Глава 4. Чужое небо (1/2)
***</p>
Санька Рябинин не дурак. В свои года довольно смышлёным растёт. Пускай порой и не замечает очевидных вещей, но долго за нос себя водить никому не позволит. Кажется ему, что повзрослел он со времён августовских дней, да не так, чтоб в росте или возрасте, а именно мышлении. Понимать больше стал, и больше молчать, слушая остальных. В этом ведь, кажется, кто-то видел признак мудрости? А, может, всё дело в том, что он ещё и боялся сказать что-то не то. Как в случае с Софой.
Ведь надавила на больное. И гадать не надо, что соврёшь, если скажешь, что не думал об этом. Ещё как думал, засыпал с трудом ближе к часу или двум ночи. Слышал, как родители за стеной на кухне спорят о чём-то, ругаются, отношения выясняют, и думал о том, когда у них это всё началось? И когда, чёрт возьми, отец решится матери правду рассказать, что нет её брата больше в живых, и не найдёт его милиция, которая, в общем-то, поиски свои снесла на «нет» давным-давно. Тут два варианта: либо пропавший без вести, либо погибший, и Надежда Рябинина предпочла первое.
Полностью соответствуя своему имени…
Но Санька и сам верить не хотел в то, что дядьки его больше нет. Каждый раз всему миру хотел крикнуть, что неправда это, но не мог. Не мог забыть ни слова отца, которому не было смысла врать, ни уж тем более криминального авторитета Зураба, который сам ему назвал имя убийцы. И сходилось оно по всем фронтам с описанием родителя.
Витя.
Мог ли он подумать о том, что лучший друг дяди Алика будет способен на такое? Нет. Как и не мог понять, что его ждёт, если правда откроется для бойкой девушки. Подозревал он, Санька, что в том случае и на семью беду накличет, и на саму Софу, если уж на то пошло. У неё характер такой, что смолчать вряд ли сумеет, сама на рожон полезет. Видел же совсем недавно, как из ресторана Зураба выходила, когда он со своим аккордеоном из музыкалки возвращался. Взвинченная и злая такая. У Саньки ещё мысль тогда промелькнула, что, неужто Зураб и ей рассказал?
Но Витя, почему-то, до сих пор жив, а шумихи вокруг не видно. Значит, либо смолчали ей о правде этой, либо он, Санька, недооценил характер Мальцевой. И та таким же волчонком оказалась, как дед называл сына и внуков.
— Э, слышь, ты в каких облаках витаешь? — Вовка, не понимающий, что в последнее время с ним твориться, у друга выведать правду пытается, догоняя его после урока у кабинета химии.
— Нигде я не витаю, — отвечает ему Санька, а сам внутренний голос слышит. «Ну да, ну да», твердят ему. В унисон со взглядом Вовки, который точно даёт понять, что на подобную схему не купится. Что они, первый год знакомы? С первого класса, считай, на двоих горести и радости гранита науки разделяют.
— Сань, там тебя Лиля спрашивала, — Илюша, подоспевший к друзьям, на одноклассницу кивает. И Рябинин на неё взгляд переводит синхронно с Вовкой, стоя уже на пролёте между лестницами.
— А чё это наша Грачёва тебе ручкой машет? У вас с ней шуры-муры?
— Ты дебил?
— Нет, Сань, я серьёзно! — вдогонку Рябинину бросает, догоняя снова, стремительно по лестнице спускаясь через одну или две ступени, — У тебя ж Женька есть, или что, прошла любовь, завяли помидоры на расстоянии?
Санька в этот момент оборачивается к нему, врезать желая, но взамен только за грудки хватает.
— Ребят, — Илья снова голос подаёт, как будто старается встать между ними, — Вы чего?
— Чё ты, Илюх, не видишь, что у этого конкретно башню сносит? На друзей уже за просто так бросается!
— Да пошёл ты, — только и вставляет Санька, разворачиваясь на сто восемьдесят и ворот Вовки отпуская. Прочь удаляется, даже не обращая внимания на Полину, которая на его пути неожиданно появляется.
— Сань, привет…
— Пока!
Павленко недоумевающе на Илью и Вовку смотрит, пока последний не поспевает прямо к ней, за руку хватая.
— Что это с ним?
— Дурак он, и точка! Пошлите, ребят, перебесится…
А Санька по коридору несётся, чуть ли на бег не переходя. И в голове его по-прежнему мысли добивают.
Уже оказавшись наедине, среди холодных стен мужского туалета, Рябинин по карманам шарит в поисках бумажки, где Софа ему свой номер телефона отписывала, не зная даже до конца, что говорить ей станет. И не находит. Запоздало так вспоминает, что заложил её в одну книгу в качестве закладки, а книга эта дома. Дожидается его на письменном столе. Хоть бы мать не вздумала там порядки свои наводить, а то ведь расспросы полезут…
Ну, а может, это и к лучшему, что он забыл эту бумажку?
Что, если Софа на стороне Вити? И тот разговор у школы был всего лишь проверкой?
Но что-то в её тогдашнем взгляде словно продолжало говорить Саньке: нет. Не такая она. Не предательница.
Но Витька же друг её. И кому она поверит? Другу своему, или малолетке, который даже само убийство не видел собственными глазами? А если Санька скажет, что Зураб ему проболтался, Витёк же выкрутится. Мол, давние враги, все дела. Накрутил мальчишке голову, запудрил все мозги, а он, Витя, ходи теперь с ярлыком предателя. Сама же Мальцева посчитает Рябинина потом полным дураком, если не хуже.
— Лучше молчать, — произнёс Санька себе под нос, глядя в маленькое окошко. Там, на улице, сыпал снег.
Начало декабря выдалось запоминающимся…
***</p>
— Ты так и будешь лежать?
Опять. Старческий голос добивает похлеще всяких воспоминаний. Ему аж тошно становится, когда глаза с трудом переводит на своего спасителя. Лекарь, блин. Заштопал его, чтобы Алик теперь специально страдал. И если это месть за смерть Эльзы, то Волкову она кажется слишком изощрённой и безжалостной.
Одно у него просветление в жизни осталось, и то, ненастоящее. Говорят, в прошлое вернуться нельзя, если ты, конечно, не волшебник какой с голубым вертолётом. Но у него, побитого жизнью афганца, было средство. Шприц и ампула. Один укол — и ты снова растворяешься в моментах прошлого, не реагируя, к тому же, на постоянную боль в позвоночнике.
Ей-Богу, берите текст на заметку, барыги. Заинтересуете покупателей.
Он, во всяком случае, на эту дрянь крепенько подсел. Днями в морге просиживает, бревно напоминая, смотреть противно.
— А чё? Койко-место платное?
— Слушай, афганец, — старику невдомёк, почему этот «выживший после» до сих пор находится в подвешенном состоянии, строя из себя почти готового мертвеца. Не угрожает его жизни ничего, помимо этой дури, которую он повадился колоть себе, — Я хоть и гостеприимный, но моё гостеприимство не вечно. Или ты собираешься до конца дней своих отсиживаться в тени от Вити? От семьи своей?
Алику заткнуть его охота.
Ну или, на худой конец, уши. Кто-то сверху явно не жалел его.
Надо дождаться хотя бы первых лучей —</p>
И забыться на время, пока не наступит весна.</p>
— Какой семьи, не бухти, а? — и разговаривает Алик сейчас спокойно лишь потому, что это не он отвечает, а доза за него. Умиротворение и расслабление по венам разнося.
Тишину и спокойствие.
«— Алик», — в голове снова голос разносится. Женский, — «Ты понимаешь, что всё это значит?»
Ни черта он понимать не хочет. И голос этот в себе заглушить бы.
— Иди в пень, — бурмочет.
Старик только смотрит на него, вздыхая.
Взял «пациента» на свою голову…
— Ладно. Не хочешь так — по другому воспитаем, — и уходит, многообещающе на кухне склянками начиная шуметь.
Но ему, Алику, всё равно.
Он снова видит перед собой лицо Эльзы. Улыбающееся ему. Без пули в виске. И такое тихое, почти не осязаемое.
«— Прощаю»
— Не уходи, ладно? — шепчет, как в полубреду.
Старик, слыша это через тонкие стены, только сплёвывает на пол. Никакого толку с него не будет, пока на этой наркоте сидит. С иглы ему слезать надо, причём срочно, иначе аукнется бедой. Что он, мало видал таких? Или, четыре часа штопал этого камикадзе, или сам он войну прошёл, чтоб теперь от передоза коньки отбросить? Нет уж, слишком это.
Завязывать пора. Проучить, как следует.
***</p>
Остановившись у знакомого подъезда, Софа волей-неволей в воспоминания погрузилась. Воронеж так и не стал для неё родным городом, как и этот дом, в котором она прожила почти три года, напротив — образовал новую потерю.
— Здесь меня жди, — памятует прошлое, а потому, когда Полина расслабленно кивает, Мальцева уточняет, — В подъезд — ни ногой, ты меня поняла?
— Поняла, поняла, — у Павленко и в мыслях не было соваться туда за просто так. Разве что Софа бы её попросила, но нет же. Понимает, что дело слишком личное и семейное, сама не любит, когда кто-то нос суёт в её дела, но тоже не просто так её отпускает, — Понадоблюсь — кричи.
— Ага, щас, — сарказм так и плещется, и Софа из машины выходит, дверью слегка прихлопнув, к подъездной двери приближаясь и замедляясь в паре шагов, глядя на окна первого этажа и тихо проговаривая, зная точно, что её не услышат, — Надеюсь, до этого не дойдёт…
Вся её решительность, в которой Софа себя убеждала, где-то подрастерялась в паре метров от двери квартиры, заставляя её замереть. Никакого шума гулянки не слышно, оттого и страшно было заходить. Они с отцом не общались уже около трёх лет, и за всё это время, конечно же, ни разу так и не свиделись. На мгновение она задумалась, жив ли он ещё вообще с подобным образом жизни, но в ту же секунду осеклась.
Ей бы, конечно же, сообщили.
И стыдно думать о таком, но Мальцева не испытывала вины перед человеком, которого обнаружила на кухне. Картинка из прошлого врезалась в память — точно так же она его обнаружила в тот раз, когда её терпение лопнуло и решение сбежать появилось само собой. Поначалу скиталась в Воронеже, а потом неожиданно встретила в городе Кощея, он-то её и забрал в Тулу.
Можно сказать, билет в жизнь. А за что ей было удерживаться? Всё чужое. Чужая квартира, чужой человек, хлещущий водку, как не в себя, люди чужие. И небо чужое, такое ненавистно-радостное, когда Софке грустно.
Хотя, пожалуй, в этот раз картина имеет новенькое. На столе посреди закуски и стопки водки с полупустой бутылкой лежит фотоальбом. Софа узнаёт его без особых затруднений — сама же вклеивала туда снимки. Ещё лет с десяти начав собирать коллекцию.
Страницы, на которых было раскрыто, повествовали о поистине счастливых годах.
Вот снимок Лёшки с гитарой, когда они отмечали её день рождения.
Вот она сама, с бантами в школу идёт. Первый звонок, первый класс. И старший брат, как самая весомая защита, стоит рядом с ней, обнимая свою первоклашку и совсем не обращая внимания на своих одноклассников, в стороне хихикающих. Просто потому что это не имело никакого значения.
Это не слёзы — это капли дождя на стекле,</p>
Сколько можно не спать и плевать против ветра?
Быть беглецом, бежать от стены к стене;</p>
Раздвигая пространство метр за метром…</p>
А вот родители. Вдвоём, у новогодней ёлки, которую они все вместе наряжали целый день. Павел с Алексеем в минус тридцать ходили за этой красавицей, таща от рынка до самого дома целый квартал. Мама на снимке улыбается, и глаза её блестят, а отец с нежностью и теплотой смотрит на свою жену.
И ещё один снимок. Они с Лёшкой напополам разделили отцовскую военную форму. Сын отвоевал себе мундир, а дочке досталась фуражка. Софке тогда лет пять было, не больше. И её такая маленькая голова тонула в военном головном уборе, из-за чего брат постоянно посмеивался.
Все они тут радостные, счастливые. Живые.
Софа моргает, чувствуя, как по щеке начинает бежать слеза и быстро вытирает её рукавом кофты. А затем осторожно пытается коснуться отцовского плеча, замирая в паре миллиметров.
— Ты что, шалава, думаешь, жизнь твоя образуется?! Да приползёшь ещё, как миленькая!
— Не приползу! К тебе — ни в жизни! Знаешь, почему?! Потому что ты совсем уже превратился в законченного алкоголика, крыша уже уехала, с ума сходишь и меня нервируешь, а я, между прочим, тоже твоя дочь и тоже хочу нормальной жизни, а не всего того дерьма, в котором ты тонешь и меня за собой тянешь!
— Да лучше бы тогда ты сдохла, чем он! — Софа замирает. Эти слова были ударом ниже пояса и в спину ножом одновременно. Внутри всё начинает гореть и ныть, и она не понимает, как сдерживается перед ним, только на секунду рот рукой зажимая, а отец, глядя на неё, точно обезумевший, продолжает «вещать», — Лёшка мне сыном был настоящим, а ты только и делала, что завидовала ему, да? Брата твоего не стало, матери, а она мне тут рассказывает, что жизнь продолжается, предательница! Что ты вообще знаешь о жизни, соплячка?! Пороху не видела, а стоит и распинается передо мной, военным!
Удары по столу кулаком, а потом замах и рядом с её головой. Софа уклоняется и выбегает в прихожую, хватая свой рюкзак. Дверью входной хлопает так, что, кажется, всё посыпется.
В её жизни уже посыпалось.
Ничего и никого не осталось…</p>
И всё же касается.
— Г-к-хм, — Павел Мальцев издаёт какой-то нечленораздельный звук, почувствовав руку на своём плече. Едва голову поднимает, глядя перед собой. И в расплывчатом сознании спустя несколько секунд просеивается женская фигура и лицо, — Ты кто?
Мы ничего не получим за выслугу лет,
Будем жадно хватать обрывки ушедших историй.</p>
Первые пару секунд даже не верится, что всё реальность. Софа смотрит на него, взглядом упирается, пытаясь отыскать песчинки, которые о прошлом бы напомнили и подтвердили, что перед ней её отец.
Отец, не узнающий собственную дочь…?
— Это я, — объясняет так, словно очевидные вещи озвучивает. Нет, разве? — Софа.
Молчанка, затянувшаяся с порядком, прерывается протяжностью и резким выпадом тональности.
— Со-о-о-ф-а-а-а, — протягивает. Только вот одобрения и сладости не слышно, горечь одна. И взглядом прожигает, так, что страшно становится, когда ещё более холодный, леденящий, голос вопрос задаёт, — С хрена припёрлась?
Вот вам и «здрасьте». Закрашивать былые грехи Софа не собиралась.
— За вещами приехала, — коротко бросает, а затем вопрос задаёт, памятуя, к чему вся эта дорожка привести её может, — А ты… Ещё пьёшь?
Павел Мальцев усмехается. Нет в нём больше ни военного, ни мужа, ни отца. Даже мужчины настоящего не осталось.
Гниль одна.
— А тебе какое дело-то? — пренебрежительно так, что фраза эта морозом по коже проходится, и Софа плечами передёргивает, а этот жест как ответ воспринимают, — Тебя три года не было, шлялась, хрен знает где, а теперь вот она, дочурка, учите и любуйтесь? Проповедями вашими чёртовыми, — он сигарету в зубах зажимает, подпалить кончик собираясь, вот только уже в паре миллиметров его руку девичья настигает, цепко папиросу изо рта выхватывая.
Удивила.
И снова усмехнулся, прикрыв глаза.
— Чё, думаешь, поможет? — голос у него глухой, изменившийся. Софа не помнит такого голоса. Чужой.
Стены эти тоже чужие. Не здесь её счастливое детство было, и не здесь она жить научилась. У неё будто и не было этих лет, когда матери не стало. Восемьдесят восьмым всё закончилось и только девяностым началось.
Два года, которые она велела бы вычеркнуть совсем. Крики, побои, ругань, гулянки, алкоголь, пропавшие деньги, опухшие глаза и красный нос от слёз. Громовое «Софа!» с бодуна и железное «Сходи за водкой», чтоб опохмелится с дружками. Строгий отказ и фингал, красующийся под глазом как самое надёжное понимание, что можно, а что нельзя, и что её дело — молчать и делать.
По таким правилам долго не проживёшь, и Мальцева ещё раз берётся втолковывать свою правду-матку, но уже не на повышенных тонах. Прежняя ошибка её погубила и, возможно, подтолкнула к неисправному, но это что, конец света?
Я сомневался — мне дали надежду в ответ,</p>
И небо над головой дали чужое.
— Может, хватит уже? — и точно так же бутылку со стола забирает, глядя на него. В ответ только косой взгляд получая, сопровождающийся молчанием, — Посмотри, в кого ты превратился? Сидишь, постаревший, седеющий, хлещешь эту водку, думаешь, легче станет?
— Вон оно, куда полезла, значит… — глаза опускает свои. Неодобрением пахнет. И перегаром. Воняет.
— Да, полезла. Думаешь, мне легко было? Я брата сначала схоронила, а потом сутками перебивалась, как могла, маму вытащить пыталась из западни, пока ты уже просиживал свою печень в кабаках. А когда её не стало, я жить хотела, нормально жить, пыталась с тобой же справиться, а ты что сделал? По роже мне дал и прогнал, как собаку? — позы и взгляды не меняются, Софа смотрит на отца, а он едва ли головой в её сторону дёргает, думая о своём, — Ты хоть помнишь, что ты мне сказал тогда вообще? Нет? А я напомню, — голос надтреснутым становится, — Что лучше б я сдохла вместо Лёшки. А кому от этого легче стало бы, скажи? Или ты думаешь, Лёшка бы с тобой твою белку бы делил напополам? Да хрен там, — твёрдо так произносит последние слова, точно на узелок зарубить их ему пытается.
До конца не веря, выходит ли?
— Умная, да?
— Я, может, и не с высшим образованием, так уж сложилось, — Софа судьбу не смела винить за брошенный ею институт, потому что угасающая жизнь матери оказалась дороже любых лекций, семинаров, коллоквиумов и привилегий будущего, — Но одно я знаю точно: ты сам себя загнал в эту яму. И на меня обижаешься только лишь потому, что я сопли по стенке не размазываю.
— Заткнись…
— Нет уж, — оскала в нём не видно, а у Софки желания высказаться — хоть отбавляй, — Ты просто трус и эгоист. Испугался без них жить, а мне не легче, между прочим, я их тоже потеряла, они и моей семьёй были, ясно? И каково мне, думаешь, после их смертей тебя ещё терять в этих запоях? Каково понимать, что я, как дочь, не нужна собственному отцу? Какой отец вообще своей дочери о подобном заикнётся, скажи? Нет, я, может, чего-то не понимаю, растолкуй!
Но в ответ вместо слов одно молчание. И Софа, уже оперевшаяся запястьями на стол, отстраняется, выравниваясь и снова изрекая:
— Я, может, снова удивлю тебя, но жизнь продолжается, как бы тебе этого не хотелось. И другие люди живут, и я тоже живу. А ты себя только в гроб вгонишь такими темпами, мама бы этого не хотела, и Лёшка тоже.
— Заткнись ради Бога…
— Ради Бога? А знаешь, что я тебе скажу? Когда мы Лёшку в Афган провожали, он мне сказал одну фразу…
— Не смей…
— Догадываешься, какую? Что хочет на тебя быть похожим больше всего, потому что ты для него — пример для подражания! А теперь, что? В пьяницы скатится решил? Не стыдно, нет?
Кажется, Софа палку перегибает, потому что в следующую секунду в руках Павла нож появляется.
— Пошла вон, — и руки у него дрожат, и в глазах ненависть вперемешку с застывающими слезами, а у Софы под рёбрами схоронённое «не прощу».
Против своей же воли простила.