17 (1/2)
Вторая бутылка виски подходила к концу, Дилан крутился вокруг своей оси на табурете в мастерской, Аллекс сидел на полу поверх свернутого пледа, прислонившись спиной к огромному тяжелому старинному сундуку.
Они периодически взвизгивали от хохота, затем шикали друг другу, давясь хихиканьем, вспоминали, что шуметь нельзя, но от перекошенной в наигранном послушании физиономии собеседника становилось еще веселее – и они вновь ржали.
Аллекс рассказывал дурацкие истории с работы, жестикулировал, строил рожи и изображал разные голоса, Дилан беззвучно трясся от хохота, смотрел на Аллекса, отворачивался, затем снова смотрел.
Мастерская, помимо кухни, была единственным местом на первом этаже, в котором Дилан прибирался. Он не любил беспорядок, в беспорядке он не мог ничего найти… Аллекс Серрет, придя в его дом, внес в него смуту, заставил позволить шуму разноситься по пустым комнатам, сбил отлаженные годами ритмы, перевернул вверх дном все, к чему прикасался.
Даже если Аллекс не делал этого физически, Дилан ощущал, как привычный мир качается, делает сальто, разваливается на части – теперь обретая жизнь.
В неидеальности секрет красоты, в отклонении от нормы – новая информация, которая будет передана дальше. В недетерминированных флуктуациях системы – секрет механизма эволюции, допускающий ошибку, сдерживающий растущую энтропию и приближение к смерти.
Они болтали всю ночь, обо всем на свете: о растительном молоке, о неубиваемых ботинках, о портретистах, которые воруют души, о том, на какие изощренные издевательства способны жестокие школьники – и что за это надо сажать в тюрьму.
Аллекс не был жертвой травли, он рассказывал случаи своих одноклассников, он был тем, кто обычно вступался за жертв, получал по голове в неравной битве с компанией задир – как правило, на несколько лет старше. Дилан был той самой жертвой, не способной постоять за себя, принимавшей удары покорно, смирившись с участью – потому что искренне верил, что с ним поступают соответственно тому, как он выглядит.
Дилан сделал операцию по исправлению дефекта заячьей губы уже во взрослом возрасте, как только достиг совершеннолетия. Все детство он терпел издевательства, ненавидел себя, ненавидел школу, ненавидел несправедливый мир. Дома он тоже не находил покоя и безопасности, дома он получал лишь критику и презрительный взгляд – и ощущал себя гадким и никчемным, не оправдывающим ожиданий, недостойным своей фамилии.
Бабушка часто говорила, что сдаст его в приют – где его научат хорошо себя вести. Бабушка часто говорила, что он, бессовестная маленькая дрянь, должен быть благодарен, что она его кормит, одевает и не выставила вон – с его мерзкой рожей и вечным нытьем.
Дилан никогда не ныл, но бабушка считала иначе. Дилан старался, как мог, но был недостаточно хорош, чтобы просто быть… Он всегда мешал, был не к месту, просил много, возвращал мало. Когда он болел, он был самой ужасной на свете тварью, за которой надо ухаживать, которая в очередной раз доставляет дискомфорт, а горячие горчичники, прикладываемые к груди без полотенца, оставляли ожоги, ноги, которые опускали в воду, было невозможно долго держать… Бабушка говорила, что так и надо. Только спустя много лет Дилан узнал, что делать так вовсе не следует.
Они были похожи – в том, что были отвергнуты своими родителями. Отец Аллекса отмахивался от него, как от назойливой мухи, мать Дилана оставила его во младенчестве на попечение бабке, упорхнула со своим кавалером и исчезла с радаров. Бабушка говорила, что она была пропащая шлюха, в своего отца, деда Дилана, талантливого, но нищего архитектора, «не в их породу», а Дилан получился еще хуже, отпрыском своей матери и ее высокомерного хахаля, очередного проходимца, польстившегося на деньги.
У Дилана были серые глаза и профиль отца. Бабушка часто вспоминала об этом, он раздражал ее одним только своим видом.
Бабушка не забывала напоминать и об истории их семьи, о их происхождении – и о том, что убогий Дилан, который родился уродливым лягушонком, живет под крышей этого дома лишь из-за ее душевной доброты.
Дилан верил ей, даже когда посреди ночи руками стирал обоссанные простыни – после регулярного унижения, будучи застуканным с поличным. Бабушка врывалась к нему посреди ночи – чтобы проверить, не надул ли он в кровать, Дилан просыпался, начиналась обыкновенная канитель с ором, ревом, проклятиями и горькими слезами, капающими в ванну с постельным бельем.
Что бабушка думает по поводу того, что теперь они поменялись местами, Дилан не спрашивал – да она и не ответила бы ему, она не разговаривала. Он несколько лет ухаживал за парализованной женщиной, ходящей под себя, пускающей слюни, глядящей на него с ненавистью и одновременной надеждой – что он вновь вернется, не оставит ее одну.
Это было справедливое наказание… Он сам стал ее надзирателем, мог делать, что угодно.
Но он не делал. Он просто хотел жить по-человечески, он просто хотел освободиться от привычки оглядываться по сторонам, ждать упрека, подзатыльника, презрительного замечания.
С Аллексом все было иначе. Аллекс смотрел на него, как на обычного, Аллекс дружил с ним. Дилан гордо утром заявил бабке, что Аллекс ему друг – и пусть она думает что угодно, пусть спорит, сколько угодно.
Дилан всегда мечтал о друге – с которым можно будет проводить время, мастерить что-нибудь, читать книги, бегать по заднему двору и беситься, играть в шахматы или в футбол – это не столь важно… Дилан заводил воображаемых друзей, а при упоминании настоящих – тех, на чью дружбу он надеялся, – при всяком удобном случае бабушка сразу же возвращала его с небес на землю.
– Не смеши меня, какой друг? – говорила она, не отрываясь от книги, сидя в кресле библиотеки. – С таким, как ты, дружить не будут. Будь внимателен, им обязательно от тебя что-нибудь нужно.
Дилан верил и в это. Он хорошо учился – по крайней мере старался, – его часто просили дать списать, он принимал любое хорошее отношение – или отсутствие плохого – за чистую монету, и каждый раз разочаровывался, расстраивался, когда вновь начиналась травля теми, кто слезно просил помочь им сделать домашнее задание.
Прошло слишком много лет – а Дилан до сих пор не мог выбраться из детской травмы. Он часто ощущал себя прежним гадким утенком, с рожей летучей мыши, с сопливым носом и мокрыми простынями по ночам – пускай и под себя он не мочился с того самого дня, как бабка слегла в постель.
Дилан мог не работать всю жизнь – потому что Вермиллионы, резиденты сообщества литераторов Балтимора, были богатыми. Однако он не интересовался количеством нулей на счетах, не считал себя вправе распоряжаться бабкиными деньгами, а детстве он воображал, что сбежит из дома – когда-нибудь осмелится, – и станет свободным от гнета ответственности и обязательств перед семьей, которая его отвергла.
Он даже хотел, чтобы его называли Ди, а не Дилан – потому что сформировалась определенная ассоциация с именем, выкрикиваемым грозным голосом бабушки. Узнав об этом, та его как следует высмеяла и запретила даже думать о том, чтобы коверкать свое имя – и быть благодарным, что его зовут так, а не как-нибудь по-уродливому.
В детстве, в особо тяжелые периоды, он воображал, что было бы, если бы бабушка взяла и умерла – но тут же одергивал себя, понимая, что тогда ему одна дорога – в приют, где такого как он, урода с заячьей губой, сразу же разорвут в клочья. Когда бабушку приковал к постели инсульт, Дилан был уже взрослым – но он так и не решился сдать ее в дом престарелых.
Он понимал, что ему просто нужен злой надзиратель, голос в голове, приструняющий и строгий – иначе некому будет его контролировать. С появлением Аллекса Дилан начал сомневаться, так ли ему нужен надсмотрщик с унизительными речами – ибо агент Серрет, к примеру, и без контроля прекрасно справлялся.
Он завидовал непосредственности, легкости на подъем, этой слепой вере в людей. Аллекс, действительно, откликался на доброту, не задумываясь о выгоде, ради которой эта доброта ему отдается. Дилан с самого детства запомнил, что каждый в этом мире думает только о себе, никому нет дела до слез одинокого мальчика, запертого в коконе уродливой гусеницы, который так и не превратится в бабочку – потому что ему просто не позволят.
Дилан выбрал быть угрюмой скотиной, с непроницаемым лицом, колючим взглядом, сильным телом. Он занимался в зале уже пять лет, он видел прогресс, но никак не пользовался преимуществом, а порой ему казалось, становится только хуже.
Люди реагировали на него враждебно. Их отпугивал грозный вид широкоплечего молчуна, пусть и никто теперь не смел к нему соваться.
Он не замечал ни заинтересованных взглядов женщин, косящихся на круглую задницу, ни завистливых реплик мужчин, лишь мечтающих иметь тело атлета и выдержку, как у спецагента.
Дилан владел своими эмоциями как профессионал, но это дорого далось ему. Его спасало однообразие и план, предсказуемость и стабильность.
А потом появился Аллекс Серрет, который своим примером опровергал одну установку за другой, доказывал, что есть и дружба, и принятие, и доверие. Дилан ничего ему не дал взамен, ничем не подкупал дружбу, запретил себе даже думать об этом – но Аллекс все равно реагировал на него позитивно.
Аллекс пошел в туалет, спотыкаясь в темном коридоре, шатаясь от опьянения, Дилан остался в мастерской, погрузившись в мысли. Он уже не был пьян, в отличие от Аллекса, он мог соображать здраво.
Нельзя, чтобы Аллекс начал рассказывать ему детали расследований, нельзя, чтобы Аллекс много времени проводил у него дома… Даже если очень хотелось. «Привязанность это слабость, – объяснял себе он во внутреннем монологе. – Я не должен быть слабым…»
И в то же время он ощущал парадокс, это вопиющее недоразумение противоречия: он ощущал себя по-настоящему сильным, когда знал, что у него есть друг, когда вдруг начинал задумываться о ком-то, помимо себя самого.