Воскресенье II (2/2)

В раздражении я подошёл к окну. Вот так, значит, мы приехали донимать несчастных людей всяческим непотребством… Бегать по дому, «не тревожа» умирающего дедушку — пожалуй, лучший повод, чтобы вышвырнули нас отсюда с пинка. Я подумал, как бы мне переговорить с Лидией Геннадьевной с глазу на глаз, извиниться хотя бы за Чиргина, но что же, мне всерьёз придётся искать его по всему дому, чтобы заставить опомниться? Я грешным делом уже подумал, а не повредился ли он вконец рассудком за те три месяца, как глушил себя без устали спиртом и морфием?..

Я мотнул головой и отправился пытать счастья. Найти бы хоть кого-то — и, глядишь, дело с нашим отъездом поскорее устроится.

Но дом стоял, тих и глух, как часто бывает в домах, где ожидают покойника: лишний раз и не вздохнёшь, как будто стыд берёт, что можешь дышать полной грудью. Осторожно пройдя по нижнему этажу, я решил пойти на верхний, но не по той большой лестнице, с которой нас встречала вчера Амалья Петровна, а по узенькой, тёмной, на которую набрёл близ наших комнат.

Она привела меня на глухую, тёмную площадку с невзрачной дверцей. Я подумал, что это, должно быть, половина прислуги, и мне удастся наконец-то до кого-то дозваться; поэтому я без особых церемоний толкнул дверцу. Совершенно беззвучно, хорошо смазанная, она распахнулась, но впереди меня ждал ещё больший мрак. Я ступил и к своему удивлению оказался в просторной галерее с наглухо заколоченными окнами. Я запалил спичку и огляделся. Меня окружили картины.

Точнее, портреты, что в бесконечной череде воспроизводили черты, фигуры и пронзительные взгляды людей, явно состоящих друг с другом в близком родстве.

Аляповатое и неестественное письмо средних веков вкупе с окладистыми мехами, курчавыми бородами и полными лицами; тонкая кисть семнадцатого века; огромные парики восемнадцатого; ампир начала века и строгий реализм нашего времени — и всюду, отличительной чертой — глубокие глаза, высокомерный вид, резкие черты лиц, все запечатленные в возрасте около двадцати-тридцати лет, будто бы спешили писать портреты, пока натура была во цвете лет. Бегло оглядев десятки лиц, я отыскал последние работы, посвящённые нынешним членам семейства.

Я остановился напротив портрета мужчины, в котором я с трудом угадал умирающего старика, которого видел ночью. На портрете он был могуч и строен, густые темные волосы над высоким умным лбом, широкие плечи, грудь колесом, лицо суровое, но взгляд светлый, решительный, а тонкие губы отнюдь не угрюмы, но сложены в улыбку, с которой полководцы предвкушают бравое сражение. Властность ещё не выродилась в деспотизм, он так и горел стремлением к деланию, и чем-то этот портрет напомнил мне картину, где Пётр Великий сажает какое-то деревце<span class="footnote" id="fn_17260620_2"></span>.

Рядом портрет молодой женщины — красивой и необыкновенной, зеленоглазой, ей как будто бы было тесно в позолоченной раме, куда заключил ее художник. Вспоминая облик Амалии, пестрящей и разукрашенной, я понимал, что сравнение с прежней хозяйкой было явно не в ее пользу. В молодости Корней Кондратьич явно лучше знал, как выбирать себе жену. Быть может, поэтому портрета нынешней его супруги я так и не нашел.

Рядом с Корнеем Кондратьичем угловатый и надменный, молодой мужчина, так и остался в одиночной раме, безо всяких спутниц жизни. Я долго вглядывался в его дерзкое острое лицо, презрительные глаза, и знал ли я тогда, что еще не раз почувствую на себе этот высокомерный взгляд…

Выше висел парный портрет, и по сходству я предположил, что это родители нынешнего хозяина. Грубое, волчье лицо отца, скрывали нечёсанные бакенбарды, и только тяжёлый, тёмный взгляд, пронзал всякого, кто посмел бы поднять на него глаза. Мать же, запечатленная совсем юной девушкой, вызывала трепет своею хрупкостью и нежностью, что досталась в полную власть угрюмому супругу.

После я нашёл и Севастьяна Корнеича. Я с трудом сопоставил того сломленного, пыльного человека, которого встретил сегодня за завтраком, с довольно красивым молодым мужчиной, в чьих глазах, правда, не было ни намека на какой-либо блеск или силу, присущих молодости. Может, те самые блеск и сила отразились бы в его глазах, будь только они видны, а не скошены куда-то в сторону. На портрете рядом изящная кисть перенесла на холст всю сдержанную красоту Лидии Геннадьевны. Поистине, они были красивой парой, но чего-то не хватало мне — или же наоборот, все было слишком идеально. А потом я вспомнил то, чему был свидетелем за завтраком, и не смог подавить гримасу сожаления и брезгливости. Лидия Геннадьевна ни капли не изменилась за десять лет — что же касается ее супруга… Лучше было и не думать.

Я собрался уходить и чуть не обошел ещё один портрет. Он располагался рядом с Севастьяном, и в отличие от всех остальных полотен, его совсем недавно убирали и чистили. «…Молодой человек, стройный, высокий, темноволосый…». В его глазах я наконец-то увидел огонь, а природная, несколько дикая красота, казалось, опьяняла ее обладателя изнутри, давала ему право взирать на меня без высокомерия или холода, но насмешливо. Черты его показались мне смутно знакомыми, и я точно знал, что видел эти четкие скулы и полуприкрытые веки где-то помимо лиц его предков и родственников. Я выдержал взгляд его голубых глаз, пронзительно синих, невероятно живых и как будто бы блестящих отсветом солнца, которому было неоткуда здесь взяться…

Спичка вспыхнула и погасла.

Я так никого и не встретил; даже Чиргин с мальчиком слишком хорошо спрятались. Их я совсем не хотел бы отыскать, ведь, того глядишь, мне пришлось бы самому от них прятаться, а потому я, ничуть не терзаясь угрызениями совести, вышел на улицу, надеясь повстречать кого-нибудь здесь. Глупо было проводить тёплый солнечный день в холодном, угрюмом доме. Конечно, они все должны были обретаться в саду.

С радостью вырвавшись из дома на свежий воздух, я жадно вдохнул аромат цветущих яблонь и вишен. При солнечном свете дом показался не таким уж большим и унылым, а скорее… усталым, словно поседевшим от времени и невзгод. Сад же, впрямь запущенный, окутывал его бережно, как тёплая шаль — ветхую старушку. И чуть ли не цыганским узором была выткана эта накидка: пестрили ранние цветы, горели кусты, кружили бабочки и переливались птички, ветер вольно играл свою песню.

Я углублялся в запущенный сад, оглядывался, надеясь увидеть кого-нибудь, и издалека мне показалось, что на скамейке возле клумбы сидит Амалья, но вот с ней мне совсем не хотелось вступать в пустую беседу. К тому же, рядом с ней кто-то был, кажется, мужчина; лица его я не видел, только гордую выправку фигуры, а вот Амалья вилась вокруг него, точно бабочка вокруг цветка. Обидеть наших хозяев ещё и тем, чтобы стать свидетелем неловкой сцены, я совсем не хотел, и скорее повернул прочь. Сам того не заметив, я миновал сад и оказался под кровом леса. Ноги бодро увлекали меня в самую чащу. Солнце ушло из зенита, но никуда не делось с небосклона; на его дивных тонких лучах яркая молодая листва свежела еще более, зеленый становился искристым изумрудным, молодая кора деревьев покрывалась глянцем сочащегося сока. Дикие нарциссы бесстыжей красотой ложились к моим ногам. Я закрывал глаза и на ощупь уходил в лес, едва касаясь вековых шероховатых стволов берез, кленов, липы, тополей. На черной земле сквозь умятую осеннюю труху пробивалась сочная трава. Наконец я устроился под кроной векового дуба, сцепил руки на груди, крепко зажмурился и вскоре задремал, обласканный природой.

Пошел же он, казаченька, на гуляньице,

Пустил же он добра коня в зелены луга,

А сам же он, казаченька, во круты горы,

Во крутенькой во горочке разбил бел шатер,

Под тем шатром под тем белым лег спать-почивать.

Приснился же казаченьку, приснился дивный сон:

Из-под ручки из-под правой сокол вылетал,

Из-под белой из-под левой серая утка!</p>

Голос тонкий, напев тоскливый, разбудил меня, будто укус комара. Первые слова вплелись в нить сна, последние же поразили меня уже наяву, и я, оторопелый, быстро поднялся, опираясь о дерево, и вертел тяжёлой со сна головой, но лес был тих и кроток, и только листья шептали мне подсказку на своём наречии.

Тут рукой, которой опирался о ствол, я нащупал что-то холодное и гладкое, но отчего-то не отбросил, а напротив, ухватился, резко обернулся, скорее, меня обратила к себе неожиданная смутная сила, и вот так мы оказались с нею нос к носу, и приветствовал меня дикий, птичий визг:

— Пусти, пусти!

Сослепу я всё не мог разобрать, что же стоит предо мною, но руки не разжимал, и вот едва устоял на ногах, пока наконец не заметил, что еще чуть и раздавлю в своём кулаке хрупкое запястье; тут же выпустил, прежде заглядевшись на посиневшие тонкие пальчики с черными коготками, что едва не царапнули меня по носу, и только потом перевел взгляд выше. Передо мной билась сирин: тонкая, гибкая, словно ивовые прутья, облаченная в просторное белое одеяние, до поясницы — ворох вьющихся смоляных волос, что растрепались и почти закрыли острое личико и чёрные угли глаз, жгущие злобой:

— Больно! Укушу!

— Да не бося, не обижу! — вымолвил я, отступая.

— У! Схватил! Лапищи!

— Сноровка такая, — я примирительно развел руками. — Это ты тут песни распеваешь?

— Нечего ходить по лесу! Мой он. Савина тут ходит. И захочет — еще и не такие песни споёт!

Я вглядывался в нее с любопытством, и с губ моих сорвалось:

— Полоумная Вишка…

Она совсем притихла, оцепенела, глянула на меня исподлобья по-звериному, но в следующую секунду выпрямилась, откинула со лба волосы, посмотрела надменно, проронила:

— Так все кличут. Деревенские прозвали. Я туда хожу. Ночью. Смотрю в окна. Младенчикам колыбельные пою, когда мамки их без присмотру оставляют. Говорят, к беде это — песнь моя… — и повела плечом беззащитно: — А Савина ведь ласково…

— Ну, голос-то у тебя дивный, — сказал я искренне.

И снова взгляд затаенный, словно примеривалась, стоит ли дальше держать беседу с этим пришлым чудаком, но все же смилостивилась: потупилась, скомкала подол, сказала негромко:

— Савина так только Маковке поёт. Когда он просит, а он просит!.. Еще молил как-то писать ему, в письмах, но Савина не умеет, не учится. Савина маменьку просит, передай ему, как Савина брата милого ждёт, а маменька сердится, маменька себе все его письма забирает, себе под нос читает… Ну и пусть. Знаю, скоро он придёт, — она посмотрела на меня доверительно: — Он должен скоро прийти. Отец при смерти сына ждёт.

Я опешил.

— Корней Кондратьич, он?..

— Он отец нам, — медленно произнесла она.

Я смотрел на неё, изумлённый. Так Полоумная Вишка, эта дикарка, чьей птичьей песней пугают деревенских ребятишек… господская дочь?.. Ну конечно… Вот и причина глухого затворничества: болезный ребёнок, которого приходится скрывать от любопытных глаз, чтоб не дать повод к злословию… И Амалья, выходит, ей мать… Так вот что так вскинулась вчера, когда Чиргин помянул, как волшебная песнь нас из лесу вывела… Амалья-то стыдится, а сам старик закрепостился ради убогой дочери, и всем домашним наказал молчать. Боялся ли он пересудов или опасался, что иначе бедняжку врачи запрут в должном заведении, а всё же выходило, что ради неё он отрешился от мира — и вот попускал ей дикаркой беспечно бегать по лесу, ничуть не стыдясь своего недуга: не перед кем было стыдиться.

— Так вы… Савина Корнеевна, прошу простить! Не знал, нагрубил.

Я подобрался и поклонился. Тут она взвизгнула и юркнула за дерево.

— Эй! Опять напугал? Да что ж!

— Что… что это такое делает?!

Я шагнул к дереву и заглянул за него. Такая же мысль пришла в голову и моей новоявленной знакомой, и мы столкнулись лбами. Я не удержался и рассмеялся, а она подпрыгнула, захохотала:

— Вот же крот слепой! Ей-ей, чего это он делает!

Как по наитию, я решил подражать её странной манере говорить о себе как бы со стороны, и сказал:

— Я с Савиной знакомлюсь. Увы, меня некому представить, мой приятель остался дома. Ну вот пусть дуб за меня поручится, польза та же. Звать меня Григорием Алексеичем, пусть Савина на меня полагается.

Савина ступила из-за дерева. Её объял луч солнца, и она показалась мне ещё хрупче, тоньше. Она перекинула волосы на плечо, быстро-быстро примяла их руками, оправила юбки. Ножки ее были босы. Голова её постоянно вжималась в плечи, а брови, чёрные, густые, сильно хмурились, а в другой миг уже взлетали беспечно, будто вольные птицы. Так и она вдруг отпрыгнула, закружилась, расхохоталась:

— С Савиной ещё никто так! Маменька-то запрещает к людям выходить, говорит, стыдно на люди-то показаться! Так а коли люди сами по лесу бродят? Вот они вчера, бедненькие, в ночи заплутали, всё озирались, будто зверя лесного боялись…

Она кружилась и кружилась, заливаясь смехом, а я обнаружил, что улыбаюсь в крайне глупой манере, хотя вид едва одетой босоногой девушки, буквально дикарки, о которой столь нелюбезно толкуют местные, и которая тем не менее приходилась дочерью старику Бестову, поразил меня до глубины души и неприятно взволновал… И не весь облик её даже, а именно что взгляд. Чтобы описать его, мне понадобилось ещё немало времени знакомства с нею. Но пока она казалась мне сущим ребёнком, ласковым и несмышлёным. Говорить с нею было легко.

— Да, мы впотьмах вчера заблудились, уж думали, ночевать нам в овраге, так ещё и гроза собиралась, ну, думаем, продрогнем как собаки! Но тут услышали песню. Это ведь песня Савины нас из чащи вывела, Савина нам пела, верно?

Савина замерла, прищурилась, улыбка сделалась плутовская.

— Ну, пусть и пела. Так захотела. А захотела б — в топь завела.

Я усмехнулся.

— Так мы у Савины в большой милости! Уж не знаю, чем заслужили, но изрядно признательны. Ваш дом оказал нам приют в ненастную ночь — и на том спасибо!

Савина нахмурилась.

— Понятно, в дом наш путь держали, да зачем? Разве лекари? Чего заявились-то, отца проведать приехали?

Я задумался, что ей открыть — да и сможет ли она что-то понять из нашей и без того несуразной легенды?

— Мы… прознали, что батюшка ваш в болезни…

— Сюда только лекари и ездят всю весну, Севашка их привозит, упрашивает, чтоб лечили они отца, лечили… Но разве они могут, коль отец сам не хочет? Он очень устал. Вот маменькин брат заезжал, «проведать» заезжал, да разве от него проку, он как все, только и хочет, чтобы отец уже умер. Но как же ему умереть, если все ему так смерти желают!

Искаженное мукой серое стариковье лицо возникло пред моим взором, и сквозь страшный образ я глядел на юную деву, не в силах сопоставить старость и юность, смерть и жизнь, признать их кровную связь. Разве что… одинаковой показалась необузданная свирепость, которой кипел взгляд старика, и которая блеснула на дне девичьих глаз, когда она вспомнила злым словом всех, в чьих сердцах не нашлось жалости к умирающему.

— Вижу, Савина за своего отца сильно переживает. Он, верно, вас очень любит…

Она склонила голову, перебирая волосы тонкими пальчиками, задумчиво не отрывала от меня взгляда.

— Последнее время отец мало кого любит… Он умирает, — говорила она, поводя рукой по стволу старого дуба, — долго уже умирает. Надрывается, надрывается, и кровь все брызжет… Он Савину как-то подозвал, я ему сирени принесла, он за руку взял Савину, все тужился сказать, а потом как забрызгал, забрызгал… Вот, — она поднесла мне край платья, в ткань въелось крохотное багряное пятнышко, — но ничего, он умрёт, как бы лекари Севашку надеждами не баюкали…

— Сейчас вашему родителю поможет только сочувствие родных, — сказал я. — Когда человек уходит, ему нужно, чтобы рядом были те, кто ему дорог.

Вдруг взгляд её потемнел.

— Как же! Вот он нас и прогнал, всех-всех прогнал! Вон, говорит, вон, чтоб глаза мои не видели!.. А они и не увидят, так скоро закроются! Он к себе только её подпускает, горлицей кличет, так не ведает, что она-то ему сердце и выклюет! — Савина перевела дух, оглянулась затаённо и наклонилась ко мне ближе, прошептала заговорщески: — Ничего, она ещё гореть будет, по земле кататься, локти кусать, да не дотянется! Зря пришла, а раз пришла, так своё получит. Савина знает, Савина чёрта видела…

Она бормотала что-то ещё, а я поразился, как глух стал её голос, как помутился взгляд. Мне сделалось тревожно, захотелось уйти.

Тут она встрепенулась, схватила меня за рукав. Чёрные глаза блеснули озорством, словно и не горела в них ненависть.

— Ну, а коль не лекарь… Почто привёз к нам колдуна?

Я чуть не расхохотался. Видимо, вчера в сумерках, Чиргин, патлатый, в лохмотьях, со взглядом горящим, весьма взбудоражил и без того больное воображение девицы.

— Мой приятель — старинный друг Лидии Геннадьевны. Мы здесь проездом, и он решился её проведать. Однако в дурной час мы вас потревожили. Батюшке вашему наше вмешательство ни к чему. Думаю, мы скоро уедем.

— Уедут?.. — она вся как-то растерялась, поглядела на меня во все глаза и вдруг рассмеялась: — Куда ж им ехать-то! Отсюда дороги не сыщут, без Савины не сыщут…

— Ну, а пусть Савина вновь нашей провожатой станет. Окажет нам честь — как встретила, так и проводит.

Лицо её озарилось затаённым ликованием.

— Савина проведёт, — она протянула мне руку, поманила за собой. — Без Савины не выберешься!

Лес вторил ей шепотом молодой листвы. Савина взглянула на меня кротко, ласково и тихо улыбнулась:

— Савина мало так с людьми говорит. Спрячешься, они и не заметят, а как завидят — обойдут… Но и вот же, глядит… Чудной… — она склонила голову на бок, не отрывая от меня блестящего взгляда. — Не станет говорить, Вишка-де полоумная? Савиной меня так впредь и зови.

С лёгкостью я согласился.

«Гадай, бабка, гадай, старая, гадай дивный сон!

Из-под ручки из-под правой сокол вылетал,

Из-под белой из-под левой серая утка!» —

«Твоя жена, казаченька, на другой день родила,

На третий день, казаченька, сама померла»</p>

Ближе к вечеру издали донеслось вкрадчивое урчание грома. Как часто перед грозой, воздух исполнился пряного томления. Савина проводила меня до сада, а там словно испарилась в подступающих сумерках. Вид дома отрезвил меня; мне вспомнилась неразрешенность нашего положения, утренняя неловкость между нами и той, кому мы были обязаны своим приездом. Почему-то я почти не думал о человеке, тревога о котором заставила её решиться на столь большой риск. Севастьян Корнеевич произвёл на меня столь слабое впечатление, что я даже плохо запомнил черты его измождённого лица. Трудно было увериться, что столь разные люди — супруги друг другу, и что Лидия Геннадьевна действительно обеспокоена добрым здравием своего мужа, когда утром она едва ли проявляла к нему хоть толику благосклонности, не говоря уже о заботе или нежности. Конечно, я не мог осуждать её, не зная особенностей их отношений, но недоумение не оставляло меня.

Когда мы столкнулись с ней в коридоре, я почти не сомневался, что она следила за мной, а потому, как знать, так старательно скрывалась от меня целый день.

— Ах, — она сделала вид, что и не думала меня встретить, — вы ещё не уехали?

Такой вопрос был весьма нелюбезен, но что ещё ей оставалось делать с нашим упрямством? И что мне было делать с упрямством Чиргина, который как сквозь землю провалился. Должно быть и я в ответ был не слишком любезен:

— Полагаю, сударыня, прежде нам следует поговорить.

Она приподняла бровь и смерила меня холодным взглядом. Впрочем, тут же оглянулась, коротко кивнула и указала на неприметную дверь.

Мы зашли в небольшую комнату. Лидия медленно обошла стол, кивая самой себе, словно глубоко уйдя в свои мысли.

— Полагаю, сударыня, стоит сказать откровенно… — начал я.

Она резко обернулась и глухо воскликнула:

— Кто вы? Вы от Ильи Фёдоровича?

На миг я задумался. Если сказать, что письмо так и не дошло до адресата, выдержит ли она ещё и эту новость?.. Маска надменности и холода спала. Теперь она глядела на меня пытливо, настороженно, нетерпеливо, ловила каждое слово, каждый мой вздох.

— Лидия Геннадьевна, — заговорил я, — ваше письмо весьма нас встревожило. Понимаю, у вас нет никаких оснований верить мне на слово, но могу заверить вас, что намерения наши честны. Я несколько лет служил в сыскном отделении, я знаю своё дело. Я готов оказать вам всякую помощь, какая потребуется.

Она нахмурилась, но из взгляда ушел страх. Я продолжил:

— Ваше затруднение весьма понятно, мне хорошо знакомы такие случаи. Предотвращение преступления — важнейшая задача, которую должен ставить перед собой не только служитель закона, но и всякий порядочный человек. То, что вы обратились за помощью — похвально, пусть обстоятельства, которые склонили вас к тому, на первый взгляд не вызывают серьёзных опасений. Однако это может быть заблуждением более худшим. Расскажите мне о своих тревогах. В письме вы не рискнули излагать всё подробно, но и того хватило, чтобы мы откликнулись на вашу просьбу. Теперь, надеюсь, нам с вами ничто не помешает трезво взглянуть на положение дел.

Она выслушала меня внимательно, но всё молчала. Я не удивился — пойти на откровенность всегда тяжело, тем более что говорить о нестроениях в семье неловко. Я старался придать своему взгляду как можно большую твёрдость и вместе с тем чуткость.

Наконец Лидия заговорила:

— Ваш друг, он?..

— Он мой друг, — от неожиданности я смешался. — Он посвящён в ваши обстоятельства как моё доверенное лицо, но он никак не связан с моей службой, нет. Я заручился его помощью в нашем деликатном деле. Как вы могли убедиться, ему легко удаётся входить в доверие и привлекать внимание, когда мне требуется…

— Наблюдать за людьми, — она кратко улыбнулась.

— И делать выводы.

— И к каким выводам вы пришли?.. — она оборвала саму себя и заговорила быстрее, не давая мне вставить слова: — Григорий Алексеевич, я очень признательна вам, правда. Я совсем уже не надеялась, что моё письмо найдёт отклик… Илья Фёдорович, пожалуй, мудро поступил, что не приехал сам… Вы скажете, у меня нет выбора, но мне действительно хочется доверять вам. Ведь я очень перед вами виновата.

Она вздохнула и отошла к окну, чуть опёрлась на подоконник, но сколько прорвалось томления в этом движении!

— Я допустила большую ошибку, Григорий Алексеич… — она прикрыла глаза. — Я поддалась панике. Позволила чувствам взять верх над рассудком. Из-за моей неосмотрительности вы претерпели столько неудобств! Сможете ли вы извинить мою неосторожность?..

Я нахмурился. Пусть я знал её меньше дня, вздохи и сетования казались крайне несвойственными этой женщине, чья сдержанность и ледяное спокойствие произвели на меня столь серьёзное впечатление.

— Вы не должны стыдиться своих тревог о супруге. Понимаю, за две недели ничего страшного не случилось, ну так слава Богу, однако лучше расскажите, что изначально заставило вас усомниться в честности ваших родственников? В конце концов, Корней Кондратьич пока ещё не покинул нас, а ваш муж… его наследник. Положение вызывает определённые опасения.

Лидия мотнула головой и отвернулась к окну, подавила судорожный вздох.

— Мой муж тяжело переносит уход своего родителя, — заговорила она, не оборачиваясь ко мне. — Вас, должно быть, смутил его вид и речи, вы уж извините его. Он очень опечален, и кончина Корнея Кондратьича, как бы ни был очевиден такой исход, будет для него ударом. Вероятно, его нервическое состояние сильно подействовало на меня… Я испугалась за него, очень испугалась… Замечу, что из всей семьи мой муж единственный действительно глубоко переживает болезнь своего родителя, и, боюсь, его очень оскорбила сдержанность прочих… Я… Вы понимаете, я ведь жена ему… Я переживаю за него, пытаюсь разделить с ним боль, и уже будучи в расстроенных чувствах, я могла воспринять холодность наших родственников чуть ли не за намерение жестокости… Это письмо — моя большая ошибка, Григорий Алексеевич. Я ни с кем не поддерживаю связи, у меня нет подруг, и вот, мне не хватило собственных сил, чтобы справиться с постыдными страхами, и во что это вылилось… Я очень виновата перед вами.

— Позвольте…

Глаза её блестели от непрошеных слёз.

— Вы извините мою оплошность? Всю ночь я провела без сна, сокрушаясь и думая, как же мне сказать вам, что…

— Вопрос исчерпан? — подсказал я.

Она вздохнула с облегчением.

— Вы знаете своё дело, Григорий Алексеевич, не сомневаюсь. Вы, должно быть, сразу поняли, что мои опасения беспочвенны, но тем более ценен ваш поступок… Вы всё-таки приехали…

— Поверьте, приезд к вам ничуть нас не обременил.

— Бросьте, — она болезненно улыбнулась, — наше именье переживает не лучшие времена. Как здесь всё запущенно… Дороги заросли, всё в запустении, кругом дикий лес, от сада ничего не осталось, половина дома заколочена, пыль, мрак, обходимся без прислуги… — она покачала головой, — хоть я и не хозяйка, но стыжусь нашего положения… А как мы тут одичали! Совсем растеряли радушие, забыли, как оказывать гостеприимство…

— Полноте-с. Нынче трудное время. Все ваши силы направлены на то, чтобы помочь Корнею Кондратьичу уйти с миром. Однако не сомневаюсь, что придёт время и ваш супруг наведёт здесь блеску.

Она резко побледнела и лишь спустя долгое мгновение вернула мне учтивую улыбку.

— Род Бестовых и сейчас один из самых состоятельных. Раньше это было более заметно. Был и размах, поистине блеск…

— Это родовое имение?

— Бестовы владеют этими землями со времён государя Михаила Фёдоровича.

— Так и сохранись земли, что же, ни разу не делились?

— В этой семье заведено держаться вместе, — невесело отвечала Лидия. — Не разваливаться на куски, так сказать. В начале века, при отце Корнея Кондратьича, семья лишилась многих земель — у него были некоторые затруднения, говорят, он отличался крутым нравом… Корней Кондратьич наследовал отцу рано, совсем юношей, но за двадцать лет сумел вернуть всё, до последней пяди, а когда пришла пора реформы, очень грамотно распорядился всеми своими владениями. Мой отец, — Лидия склонила голову, — всегда уважал Корнея Бестова… Мало кому удалось не только сохранить земли, но и приумножить состояние… Нет, Бестовых не сгонит с этой земли ни война, ни чума… — она осеклась и сказала нарочито безмятежно: — А вы, Григорий Алексеич, городской житель?

— Я вырос вдалеке, в Оренбурге, — сказал я. — И пусть потом жизнь помотала меня, после военной службы в Азии я осел было в Москве, но вот недавно осуществил свою давнюю мечту: женившись, вновь переехал в деревню, и…

Я осекся, встретившись с её взглядом. У людей этого круга, от рождения избавленных от необходимости труда ради пропитания и даже считавших его непотребным в качестве развлечения, то, чем я гордился, могло вызвать лишь презрение, в лучшем случае — вежливое снисхождение, что и светилось в её взгляде. Я посмотрел на её тонкие пальцы, что скомкали ленту на платье, знавших только иглу и клавиши фортепиано.

Я и не расчитывал, что мы сможем понять друг друга. Как бы я помог ей разобраться в затруднениях, которые она по большей части сама же себе выдумала? Только очутившись в этом доме, я почувствовал, как сложен и хитро сплетён этот замкнутый мирок, законы которого понятны только его прирождённым обитателям.

— Так вы молодожён! — тем временем сказала она. Эта фраза, слышанная мною уже десяток раз, отозвалась пустым звоном. — И ради моих тревог вы покинули свою супругу… — и зачем-то добавила с нарочитой слащавостью: — Мы вот с Севастьяном Корнеичем едва ли когда-нибудь расставались…

Она замолкла, утомившись от притворства, лицо её вновь сделалось печальным, а взгляд исполнился скуки.

— Я вывез Юрия Яковлича на природу, — зачем-то рассказал я. — Вы могли заметить, он неважно выглядит. Врач посоветовал ему природу.

Она посмотрела на меня отстранённо, равнодушно кивнула.

— Эти края очень красивы. Вы можете снять дачу ближе к городу или на излучине реки. Вот только комаров много, болота… — она вздохнула, взглянула на меня чуть искоса, шагнула ближе. — Я очень признательна вам, Григорий Алексеич! Благодарю вас за вашу доброту, а тем более — за понимание. Не упрекайте меня за мою оплошность. Я, правда, очень надеюсь, что эта поездка не будет вконец напрасной, и вы…

В конце концов разве не этого мы добивались? Быть может, за две недели сошёл на нет некий конфликт, разрешились противоречия. У смертного одра припоминаются все обиды, но и случается чудо примирения. Дай-то Боже!

А от нас она и так сполна натерпелась. Чего только стоило ей выдержать весь этот утренний спектакль, а сейчас — виниться предо мной, да и за что! А ведь если бы не её порыв отчаянья, Бог знает, удалось бы мне вытащить Чиргина из его тоски…

— Лидия Геннадьевна, — заговорил я, — ни о чём не волнуйтесь. Мы покинем ваш дом, храня радость от знакомства с вами, но ни в коей мере не намерены злоупотреблять. Клянусь, всё сказанное останется между нами… — её взгляд, исполненный благодарности, вселил в меня желание ещё более облегчить ей ношу: — Уверяю, больше никто, кроме нас, не читал вашего письма и не посвящён…

Она не дала мне окончить, заметно ожившись, и даже протянула мне руку.

— Благодарствуйте, Григорий Алексеич, и передайте мою признательность вашему товарищу…

— Он позволил себе лишнего, с ним часто бывает, но вы не держите на него зла.

— Полноте, в каком-то смысле это было даже увлекательно, так натурально!.. Я всерьёз начала вспоминать знакомых из времён моей юности… Ваш protege, он артист?

— Он… человек искусства.

— У него несомненный талант.

Я усмехнулся, она хотела было ещё что-то сказать, как тут дверь отворилась.

Мы осеклись, будто нас застали за воровством.

На пороге стоял старый слуга и в упор глядел на нас своими рыбьими глазами. Лидия спохватилась первой.

— Трофим, — сказала она, сразу же облачаясь в лёд и неприступность, — закладывай. Господа, мои гости…

— Господа — гости Корнея Кондратьича, — молвил старик и обернулся ко мне: — Корней Кондратьич передают вам приглашение отужинать-с.

Когда Лидия посмотрела на меня, лицо её было как посмертная маска.

— По обыкновению, мы ужинаем в семь.

— Макар Корнеич дали знать, что прибудут к вечеру, — невозмутимо прервал её старик. — Корней Кондратьич распорядились дать ужин к девяти.

Лидия отвела взгляд. Тонкая улыбка окоченела на её губах.

— Как милостиво с его стороны дать нам время подготовиться.