Глава 2 (1/2)
Открыв глаза, он замер, сжимая губы. Вместо грудной клетки под одеждой скрывалась сквозная дыра. Он даже приложил к ней руку, чтобы удостовериться. Но под пальцами, как и всегда была теплая живая плоть. Его глаза уперлись в болезненную темноту. Ничего вокруг. Темнота. Тишина. И боль. Такая, от которой сжимало горло, потели ладони. Увы не физическая. Что произошло? Где он? Безумие — слово, которое без устали крутится на языке, его хочется выплюнуть, избавиться, а может и вовсе сказать, прокричать, да как угодно, лишь бы избавиться…
Оно опускается по горлу, и вот уже на месте той дыры, где у людей обычно бьется сердце. Он не до конца уверен настоящая ли она, и на всякий случай проверяет опять.
Плоть.
Сам собой вырывается нервный смешок, и он поднимает трясущиеся руки перед собой.
— Ну полно тебе, артист, — голос такой, будто спросонья, хриплый, не успевший окрепнуть. — Пятый раз за ночь, — чьи-то ладони судорожно обрамляют его лицо.
Темнота вдруг принимает явные женские очертания, еле различимые, мутные, но очертания. Его сердце колотится, как у ребенка после кошмара, но ребенок то проснулся, а он что же? Все еще спит?
Мысли пляшут в голове, водят хороводы, орут, свистят, кружат, кружат, кружат…
— Тише любовь, тише… — все те же туманные руки ложатся ему на плечи и тянут во тьму, но обещанная тьма оказывается вполне осязаемым телом.
…и обрываются. Останавливаются, бьются друг об друга, шумят недовольно и затихают. Он остается в холодном забвении, еле дышит, воспоминания
всплывают в голове грубыми кусками. Эта реальность наконец поддается осознанию, чему он безгранично рад. Болтаться в пограничном состоянии без имени и прошлого — действо отвратительное. Но едва ли он успевает обрадоваться, как все омрачается, когда находится объяснение боли в груди, пустоте, отчаянию…
Люси
Это имя всплывает раньше всего. Он закрывает глаза, проклиная себя. Что за наваждение подвигло его забыть свою прекрасную жену хоть на минуту? Красоту ее волос, ангельскую улыбку, чистые глаза…
Чужая ладонь на секунду замирает от беспорядочных движений и, уж точно не нарочно, задевает его щеку.
Это наваждение…
Он садится в постели и медленно тянет ладонь к линии ее подбородка. Касаясь его, сжимает двумя пальцами. Свет бледной луны проливается на очи — лукавые, искусительные. Сам дьявол смотрит на него из-под блаженно прикрытых век.
Ловетт
Он знает ее имя, но произносить его даже в голове противно. Эта женщина хочет заменить его Люси, она питает к нему такие ядовитые чувства, что любой в Лондоне давно бы в них захлебнулся. А он терпит. Эдакий мученик — наверное так она о нем думает, а сейчас смотрит, вопрошая чего-то своими черными, как душа, глазами.
Она любит.
И любви этой для ее маленького тела несоразмерно много, она плещется через край, воплощаясь в такие ночи. Его мучают кошмары. Реки крови и звон криков умерших в ушах. И каждый раз он находит свою голову прижатой к груди этой женщины.
В такие ночи она безбожно красива.
Волосы в мутном лунном свете отливают медью и вовсе не кажутся безобразными. Непослушными завитками они стелются по плечам и подушкам, приятно путают собой пальцы. Сладость сна, горечь утраты, край безумия — все глохло, стоило ей разомкнуть губы и сложить их в слабой, но знакомой улыбке. Он знал к чему ведет этот жест и мысленно проклинал себя вновь и вновь, но останавливать не собирался. Наблюдал как она поднимается и уплывает во тьму.
Шуршала ткань, падала на пол, скрипел старый деревянный пол.
Он не видел ее, но чувствовал, как раскаляется воздух вокруг, как железо — до красна. Он противился ей при свете серого дня, пропускал мимо ушей потоки болтовни, бросал раздраженные взгляды, прогонял, мечтая, что однажды она заберет и свою греховную любовь, а лучше утащит с собой в могилу. На других посмотреть — кожа их изувечена и сера. А у нее — лепесток белой розы, не сорванной, сияющей в первых лучах редкого рассветного солнца. Холодное лезвие не раз касалось фарфоровой шеи. Движение и пала бы роза, посыпались бы лепестки, окрашенные в алый. Но рука сама отстранялась, подернутая чем-то, что гуляло в ее бездонных глазах. Она опускала веки, часто дышала, покусывала губы и томно изгибала брови. Ее спина без сомнений отбила каждую стену этого дома — так быстро он нашел в этом отдушину.
Он вбивал ее в стены и обезумевший наблюдал, как душит ее блаженный страх. Как вздымается грудь, зажатая чужим телом, как приоткрывается
рот в мнимом шепоте мольбы, как дергаются уголки губ, когда она старается ему улыбнуться. Он хмурился и каждый раз давил на лезвие все сильнее, чувствуя под пальцами второй руки, которую заводил за шею, истошную дрожь. Она изводила его своим страхом донельзя, все его жертвы попросту не знали своей участи, а она эту участь смаковала, пропускала через себя жаркой дрожью и тогда-то его безумие достигало своего апогея, и бритва валилась из рук. А Ловетт, не держи он ее — сползала бы по стеночке. Она не боялась смерти, а лишь изнемогала своими желаниями, оказавшись с ним лицом к лицу. И он находил это забавным. Доводить ее до исступления и бросать на старый деревянный пол.
И все же ночь брала свое. А Ловетт отдавала. Себя в его руки. Он ненавидел ее и этих чувств хватало, чтобы вгрызться в мраморную кожу да так, чтобы тело чертыхнулось в судорогах боли. Она содрогалась снова и снова, пока на шее россыпью расцветали розоватые следы. Она прислоняла ладони к ключицам, всякий раз прятала их и всякий раз оставалась с пережатыми запястьями. Он не щадил и их, сдавливая с какай-то неподвластной ему яростью. Она лишь улыбалась, делая тщетные попытки выбраться из мертвой хватки. Но улыбка ломалась и дрожащие губы
молили отпустить. И он отпускал. Заводил за спину все ее волосы, мотал на кулак и от плеча, до самой мочки уха проходился поцелуями, ядовитыми и ненавистными. Дрожь била ее хлеще, чем ливень стекла, и она утыкалась холодным носом ему в плечо. А он замирал, не зная, что с этими порывами делать. Он не чувствовал к ней ничего, кроме минутного наваждения, а она изнывала горячей любовью.
— «Не смей» — вырывалось у него, когда она тянулась к его губам.
В такие ночи он находил в ней, не утешение, нет, он отдавался мерзкому чувству безысходности. Глушил терзания души. И надеялся, что старая кровать, поминай сколько лет тут стоявшая, не развалится. Он внушал себе, что бесстрастен и более никто не сравниться с его утерянной любовью, но Ловетт будто пыталась превзойти Люси во всем. И это горячило кровь еще сильнее. Она позволяла все, что желалось его истерзанному нутру и нередко он скатывался до грубостей. Он готов был закрыть глаза на весь Лондон, его сырость и мерзких прохожих. И грело его увы не маленькое тело любовницы, а извечное желание убивать. Две руки, а сколько крови! Моря! Волны! Несут в себе секундные страдания. Подумать только, день изо дня она трещит о море, да так живо и жизнерадостно, что он хмуро осматривает ее на предмет подмены. Он считал, что они оба безнадежны и навсегда лишены права на счастье, и какого же было удивление, когда в этих поросших старой болью и завистью глазах заблестело желание жить. Ему нравилось вариться в котле безысходности. Это обволакивало, прятало за собой от внешней промозглой серости. Какое право она имеет рушить
его маленький сгнивший изнутри мирок? Щебетать о своих чувствах, как пташка по весне? Нет, он возненавидел ее еще больше. По ночам, готовая в любой момент вырвать его из скрюченных лап кошмара, она сидела рядом, гладила волосы, мурчала что-то неясное, и засыпала рядом, изнеможенная прошедшим днем, такая доверчивая и безмятежна. Лицо ее расслаблялось, сглаживались морщинки, а губы кажется до последнего эфемерно улыбались.
Щелчок холодного лезвия во тьме — ее замерший крик… Алые узоры по белизне постели. Минутная сладость и тленная слабость… ни визгливых возгласов о полчище тараканов, ни суетливого мельтешения перед глазами, никакой больше муки в волосах и на щеках. Ах, какое облегчение! Ни моря, ни секундного влечения! Волны! Кровавая стихия! И ее коснулось судьбоносное лезвие в руке виртуоза. Но что же это? Лезвие дрожит, убирается прочь. Ловетт лисой щерится, напрягается всем телом, предвкушая, резкие, выбивающие весь воздух из легких прикосновения. И он рывком поворачивает ее на спину. Она смеется смерти в лицо, чертовка! Сотрясается от нервного тяжелого смеха, сжимает пальцами ног простынь и выгибается, чуть приподнимаясь на лопатках. Ее манера. Изводить себя истериками, доводя его до исступления. О, она знала, что он не выдержит этого зрелища. Всегда отрадно видеть что-то похожее в ком-то чужом. Безумие. Его так хочет видеть цирюльник, но день за днем сталкивается то с лицемерием, то с безразличием, то с ее же мерзкой любовью. Она смеется в голос надрывно, хрипло и громко, смеется от своих чувств, доводящих до опустошения.
— Заткнись.
— А ты заткни! — почти взвизгивает она и поднимает на него одуревший взгляд.
Все в его лице меняется, то на гнев, то на возмущение и он тянется за бритвой, но цепкие пальцы перехватывают это намерение.
— Давай милый, — выдыхает она прямо в губы, рывком до этого придвинувшись к нему. — Раз и навсегда, а? Отчего ж не можешь? — она укладывает его ладонь себе на грудь.
Брови хмурятся, а губы вздрагивают в отвращении, но руки он не убирает. Ловетт знает, он не убьет ее, видите ли, никто в Лондоне больше не способен исполнять такие тирады ради богом забытого цирюльника. Он не одаривал ее комплиментами, не носил цветов, не целовал перед сном, зато захлебывался в противоречиях и это куда ярче, чем любовь. Он терпел всю ее рядом с собой, но эту ее часть готов был изничтожить. Она говорит о смерти непринужденно, почти что просит. И оставляет на губах короткий поцелуй. Он никогда не давал себя целовать. Поклялся, что больше никому не даст себя целовать.
Она не могла остановится, впиваясь в его губы как змея в добычу, столько лет хотеть и наконец-то дорваться, о, она потеряет сознание. Гори огнем Лондон! Полыхай несчастный! Сокрой этих двоих от людских глаз!
Он вбивает ее в кровать, смиряется с горечью на губах. В ее глазах горит восторг, им можно сжигать целые районы проклятого Лондона. Гори Лондон! Полыхай несчастный!
Она дергается. Прикосновения никогда не были бархатными, но сейчас по бедрам разошлись не хуже молний. Все что пряталось под одеждой днем, сейчас под его взором. Ни чувств, ни эмоций, лишь бесчестное желание к каждому изгибу приятного на ощупь тела. Красивого тела. Греховного тела. Гори ведьма! Полыхай счастьем!
Он находит себя в ее объятиях уже позже, когда сила колдовства отступает и разуму предстает ненавистная картина реальности.
И по кругу. Неделя к неделе. Ночь к ночи.
С наступлением ночи, кажется, лучше, но сам приход ночи – вечер, становится невыносимым адом. Чувства обостряются, мысли толпами блуждают друг за другом, кружась, как в вальсе, в свойственном им безумии. Они хаотичны и обломаны, резки и не связаны между собой.
«От себя не убежишь» — бубнит под нос Ловетт, замешивая тесто, так, будто это не тесто вовсе, а кусок бесхозной глины.
Он нечасто смотрит на нее, а когда смотрит, останавливается и недоумевает. Хмурится, щурится, поднимает брови — и все неосознанно. Ловетт — рыжая белка, суетится, шныряет по кухне то туда, то сюда. Не минуты покоя! В постоянном движении, как в вальсе, поворот, еще поворот, скалка, мука, грубый для женской руки тесак, запах горелого теста.
Так и хочется сказать: «сядь», но он молча уходит к себе. Не станет она бездельничать ему в угоду. Его мысли — ее точная копия, вот что раздражает в собственном разуме больше всего.
Она.