Глава 10 (1/2)

XXVIII</p> Двадцать восьмого февраля было назначено слушание по делу Майи Каганович.

В течение недели проводилось расследование: были опрошены все прочие подозреваемые и те, кто каким-либо образом могли быть причастными к делу, были проведены экспертизы, и даже, насколько мне известно, сама Бисмарк пыталась как-то повлиять на ход дела, ведь она была основательно убеждена в невиновности Каганович.

Во время следствия она окончательно охладела ко мне. Она более не приглашала меня к себе, а если мы все же где-то пересекались, то лишь сильнее куталась в шинель и проходила мимо, даже не кивнув. Я уже тогда проследил, что она, казалось, ясно все понимала, и лишь хотела помучить меня, не высказывая прямо своего презрения. Бисмарк так старательно избегала меня буквально везде! Каждый раз она только сильнее надвигала козырек фуражки, дабы не видеть меня – это было так ясно, и при том она совершенно не пыталась скрыть этого! «Бойтесь этого человека – он говорит то, что думает» — так в свое время сказали об Отто фон Бисмарке, и это его юнкерское нутро совершеннейшим образом передалось и его дочери. Гертруда фон Бисмарк была такой же прямолинейной и эпатажной, как и «железный канцлер» Отто.

В день суда я был вызван в качестве свидетеля, и я решительно не знал, как теперь поступить: забрать свои слова назад и оправдать Майю – уличить себя в лжесвидетельствовании, да и к тому же, экспертиза ее причастность к делу уже доказала; выступить обвинителем – навсегда рассориться со всеми, кто еще мог бы поддерживать меня (да, такие люди еще оставались). Несколько дней до процесса я пролежал в лихорадке, не вставая с кровати, ведь до этого мне приходилось долгое время бегать по Москве по некоторым поручениям Комитета. Все эти дни, которые я провел в постели, я не переставал думать о суде. Многое я обдумал тогда: свое бесчестие, невиновность Каганович, революцию, свое прошлое, Бисмарк и многое другое... Во все эти дни Майя находилась под стражей в какой-то тюрьме, однако где именно, никто из нас не знал.

***</p>

Наступил день суда.

Ночь выдалась для меня крайне тяжелой: бил сильный озноб, казалось, наступала горячка. В те короткие промежутки времени, когда мне удавалось таки провалиться в сон (скорее от безысходности, нежели от желания спать), я не мог отделаться от кошмаров: отчасти это были жизненные истории, обрывками всплывавшие в больном сознании, отчасти смешание реальности и воображения, но раз за разом эти сны заканчивались одним и тем же – падением в пропость и злорадным смехом двойника. Казалось, я сходил с ума. И рядом не было никого. Одни лишь мертвецы преследовали меня во снах.

Это была ночь перед судом Каганович, та, конца которой я не мог дождаться. Я думал, что никогда не доживу до рассвета, старался не спускать глаз с часов, где стрелка так чертовски медленно отсчитывала секунды, минуты, часы... Я был совершенно один, и слышал лишь тиканье стрелки, и оно сводило с ума. Пока где-то в коридоре я не стал различать что-то еще, словно чьи-то тяжелые шаги, такие, какие обычно принадлежат исключительно военным людям, или тем, кто был хоть как-то связан с армией. И они были мне знакомы, я уже слышал их до этого, они словно отголосками возвращались откуда-то из недр моего разума... но все стихло. Лежа лицом к стене, я подумал тогда, что это лишь лихорадка, однако шаги то вновь возникали, то так же бесследно исчезали.

«Я схожу с ума...

Хоть бы уж быстрее...

Не хочу так жить...

Не чувствую себя живым...

Заберите меня на тот свет...

Не хочу так... жить... »

Шаги совсем стихли, но все же какое-то странное и до глубины души пугающее чувство только развилось в мое душе. Вдруг неприятный холодок пробежал по моей спине и, казалось, пробрал все мое тело до самой глубины костей. Оттуда, сзади, повеяло каким-то мертвецким холодом, что заставило меня замереть в одном положении и во что бы то ни стало переждать этот припадок вот так, без видений. Я не хотел оборачиваться, меня словно парализовало от ужаса.

— Ну что, Штефан Яков, хорошо ли тебе теперь? — до боли знакомый, но такой суровый голос окончательно сковал мое тело каким-то неизведанным до тех пор страхом.

— Я схожу с ума... заберите меня... кто бы вы ни были... — я взвывал от страха, не в силах шевельнуться.

— А все же ты так наивен, Яков, наивен от собственного чувства величия, от собственного чванства и вседозволенности. Обычно именно самые «возвышенные» люди и бывают самыми доверчивыми – они полагают, что никто не сможет им солгать... А им все лгут и лгут, прямо в лицо!

— А может и вы – всего лишь ложь? Ложь прямо... в лицо... ложь моего собственного разума. Позвольте, господин, не оставляйте меня теперь, умоляю! — я не хотел расставаться с ним, хоть все еще и не осмеливался обернуться.

— Да я никуда и не тороплюсь теперь. — голос был размеренным и спокойным. — Вас всех смерть вечно гонит куда-то, боитесь все не успеть достаточно возвеличить себя, а мертвые... они ж второй раз не умирают, их ничего не подгоняет.

— А страшно ли умирать? Раз вы уже и так мертвы, ответьте мне на мой вопрос! Быть может, я сейчас умираю... и мне совсем не страшно...

— Тебе не страшно, Яков, но это ты так думаешь. На самом деле ты лишь зарыл в себе это чувство – не столько страха, сколько совести – ты не боишься сломать чью-то жизнь... и это есть самое ужасное.

— Но извольте... — он даже и не заметил моего возражения.

— Посмотри, что ты делаешь с Гертрудой! Ты заставляешь ее ненавидеть тебя – да, именно ты, Яков! Роль тирана ей не к лицу, и она понимает это, а ты все играешься в революционера, не знаешь, кем бы еще прикинуться, чью бы шкуру еще на себя натянуть, лишь бы скрыть свое истинное лицо, так? Гертруда со своим кругом, этот Хрущев со своим – они здесь титаны, это их конфликт, а ты все скачешь меджу ними, аки горный козлик, не знаешь, к кому бы примкнуть повыгоднее, да, Яков?

«Аки горный козлик... так знакомо»

— Но извольте, я никогда не прикидывался! — воспротивился я. — Всегда поступал лишь так, как велели мне разум и душа.

— Ты лжешь сам себе, Яков, ты понимаешь, что я прав. Когда в последний раз ты сделал такой поступок, который не доставил бы никому неудобств или, того хуже, проблем? Когда ты в последний раз прислушивался к своей совести, а не к жажде наживы или мести?

Становилось невыносимо от осознания, что все, что мне говорили, было правдой, как бы мне того не хотелось. Он словно читал все то, что я так старательно запрятал, как раскрытую книгу, будто все это было для него так очевидно и явно.

— Позвольте, господин, но могли бы вы...

— Ты давно меня знаешь, — перебил меня он, раньше, чем я успел закончить, но при том он ясно угадал то, что я хотел сказать. — Ты очень хорошо меня знаешь. Столько лет я был рядом с тобой, и ты не желал меня видеть, а теперь ты боишься, но не меня, а той правды, которую я тебе говорю.

— Кто...?

— Обернись же, сынок... — он так особенно выделил последнее слово, что я невольно обернулся. Иосиф Сталин вновь стоял передо мной так, словно был живым – в своей шинельке и фуражке, так же, как и раньше. Его взгляд не был суровым, скорее даже сочувствующим.

— Но я их всех ненавижу! — закричал я в исступлении и рванулся вперед, так же, как во сне, но он просто сделал шаг назад, и я чуть было не упал на пол.

— Я вижу это, Яков. Но так сильно ненавидеть, как ты, мы можем лишь тех, кто так похож на нас самих, тех, кто является частью нас. В свое время я ненавидел Бисмарк, но единственно потому, что она была такой же, как я сам – зеркало, видеть ее – и все чаще узнавать себя. Хороший ты Штефан или плохой Штефан?

Я чувствовал, что силы мои на исходе, так что я просто спокойно лег, и стоило мне прикрыть глаза, отвести взгляд, как тут же все смолкло и исчезло. Не знаю, сколько я так пролежал, помню лишь, что последнею осознанною мыслью было «нет, не пойду на суд!».

Проснулся я в девятом часу, и еще долго не мог понять, было ли это чем-то пророческим, или же я просто сходил с ума. Однако сразу же вставать я не стал, пролежал еще где-то с час, размышляяи подсчитывая тех, кто мог бы прийти на суд, и кто в роли кого бы выступал. «Кто... естественно Каганович, и он будет выступать на стороне оправдания, это очевидно; потом, полагаю, что Молотов, он тоже там присутствовал при всем этом деле, и он мог что-то знать. Могу предположить, что он тоже встанет на сторону защиты, хотя здесь можно оспорить: он – представитель государства, значит, должен придерживаться официальной версии следствия, а следовательно, обвинения, но это мы посмотрим. Полинка? Да, безусловно, она будет! И конечно же, она тоже выступит защитницей, она же не может по-иному! А еще этот Джапалидзе, он тоже придет, думаю, да, конечно же. Он же лучший друг Бисмарк теперь, естественно, один грузин умер – второго где-то нашла! Они даже чем-то похожи... И он поддержит Каганович, я уверен в этом. Возможно, даже сама Бисмарк будет выступать, но... я не уверен в этрм до конца. Василий! Он говорил о том, что вроде бы планировал идти на суд и защищать Каганович. Но кто же обвинит? Прокурор Вышинский – раз, Курочкин (один из членов КОРСа) – два, возможно Молотов, думаю, Берия тоже будет на стороне обвинения – три, и, выходит... я? Я должен явиться на этот суд, должен довести дело до конца, чего бы мне это ни стоило!»

***</p>

Суд начался.

И в действительности, я увидел всех тех, кого и предполагал. Голова все еще немного кружилась, но я решил непременно прийти на заседание. Когда я вошел, несколько человек встало, желая уступить мне место, однако я направился прямо к той скамье, на которой сидела сторона обвинения. Напротив нас были защитники, и в основном все молча сидели, дожидаясь начала процесса, лишь двое из них имели крайне суровое выражение: Каганович и Джапалидзе. Лицо первого выражало глубокую ненависть и отчаяние, а второго – презрение и некую спесивость, в особенности этого выражения ему придавал его нос с горбинкой, напоминавший клюв орла. Как только я подошел к скамье, грузин поднял свой орлиный нос, оглядел меня всего с ног до головы, презрительно прищурил левый глаз и, толкнув Кагановича, что-то шепнул ему, отчего тот прожигал меня взглядом до самого начала процесса. Впрочем, буквально через несколько минут я уже забыл их обоих и стал осматриваться по сторонам. Бисмарк нигде не было, зато в другом конце зала я смог заметить Василия, увлеченно беседовавшего с Артемом, который по какой-то причине тоже оказался здесь. Я решился подойти к братьям и спросить у них о том, планирует ли Бисмарк присутствовать на заседании.

— Позвольте! — я совершенно не знал, как начать с ними разговор. — Не сообщала ли вам фрау Бисмарк о своих намерениях? Ждать ли ее на суде?

— Штефан? Глянь-ка, Вась, пришел таки! — начал Артем. — Мы слышали о твоем дурном самочувствии, а потому могли справедливо полагать, что ты откажешься от участия в суде.

— Я до последнего не знал, идти или не идти, только сегодня утром окончательно решился.

— Но думаю, ты до сих пор болен, — серьезно произнес Василий, — ты совсем бледен...

— Уверяю, мне уже лучше. Так что о Бисмарк?