No one knows what it's like to be the bad man [Чан/Чанбин, 8. зеркала] (2/2)

— Хочешь спарринг как-нибудь? — Чанбин поддевает его локтем, и Чан мягко выдыхает:

— А давайте пока не будем про работу говорить?

Чанбин немного тушуется, будто выбравшись из железной коробки, в которой сидел с Чаном часами, всего лишь поглядывая на него через зеркало, чувствует себя непривычно открытым. Присутствие Чана рядом греет ему бок — это все тот же Чан, но как будто немного другой. И Чанбин тоже чувствует себя по-другому. Он только сейчас замечает, до чего же тихо вокруг.

— Это вам, — говорит Чан, вытаскивая из пакета мороженое в знакомой фиолетовой упаковке. Чанбин нерешительно тянет к нему пальцы, смотрит то на него, то на лицо Чана, довольное, полное неприкрытой гордости и чего-то такого, чему он не может дать названия.

— Как ты его нашел? Его же не производят уже лет десять.

— Производят, — Чан вскрывает свое, кусает сразу, — просто продают только в этой дыре.

— Ты его искал? — неверяще спрашивает Чанбин, проглатывая лишние вопросы, когда хочется спросить так много. Почему он искал сраное мороженое для него, почему запомнил.

— Хотел вас чем-то порадовать, — Чан пожимает плечами, — не знал, чем. Ну и вот.

Чанбин сидит, уставившись на карамельную глазурь, не решаясь укусить, а когда кусает, мороженое ощущается точно таким же как тогда, когда жилось проще, дышалось легче. Только немного соленое.

— Нравится?

Чанбин находит в себе сил только кивнуть. Его лицо в огромном мутном отражении зеркальной стены здания заправки выглядит так, будто он сейчас расплачется. Они вдвоем, бок о бок, с мороженым в руках выглядят такими простыми, такими свободными. Чан, опираясь ладонью позади себя на капот, запрокидывает голову, глядя в бугрящиеся темно-синие тучи, Чанбин пожирает его отражение глазами.

— Знаете, кем я хотел стать в детстве?

Чанбин не знает, кем он хотел стать, но знает, кем он стал. Потрясающе красивым мужчиной.

— Полицейским, — добавляет Чан, глядя на него с улыбкой, широко расплывающейся на лице.

Они так громко хохочут на пустой заправке, что распугивают засыпающих на деревьях птиц.

*

— Ненавижу это дерьмо.

Чанбин так громко хлопает дверью, когда садится в машину, что слышит приглушенный металлический хруст. Ему плевать, он скидывает с себя перчатки, пиджак; рубашку заляпало кровью, и её содрать с себя хочется тоже, но он просто психует, закатывает рукава, слыша треск швов.

— Ненавижу, — он не смотрит в зеркало, не знает, видит ли его Чан сейчас, видел ли то, что происходило за пределами машины, — все говорят, что убивать привыкаешь, а мне каждый раз как в первый, ненавижу.

Чанбин все-таки поднимает глаза, но Чан не смотрит, просто сидит, уставившись на свои ладони на руле, и он бесится только сильнее. Ему хочется, чтобы он что-то сказал — или не говорил ничего. Чтобы посмотрел — и не смотрел вообще, не сейчас, когда он выглядит вот так. Чан молча заводит машину и уезжает, отрываясь от остального кортежа. Он обычно не ездит так быстро, но сейчас он петляет между машин, срезает на мелких пустых улицах, Чанбин ловит в отражении его туго сжатые челюсти и думает, что он злится. Чан — хороший человек, не такой, как он. Чанбин чувствует себя в тысячу раз отвратительнее.

Когда Чан, свернув в переулке, тормозит и выходит из машины, на Чанбина накатывает необъяснимая паника. Он не боится, ему некого бояться, когда все боятся его, но он не может перестать задыхаться, даже когда Чан садится к нему на заднее сиденье и раскидывает руки. Чанбин смотрит на мелкий бисер дождя на его щеках и думает, что ни за что в жизни не вынес бы видеть его слез.

— Что? — растерянным эхом спрашивает он. Чан тянет руки чуть ближе, говорит абсолютно серьёзно:

— Моя мама говорила, что нет такого горя, которому нельзя помочь объятиями.

Чанбин смеётся в истерическом неверии.

— Чан, блять, какое горе? — вскидывается он, стряхивая проклятую воду с лица. — Пацану двадцати не было, это его мать горевать будет, а не я, что за херню ты несёшь…

— Идите сюда, — тихо, вкрадчиво говорит Чан, упрямо не опуская руки, — пожалуйста.

Чанбин впивается в его руку пальцами неосознанно, как змея в прыжке, переламывается внутри весь рвущимся из груди скулежом. Чан тёплый, с шершавыми от руля подушечками на ладони, пахнущий кожей салона, морем, солью, грозой, разрывающей не тучи, а сердце Чанбину. С Чаном спокойно, надёжно, хорошо, именно так, как нужно, до злых беспомощных слез, клокочущих внутри. Чанбин бросается вперёд, просто вжимаясь лицом ему в шею, дышит и не шевелится, он не плакал уже много лет, но ощущение выкрученных лёгких не забывается никогда. Чан пригребает его сам, ближе, затаскивает на себя его ноги, легко, будто он ничего не весит, Чанбин, груда бугрящихся мышц, внушающая ужас окружающим, в руках Чана — крохотный и ранимый. Чан прижимает его к себе как драгоценность, гладит по спине, по бедру, легонько покачивая в объятиях, жмется щекой к волосам, а Чанбин — ему в шею, судорожно подрагивая. Чанбин разучился плакать, но благодарность разбухает в горле горьким комком слез.

— Вот так, вот так, — почти шепотом нежит Чан, поглаживая, и он вжимается в него ещё крепче, стискивает обеими руками, чтобы вырасти в него, раствориться. Чан хороший человек, Чанбин хотел бы почувствовать себя хорошим хотя бы на секунду.

— Я не знаю, как с этим жить, все говорят, что со временем это пройдёт, но я не знаю, как, сколько мне ещё нужно выждать…

— Вы же знаете слухи обо мне? — мягко обрывает его Чан. Чанбин кивает ему в шею. Он слышал, что, когда у Чана убили родителей за долги, он пробрался к местной банде и перебил всех. — Это не слухи. И я все ещё помню лица каждого из них, вижу их по ночам, — Чан прижимает его к себе крепче, — я тоже чудовище.

Чанбина не режет «тоже», но он вскидывается, впиваясь ладонями в чаново лицо, порывисто бросая:

— Ты не чудовище. Ты — нет.

Чан улыбается, не пытаясь вырваться, его улыбка цепляет под ребрами легонько, взмахом крыльев бабочки, но Чанбин чувствует себя болезненно осознанным.

Они впервые так близко.

— Я тоже такой, — с бархатной ласковостью говорит он, — мы оба. И мне плевать.

В их жизни каждое первое может в следующую секунду стать последним.

Чан на вкус — как сладкие сырые сумерки, чернично-синие. Чанбин целует его, с жадностью сминая губы, собственный стон горячими мурашками облизывает затылок, когда Чан, прижимая к себе, порывисто отвечает, проскальзывая в рот языком. Они целуются несколько сумасшедших секунд, мокро, шумно, Чанбин впервые за много лет чувствует по-настоящему, как желание вгрызается в его нутро, мучительно пульсируя. Он впервые хочет чего-то настолько остро, смертельно — их обоих без одежды, рук Чана на своей коже, его внутри, далеко отсюда, чтобы весь мир вокруг них умер.

— Увези меня отсюда, — сбивчиво шепчет он, прижимаясь лбом. Чан кивает и, оставляя поцелуй, расцветающий на щеке мягким солнечным цветком, выбирается из его объятий.

Они едут далеко за черту города, гонят по темноте в никуда — Чанбин не знает, есть ли у них точка назначения, и ему все равно. Он смотрит, как придорожные фонари вспыхивают рыжими отблесками на лице Чана, как темнота за окном мажет его красивый профиль. Гостиница, в которой они останавливаются, старая и уютно-обветшалая, будто брошенная и забытая всем миром, и Чанбин, целуясь с Чаном в обшарпанном тёмном номере, тонет в исцеляющем чувстве, словно тоже перестаёт существовать.

Они целуются, вцепившись друг в друга на кровати, будто торопятся и одновременно с этим — хотят застыть в моменте. Чан целует его так, что Чанбина кипящими метками засыпает на груди и животе, трахает пальцами, пока Чанбин доверчиво рассыпается под ним, раскидывая ноги. Он стонет громко, высоко — скулящая надрывность его голоса пряно палит на скулах, — но не стесняется, он не стесняется быть с Чаном, просить его.

— Трахни меня, — скулит он, вцепляясь в крепкие плечи, — пожалуйста, я так тебя хочу, я больше не могу.

Чан выпускает член изо рта медленно-медленно, красивыми пухлыми губами по нежной коже, жрёт глазами всего, любого, такого как есть, Чанбина так сладко жарит своя откровенность, что хочется вскрыть себе ребра, впустить его и стать частью.

Он смотрит, как впускает Чана в себя в отражении заляпанного пыльного зеркала на шкафу, как они лежат на боку, как движется его член, когда Чан, удерживая его под коленом будто специально, напоказ, медленно, сильно бьется внутрь. Чанбин в его руках кажется маленьким, используемым, Чан трахает его сквозь трепетный, сытый скулеж, сам рычит, загоняя глубже, впиваясь зубами в плечо. Мир вокруг них исчезает, исчезают их роли; Чан натягивает его на член, наплевав, что может лишиться за такое жизни, Чанбин подставляет задницу подчиненному, будучи наследником огромного преступного клана — и ничего из этого не имеет значения. Они сцепляются, как животные, как чудовища, полные нежности, жажды. Чан гладит его широкой ладонью, будто обладая, и Чанбин вьется под ней, позволяя ему все. Пальцы проскальзывают ему в рот, оставляя на языке фантомный привкус кожаной обивки руля и едкого гостиничного мыла, Чанбин стонет на них, выпускает с неохотой. Он хочет их глубже, хочет задохнуться на них, но Чан прищипывает сосок мокрыми подушечками, втирается больно, хорошо, проскальзывая языком по уху, и Чанбин ломко воет:

— Чани, господи, пожалуйста, не останавливайся.

Чан сбивчиво целует его под ухом, в шею, в плечо, жадно проскальзывая языком, в его красивом лице столько всего, что Чанбина ломает — удовольствия, нетерпения, нежнейшей ярости.

— Я сделаю для вас все, — рычит он на грани шепота, втираясь лицом, вбиваясь сильнее. — Что угодно.

Чан стискивает его член в кулаке, и Чанбин со всхлипом сочится ему на пальцы, обильно пачкая ладонь. Чан растирает смазку по мягкому животу, по груди, словно упивается им, и это выглядит так красиво, что перехватывает дыхание. Чанбин влипает в их отражение с жадностью, своей ладонью в его, взглядом в горящие глаза Чана над своим плечом, не отпускает, даже когда кончает ему в кулак.

— Не останавливайся, давай, — рычит он осипшим голосом, утягивая его ладонь к себе, не переставая смотреть.

Это не приказ, он никогда ему не приказывал — Чан всегда знает, как нужно, как ему будет хорошо, знает это лучше него самого. Чан двигается внутри, не отрывая взгляда от того, как Чанбин вылизывает ему руку, и жмется ближе, догоняя свой оргазм. Чанбин смотрит, как его трясет, с бешено щемящим сердцем, как он прячет лицо в его шее, заглушая хриплый стон, сгребает в объятиях, интимно и доверчиво, словно никогда не отпустит. У Чанбина к нему такой океан невозможной нежности, что однажды, он чувствует, она убьёт их обоих.

— Давай сбежим когда-нибудь? — произносит он еле слышно, немного надеясь, что бьющий в окно ливень заглушит его голос. Но Чан его слышит. Всегда, даже когда не нужно говорить.

— Когда-нибудь, — соглашается Чан, ласково целуя в плечо. Чанбин закрывает глаза.