верит, что в тот день я всё понял — и пожалел его. Пожалел бы ли я, если бы правда знал? Нет, я бы жалел себя, терзался собственным невежеством и Бог весть как с этим справлялся. Написать замечание в дневник и вызвать родителей — это ведь одно; постичь и, главное, признать, что школа допустила на своей территории нечто подобное с участием алкоголя — совершенно другое.

Но если для меня дело тем и кончилось, то Юнес принял моё — воображаемое — снисхождение с несколько эксцентричной, на мой взгляд, благодарностью.

В один из дней он зашёл ко мне в кабинет на обеденном перерыве.

— Заняты? — спросил он.

— Нет.

Я успел помолиться и уже почитывал новости на сайте Парижского диоцеза: знакомые и не очень имена, новые назначения в каноники, вот и скромная статейка про Анри: едет в Шампань, в церковь своего детства, теперь не прихожанином, а викарием отца Ксавье Матисса… Жизнь бурлила без меня. В некотором смысле я был рад отвлечься.

Прежде, чем пройти к столу, Юнес закрыл дверь. Мне это сразу не понравилось.

— Можно личный вопрос?

Я не согласился, но и не возразил.

Он хитренько скалился мне ещё несколько мгновений, как бы давая шанс сказать “нет”. А я, разумеется, уступил любопытству.

Сев в полуобороте на стул и закинув ногу на ногу, Юнес покачал грязным кедом. И наконец спросил:

— Как у вас с женщинами?

Я непонимающе моргнул.

— Я священник, Элиан.

— Ну, это же не приговор.

— Вы хотите поговорить о женщинах? — предположил я. — С этого и надо было начинать, вместо похабных видео.

— Да при чём тут… Слушайте, вам же не нравится здесь? Имею в виду, вам же одиноко, нечем заняться по вечерам и всё такое?

— Кто вам сказал?

— Да и так ясно. Хотите, я вас с кем-нибудь сведу? У меня есть связи, могу разрекламировать вас в подходящих кругах. Например, Анна из терминального любит зрелых мужчин, а ещё — читает американскую литературу. Не знаю, читаете ли вы, но, говорят, она очень даже интеллигентная, хотя и, э-э, легка на подъëм.

Я опешил. За кого он меня держит, возмутился я про себя, за такого же мальчишку, как он сам?

Кроме того:

— Анной зовут мою мать. Вы…

— Хорошо, ещё есть Мишель из первого.

— Это и есть ваш хитроумный план? — Я его, к счастью, преребил. — Хотите, чтобы меня не просто уволили, но и посадили? К чему эти разговоры?

— Нет, клянусь, — он поднял руку ладонью ко мне. — Ничего такого. Хотел помочь вам.

— Может быть, это вам стоит погулять с Анной или Мишель?

Он отчего-то закатил глаза.

— Сразу с двумя.

— На ваш вкус.

— Ну, если передумаете, — он поднялся, — приходите… завтра. Завтра в шесть у ворот, у куста роз.

— Который справа? — уточнил я с иронией. — Или слева?

— Справа, — ответил Юнес, поразмыслив. У двери обернулся: — Я это от души. Не всё же вам киснуть с утра до ночи.

Если это был его метод сублимации собственных фантазий, то ничего более чудно́го я не встречал.

На следующий день, когда время близилось к шести, что-то в груди зашевелилось, противно заныло.

Лучше бы я пораньше ушёл; да и у отца Гюстава, наверное, дел невпроворот; а ещё я обнаружил неплохую булочную, в которой, как назло, к шести разбирают всю свежую выпечку — так я, в общем, думал, снуя по кабинету туда-сюда.

Видите ли, я должен был пойти на это несчастное рандеву. Бегать от Юнесовых шалостей можно до бесконечности, однако же ситуации меняются, только когда по-настоящему берёшь дело в свои руки.

Рисковал ли я обрасти инсинуациями? О, да. Не меньше мне претило изображать, что я ни о чём не знаю. Если какая-нибудь девочка и впрямь явилась бы в назначенное место, мне необходимо было всё ей объяснить: по большей части то, что ей не стоит ни доверять всему, что сочиняет Юнес, ни тем более соглашаться на свидания с неизвестными мужчинами.

Выйдя из школы, я постоял у фонтана, вгляделся вдаль, туда, где виднелись ворота. Во дворе никого не было. Воздух осел неподвижным теплом мне на плечи и на предметы вокруг, как бывает перед грозой. Даже птицы не пели.

Тогда я осторожно двинулся по аллее.

У подъездной дороги всё замерло в тишине до той степени, что мне почудилось, будто на меня смотрят. Я пробрался за ряд туй на противоположной от розового куста стороне и тоже стал наблюдать. Может, никто и не придёт, думал я. Ещё я думал, что вполне мог бы сейчас же покинуть территорию школы и отсечь возможность любого неблагопристойного развития событий. Но у меня с собой был лишь телефон; молитвенник, кошелёк и ключи от квартиры остались в кабинете.

Ничего не происходило.

Я наблюдал за розовым кустом справа: позади него возвышался каменный забор, перед ним — ряд таких же туй, за какими прятался я. Весьма укромное место, чтобы остаться незамеченным. Я вдруг испугался, не ждёт ли кто меня там, не оттуда ли за мной следят.

Перекрестившись, я попросил Господа сжалиться над моей смехотворностью и не дать мне пасть ещё ниже в этой затее — и перебежал дорогу. Уж если я не докатился до свиданий в кустах в юности, я, видимо, должен был воздать своей неопытности теперь.

Только я оказался в тени туй, как со школьного двора на аллею завернула Виолет. Меня обдало огнём стыда: она, должно быть, сразу меня заметила.

Я вынул телефон и принялся лихорадочно листать ленту новостей. Подумывал сделать вид, будто у меня проблемы со связью, а здесь, у розового куста — вот так совпадение! — проблем нет.

Виолет приближалась, и моё горло сдавливало всё сильнее — точно как в детстве, когда я собирался о чëм-нибудь соврать отцу.

По отъезде из отцовского дома мне казалось, я больше не стану лгать, чтобы защитить себя. И я не лгал — уж наверняка не из малодушия и стыда. Но никогда ещё я не становился жертвой интриганства.

Безусловно, найдётся тот, кто спросит, чего же я на самом деле опасался, стоя там. Разве мои намерения не были чисты?

Однажды, когда я учился в лицее, к нам устроился преподаватель английского в цвете лет. Одноклассницы поговаривали, ему не больше двадцати пяти. Продержался он недолго: ушёл в конце года, и за этим потянулся шлейф сплетен. Кто-то говорил, его застали обнимающим ученицу, кто-то — что целых две; другие рассказывали, что он пытался утешить девочку, над которой издевались, — она плакалась ему в плечо; некоторые считали, что ученица сама его обняла, а её подруга, наблюдавшая исподтишка, из ревности пожаловалась директору. Единственное, что я уяснил: его уволили не столько из-за того, что он сделал, сколько из-за того, как сделанное можно было истолковать.

Как же можно было в то мгновение истолковать меня?

Виолет, конечно же, остановилась, чтобы засвидетельствовать моё положение. Я поприветствовал еë и, что было мужества, улыбнулся. И зачем-то потянулся к розе, свесившейся головкой с ветки. Лепестки на ощупь оказались как дряблая холодная кожа. Коварный шип угодил прямо под ноготь — это несколько отрезвило меня.

— Ждёте кого-нибудь? — спросила Виолет.

Вот так её прозорливость свела на нет мои попытки оправдаться ещё до того, как я их предпринял.

“Что-то вроде того”, — мог бы ответить я. Или: “Жду вас”. Последнее на секунду-две создало бы комичный эффект, но в целом не спасло бы.

И тут мой взгляд зацепился за завитки локонов у Виолет на плечах. Раньше она, кажется, не носила такую причёску. И кажется, что-то изменилось в её лице — возможно, макияж: на щеках, на ресницах… Вблизи я рассмотрел цвет её глаз — тёмный, как мёд облепихи или каштана. Кто бы мог подумать, думал я, она выглядит совсем не такой, какой я запомнил еë после первой встречи.

Придерживая пышную юбку, Виолет аккуратно ступила на газон.

В профиль её лицо — как полумесяц (внезапно я видел и это) с выдающимся носом и выпуклой надбровной дугой: такому место на средневековой гравюре.

”А что, если… ” — осенило меня. Словно Сам Господь ниспослал мне ясную мысль, осветившую мрак в моей голове.

А что, если к этому причастен Юнес? Что, если она здесь из-за него?

Догадка взбодрила меня: не ученица — и на том спасибо. От сердца отлегло.

В общем, ждал ли я кого-то? Наверное, ждал. Так я и сказал ей.

— Кого же? — снова спросила Виолет. В еë тоне не было вежливости — лишь неуловимое требование, будто без ответа она не уйдёт.

— Вполне может быть, что вас.

— Меня?

— Я хотел поговорить о Юнесе.

— Правда?

— Помните, вы сказали, что он умеет очаровать? Меня, видите ли, назначили его куратором и… Я бы не отказался от вашего совета.

— Куратором, — повторила она как будто для себя. Её большие глаза стали ещё больше.

— Вы, кажется, разбираетесь в том, как не попасться на его уловки.

Даже если это было не так — в особенности, если это было не так и она была в сговоре с Юнесом, если она, вопреки тому, как наставляла меня, сама угодила в его интриганские сети, я хотел бы её вразумить, возложить на неё некоторые надежды.

— Я был бы признателен, если бы вы… Если бы мы…

— Мой автобус отходит через пятнадцать минут.

На этой ноте Виолет могла бы бросить меня, по крайней мере, если её ничего не держало. Но она продолжала чинно стоять и смотреть на меня.

Тогда я мнил, будто разгадал её. И пусть мне только предстояло разузнать, по своей ли воле Виолет со мной задержалась или по чужой, я ухватился за эту соломинку: Юнес не в силах будет навязать мне компанию учениц, пока я держусь компании взрослой женщины.

Иногда я, впрочем, спрашиваю себя, не пытался ли я его таким образом впечатлить. Не помню, кто в последний раз видел во мне мужчину.

В общем, без тени сомнения в том, что Виолет согласится, я сказал, что проведу её. После чего ринулся в кабинет за вещами.

С городом я ещё был плохо знаком. За пятнадцать минут нам нужно было пешком добраться до железнодорожной станции, откуда, как выяснилось, отправляются автобусы в близлежащие посёлки и города.

Стоило нам выйти за ворота Сен-Дени, Виолет охотно разразилась потоком мудрости — так весенний ручей пробивается сквозь толщу льда.

От ручья, тем не менее, в этом монологе было лишь журчание голоса. Виолет неустанно перечисляла методы, подходы и принципы, задавала вопросы и сама отвечала на них, шагала быстро и уверенно, вколачивая в уличную плитку невидимые гвозди каблуком; прямоугольная сумка на тонком ремне отскакивала от бедра.

Прохожие расступались, я отставал, — Виолет не обращала на меня внимания. Даже когда я заметил отца Гюстава, ужинающего блинами на террасе одной из кофеен, я не смог как следует поздороваться с ним. Впрочем, он и сам, коснувшись меня взглядом, отвернулся. Раскрыл газету. Как будто не узнал.

Мы шли, шли, шли, и в следующий раз, когда я осмотрелся, Виолет уже поднималась в автобус. Двое пассажиров потеснили меня у входа, спрашивая, захожу ли я. Виолет не обернулась. Я видел еë профиль-полумесяц, проплывший по салону над десятком других голов. Еë голос, казалось, всё ещё звучал где-то рядом — не слова, не идеи, а голос. Что, если она так и продолжает поучать, думал я.

Но была ли она в сговоре с Юнесом? Это какой силы очарованием нужно обладать, чтобы проникнуть в еë ум.

Автобус отъехал. Я не удосужился взглянуть, куда он направлялся.

В понедельник я завтракал в кафетерии. Пришлось прийти пораньше, чтобы никто не видел, как я макаю круассан в кофе и стряхиваю крошки с рукавов на стол. Отец называет это пижонской привычкой. Казалось бы, при чём тут пижоны? Но он всех парижан так зовёт: коренных и не очень. По мне, впрочем, это не привычка; скорее, открытие, от которого сложно отказаться.

Мне оставалось допить кофе, когда за стол ко мне подсела Виолет. Она не поздоровалась, но пожелала приятного аппетита. Я пожелал ей того же.

На еë подносе, рядом со стаканом кофе, также лежал круассан, два кубика сахара и порция абрикосового джема в пластиковой упаковке. Повесив сумку на спинку стула, Виолет разломала круассан вдоль, аккуратно вонзая ногти.

В кафетерий стали стекаться дети. Закончив с завтраком, я вот бы и ушёл, но Виолет к своему ещё не преступила, а бросать её одну мне не хотелось.

Я сидел. На дне стакана плавали размокшие кусочки круассана.

Порывшись в сумке, Виолет вынула чайную ложку из потемневшего металла и принялась зачерпывать ею джем. Расплавленным янтарём джем расползался по пушистой сердцевине круассана. Я всё ждал, не обмочит ли Виолет круассан в кофе. Нет.

От скуки я пригляделся к ложке. Та вполне могла оказаться из серебра. На кончике ручки красовался закрытый бутон с филигранными листьями и лепестками. Углубление ложки тоже походило на листок: с вырезанными в металле прожилками, широкое у основании и сужающееся кверху в остриё — по крайней мере при желании ложка могла бы превратиться в оружие.

— Подарок? — поинтересовался я.

Виолет медленно жевала, скосив на ложку взгляд.

— Сувенир.

Доев, она протёрла ложку салфеткой и спрятала обратно в сумку. “Потом помою, — зачем-то объяснилась она и встала из-за стола. — У меня сейчас урок”. Я ни в коем случае не намеревался задерживать её, но звучала Виолет именно так: будто мы всё ещё стоим у ворот школы и она сообщает мне, что её автобус отправляется через пятнадцать минут.

На аллее у иностранного корпуса я пожелал ей замечательного дня, а сам уселся на скамейке.

Пока я нежился на солнце, Юнес скользящей походкой отделился от стайки учеников, прошёл передо мной и сел на свободную скамейку, словно бы подальше от меня.

— Сегодня вы выглядите не таким одиноким, как вчера, — первое, что он сказал.

— Вчера?

Вчера было воскресенье, и я уж подумал, что Юнес приходил на мессу в церковь св. Антония: только там он и мог меня видеть.

— Образно говоря.

Я не смотрел на него, но представил, как он в своей манере закатил глаза.

— Значит, это ваших рук дело?

— Может, моих, а может, и не моих, — загадочно ответил он. Я бы так же ответил, если бы хотел создать некую видимость. Он продолжил: — Вообще-то я посредник. За всё остальное благодарите… сами знаете кого. Мадам вэ-и-о-эл…

Не может быть, промелькнуло в мыслях, этого не может быть. Я рассчитывал, что рано или поздно Юнес не выдержит словесной игры и чем-нибудь — каким-нибудь хитрым нюансом, неосведомлённостью о нашей с Виолет встрече — выдаст себя. Но я проиграл, так толком и не начав.

— Как же вам это удалось?

— Немного удачи, немного настойчивости… Скажем, я умею добиваться своего.

Я не имел понятия, как это комментировать, и, наверное, подумал вслух:

— Удивили.

— И вы меня. Не думал, что придёте. — И прежде чем я опять заговорил, он добавил: — Думал, испугаетесь.

— Я испугался, — признался я. — Потому и пришёл.

Юнес то ли усмехнулся, то ли хмыкнул. Кажется, он тоже не смотрел на меня. Мы притворялись, будто вовсе не беседуем друг с другом.

— Она что-нибудь обо мне сказала? — поинтересовался он.

— Нет.

— А вы? — И поскольку я молчал, он вдруг попросил: — Не выдавайте меня, ладно?

— Вы всего лишь посредник, — напомнил я. — С некоторого момента это больше не о вас. Согласны?

В этот раз Юнес действительно хохотнул. Боковым зрением я заметил, как он наклонился вперёд и, должно быть, воззрился прямо на меня.

— Мне это нравится.

— Я рад, — ответил я, плохо понимая, что он имеет в виду. Но его довольство могло означать, что с затеей покончено — как уж тут не порадоваться.

— Сколько уверенности! Вот что творит женское внимание. Даже с таким, как вы.

— Даже?

— Ну, вы же священник, — он паясничал. Пускай насмехается, думал я, только бы не брался спасать меня от одиночества.

Прозвенел первый утренний звонок. Я успел выучить расписание третьего класса, и потому догадывался, отчего Юнес с такой вальяжностью шествовал в сторону аллеи: история с Нуар.

— Не опаздывайте.

— Мне в медпункт нужно, — мурлыкнул он и, закатав рукава рубашки, показал исцарапанные руки до локтя. — И вот ещё, — он ткнул пальцем в щеку, накрест исчерченную двумя царапинами. — Ставлю вас в известность.

— Кошка?

— Можно и так сказать.

Я не скрыл недоверия:

— Мне кажется, с таким в медпункт не обращаются.

— Ну, если я умру от столбняка, — он развернулся и попятился к аллее, — сами будете отчитываться перед моим папашей.

— Пожалуйста, не опаздывайте, — повторил я с улыбкой.

Он показал большой палец. Если это было обещанием, то он его сдержал.