Глава 9 (1/2)

XXVI</p> Бисмарк стояла в нескольких шагах от меня, задумчиво разглядывая сталинскую трубку. Она молчала, будто бы и вовсе не замечала моего присутствия. Но она звала меня, я ясно запомнил это, я пришел единственно лишь по ее просьбе, а может и приказу. Но я не мог спросить ее ни о чем. Казалось, мое тело вдруг перестало принадлежать мне, и я был не в состоянии даже отвести взгляда от нее; я пребывал в неком оцепенении, мне было жутко от происходящего.

— Зачем вы теперь пришли, Штефан? — она заговорила абсолютно внезапно, и голос ее был каким-то холодным, скрипящим и будто бы даже ей не принадлежавшим, мертвецким.

— Вы звали меня, не так ли? — с трудом заставив себя произнести хоть что-то в ответ, я разорвал эти оковы ужаса, и стало хоть немного легче.

— Ах да, конечно же, я несомненно вас звала! — она медленно повернула голову, и, прямо уставившись на меня, вновь замолчала. Ее лицо абсолютно ничего не выражало, а взгляд ее был в тот момент почти сумасшедшим. Нездоровые блики, какие обычно бывают при белой горячке, играли в голубых глазах Бисмарк; я вновь ощутил прежний ужас, будучи неспособным отвести взгляд, спрятаться куда бы то ни было от ее прожигающих глаз. Она смотрела, не отрываясь, около пяти минут, и они казались мне вечностью, после чего по ее истощенному и бледному лицу пробежала тень некоего озарения. Все ее исказилось в ехидной и нездоровой ухмылке, после чего она рассмеялась. Я хотел бежать оттуда, но словно прирос к одному месту.

— Вы напуганы, Штефан... вы испугались? — Бисмарк перестала смеятся, но все еще улыбалась той кривой, неестественной улыбкой.

— Нисколько, фрау Бисмарк, вы ошибаетесь. — я попытался солгать, но она мне явно не поверила.

— У вас взгляд испуганный, в вас сидит великий ужас. Вы боитесь меня, не так ли? Вы видите во мне убийцу, ту, что расправилась с собственным мужем ради власти, ту, что шантажировала его многие годы, и что вы станете следующим на моем пути, а, Штефан? Вы не хотите видеть меня; вы обижены, очень давно обижены на меня, что я не уделяла вам должного внимания. Но вам нужно искупление, вы видите своим долгом убрать меня из этой игры, вы искренне желаете однажды прийти и увидеть лишь холодный труп вместо меня, и засвидетельствовав это, вы восторжествуете, Штефан. Вы выиграете свою игру. Месть движет вами, жажда во что бы то ни стало доказать то, что вы все же личность, жалкая и униженная, но личность. И вы не побоитесь замарать руки кровью для достижения своего, вы уже это делаете. Вы готовы изливать свою желчь на каждого, кто не восхищается вами, а следовательно, на всех, ведь восхищения вы не вызвали пока еще ни в чьих глазах. Разве что Каганович... да, лишь она боготворит и обожает вас, но и ее вы готовы предать во имя собственного эго, удовлетворения его потребностей. Мне давно все известно, Штефан, вы жаждете признания и власти. Тогда в чем же вы лучше меня, если я, по вашему же суждению, убила Иосифа ради власти, и вы готовы убить хоть тысячи людей ради этой же самой дешевой и продажной власти? У вас нет ответа на мой вопрос, ведь я сейчас рассказала все, что хранится в вашей душе. Но тогда это вы – убийца... — она стала медленно подходить ко мне, тогда как я не мог даже и пошевелиться. «Она знает все, и даже больше, чем все, больше, чем знаю я сам! — я попытался сделать шаг назад, к двери, к своему спасению, но Бисмарк мнгновенно оказалась около меня, прижав мою шею рукой к стене. Она продолжала в упор смотреть на меня, словно наслаждаясь моими теперешними мучениями. Я чувствовал, что задыхаюсь и медленно теряю сознание. — Она убивает меня. Она во всем права, ей до малейшей черточки все известно. Это... совершается... убийство убийцы... предателя... бежать... к двери... рывок!»

Я вдруг ощутил в себе силы, помогшие мне вырваться из ее хватки и выбежать из кабинета. Поняв, что я почти уже на свободе, я бежал, не помня себя, по запутанным коридорам Кремля. Но темные пути стали для меня ловушкой: выхода не было нигде, казалось, я ходил кругами, не способный отыскать конца этому лабиринту. Однако в тот момент, когда я почти уже отчаялся найти выход, я услышал детский смех и лепет на невнятном языке, отдаленно напоминавшем немецкий. «Ребенок? Откуда здесь ребенок? В этом сумасшедшем месте не может быть ребенка!» В тот же момент я увидел, как из того, самого темного коридора, в котором я недавно находился, выбежал мальчишка, на вид лет четырех, весело смеявшийся и бежавший куда-то в другой коридор. Он бормотал что-то по немецки, показывая пальцем на бюст Ленина, стоявший на пересечении двух коридоров. «И как такой малый ребенок не боится темноты? Иностранец... » Я подошел к нему, решив рассмотреть его чуть ближе: это был мальчик со светлыми волосами, слегка взъерошенными, большими карими глазами, в белой кофточке и черных штанишках на подтяжках. Казалось, он совсем не замечал меня, даже когда я говорил ему что-то, он не обращал на меня ни малейшего внимания, а все лепетал, показывая то на бюст, то на портрет Сталина, едва различимый в темноте. В конце концов я смог расслышать то, что он говорил, указывая на портрет: «Es ist der Vater, ja, er ist es?» [это же отец, да, это же он?]. В этот момент из того же коридора послышался и другой, до боли знакомый голос, ласково отвечавший мальчику: «Du hast recht, mein Freund, wir werden ihn bald sehen, er hat viel Arbeit» [ты прав, друг мой, скоро мы с ним увидимся, у него очень много работы]. «Друг мой... так знакомо — пронеслось тогда в голове. — Это же... Бисмарк?». Милая женщина подошла к мальчишке, и я точно узнал в ней Бисмарк, но не ту, что душила меня в кабинете, а совсем иную – еще добрую и демократичную, ту, что была много лет назад, и чье лицо еще не было искажено ненавистью и нестерпимой, непрекращающейся болью. Напротив даже, в ее глазах играли лучики любви и какого-то радостного предвкушения. На ней было все то же красное платье, а ее светлые кудри красиво лежали на ее худых плечах. В этот момент дверь, которую я раннее не замечал, распахнулась, и оттуда полился свет – яркий белый свет, так сильно резавший глаза в этой темноте кремлевских лабиринтов. Оттуда вышел человек, чья грозная фигура показалась мне такой же знакомой, и это был отец. Бисмарк, казалось, освещенная тем белым светом, сама светилась от счастья встречи. Там же были и брат Василий, и Светлана. Все были счастливы. «Выходит, что мальчик – я?». Не став долго размышлять об этом, я решил, что непременно именно там и есть выход, и ринулся к двери. Я хотел прикоснуться к ним всем, взглянуть в их счастливые лица, не омраченные еще смертью или горем. Добежав до них, я протянул руку к брату, прокричав: «Привет, Василий, посмотри, это же Штефан!». Но он даже не увидел меня, а рука моя пролетела сквозь его плоть, отчего я упал прямо перед порогом. Они все не видели меня. Продолжая смеяться и говорить, они пошли туда, где было светло, и там были большие кремлевские залы, блестевшие и сиявшие светом, и там развевались знамена, и там было тепло, и там была жизнь. Там же, вдалеке, я разглядел Полинку с Молотовым, Кагановича с Майей, Калинина и его жену, Ворошилова, даже Серго с его отцом Берией и прочих партийных, Заболоцкого, Вышинского и многих других обитателей Кремля. Я уже протянул туда руку, как ощутил чье-то прикосновение сзади. Обернувшись, я увидел грязную руку, с которой капала такая же грязная и вязкая жидкость, вследствие чего на моем пиджаке остался такой же мерзкий след. Приглядевшись, я увидел перемазанного той же жидкостью мужчину, чье лицо было искажено такой же сумасшедшей улыбкой, как и у «первой» Бисмарк, а глаза его были почти что красными и злобно сверкали. Я услышал тихий звук разбивающихся о пол капель, падавших с подола его пальто – драного, грязного и мокрого, и с ужасом осознал, что вся эта жидкость была кровью. Из-за пазухи у него торчали несколько купюр крупного номинала, и на них тоже виднелись следы окровавленных пальцев.

— Уберите от меня свои мерзкие руки! Что вам нужно? — в исступлении кричал я, видя, как счастливые удалялись в те светлые залы, и как мой последний шанс утекал с каждой секундой.

— Да что же ты, Штефан, себя не узнаешь? Это же ты, то есть я. Мы – одно целое, прослеживаешь? У меня есть деньги, а главное – власть... Это место не для тебя, ты будешь там чужим — он указал своим окровавленным и худым пальцем на дверь. — А я покажу тебе твой рай, ты изничтожишь все остатки сталинизма, все будет твоим, Штефан! — не успел я опомниться, как он схватил меня за плечи и потянул на себя, оставляя повсюду пятна еще теплой крови, в том числе и на моем пальто и лице. Что было сил, я рванулся вперед, яростно закричав, отчего тот, явно не ожидавший такого сопротивления, отпустил меня, пара шагов – и вот он, свет! Я разбежался и прыгнул туда, и тут же ощутил нестерпимое жжение и боль в теле. Последнее, что я увидел – так это мою сгоравшую пламенем руку и счастливых, удалявшихся вглубь зала, а после – пропасть, в которую я полетел, кровь, стекавшую со стен вперемешку со слипавшимися от нее купюрами и злобный смех того, «плохого» Штефана...

С трудом открыв глаза, я вновь увидел Майю, испуганно глядевшую на меня своими большими глазами.

— Ты в порядке, Штефан? Ты кричал во сне, я испугалась... — Майя легко провела своей нежной рукой по моей щеке, после чего я ощутил ее быстрый поцелуй в лоб, а вместе с ним и что-то совершенно новое, чего раньше я не знал. Она тут же завалилась рядом, и ее лицо вспыхнуло от смущения.

— Ничего, дурной сон. Что произошло вчера? Почему я здесь? — я и впрямь не мог вспомнить ничего дальше того сна.

— Ты пришел ко мне в первом часу, у тебя была горячка и ты был в бреду. Ты не переставал говорить что-то о Сталине, Бисмарк и все грозился убить кого-то... я испугалась, услышав об убийствах, но ты зашел, я спросила о том, что было, но ты не ответил, а лишь бросился на меня, стал обнимать и целовать, а потом упал на кровать и заснул. Вот и все, что я видела.

«Что ж я творил-то... что было? Я решительно не помню... »

— Который час?

— Двенадцатый уж пошел, а мы все лежим. — девушка продолжала мило улыбаться, прижимая мою руку к своей груди, а я тем временем судорожно пытался вспомнить вчерашний вечер.

— Бисмарк была вчера взбешена, когда я пришел. — воспоминания потихоньку возвращались, и я смог вспомнить скандал с Меллендорфом и документ. «Документ... да, я за ним ходил! И он лежал на столе, а после пришла Бисмарк... да, это было именно так.»

— Кстати о Бисмарк, она звонила и спрашивала о тебе, говорила, что ты вчера был словно помешан, вел себя странно. Она хотела, чтобы ты зашел к ней через пару дней.

— Какое ей до меня дело? Разве у нее не уйма забот теперь? — при мысли о ней я вновь раздражался, видел в ней врага и вечного надзирателя.

— Она переживает, Штефан, она же твоя мать...

— Ничуть! Ей всегда было плевать, и сейчас плевать, ей нужно всего лишь соблюсти формальность. К слову о Бисмарк, я узнал, где находится тот документ. В ее кабинете, прямо сверху на столе. Его никто не прячет и не охраняет, он никому не нужен там. Просто зайдешь, возьмешь и отдашь мне, а дальше дело за мной.

— Уже... все так быстро решилось? — во взгляде Майи промелькнул испуг, и в лице ее выразилось неподдельное волнение.

— Да. Ты же все еще готова сотрудничать со мной? — я нарочно задал этот вопрос, вглядывась в ее лицо, дабы убедиться в ее надежности.

— Конечно... для тебя, Штефан. — она натянуто улыбнулась, лишь крепче сжимая мою руку. А я вновь ясно ощутил на своем плече то мерзкое прикосновение и увидел перед собой того «плохого» Штефана, перемазанного кровью, и с ужасом ощутил, как на моем лице непроизвольно появляется та же больная и жестокая улыбка, что и у него.

— У тебя все хорошо? — голос Майи вновь стал взволнованным.

— Да, что-то не так?

— Ты так улыбался... страшно.

— Я просто так внезапно осознал, как же сильно люблю тебя, Каганович!

Глаза девушки блестнули счастьем, и она всем телом прижалась ко мне, заключая в крепкие и теплые объятия.

— Я тоже, тоже люблю тебя, мой офицер!

А противный холодок ужаса вновь и вновь пробегал по спине, в голове лишь усиливался злорадный смех двойника, и в конце концов в сознании прогремели зловещее слово: «Погиб!»

Однако теперь сочту нужным вновь обратиться к «На пороге нацистской Европы», чтобы передать мысли и чувства самой Бисмарк в тот момент, ее взгляд на ту ситуацию:

«Именно в тот день, седьмого февраля, я отдала приказ убрать тело Иосифа из мавзолея и захоронить у кремлевской стены. И нет, я не являлась сторонницей теории заговора или прочей ереси, подобной ей; я просто больше не хотела, чтобы его видел кто-то еще. Тогда я желала лишь того, чтобы он снова был лишь моим, как это было раньше. Почему же именно седьмого февраля, а не, скажем, днем позже? Ответ прост: седьмого февраля мы бы отметили нашу тридцатую годовщину совместной жизни – опять же, никакой конспирации!</p>

</p>

Глядя на всю ту процессию, я снова ощущала все те же чувства, что и пятого ноября. Это было невыносимо. Снова столкнуться со смертью того, кто был тебе дорог, словно снова пережить эту самую смерть – полагаю, в тысячи раз хуже, чем умереть самому.</p>

</p>

Как только все кончилось и люди разошлись, я осталась с ним наедине. О, сколько я молила судьбу хоть на мнгновение бы вернуть его! Хоть и понимала, что это невозможно, но все же так хотелось верить... Хоть бы на минутку увидеться, обнять и тысячу раз сказать, как же сильно я люблю его даже сейчас, когда, казалось бы, все уже безвозвратно потеряно. Когда за эту минутку я отдала бы всю свою жизнь. Когда осознала, что столько всего еще не успела сказать, что столько моментов, прожитых вместе, навсегда останутся в прошлом. Осознала, что тогда, в сорок шестом, я и вообразить бы себе не могла, что этот человек станет, возможно, самым дорогим и лучшим в моей жизни, тем любимейшим существом, который понимал бы тебя с полуслова, и к которому можно было прийти с любой бедой смело, не боясь осуждения или скандала. </p>

Сейчас я вспоминаю те моменты, когда мы только узнавали друг друга, и несмотря на все проблемы того времени, полагаю, именно они были самыми прекрасными. Когда мы, впервые после сорока лет невъезда, встретились на ассамблее в Нациях (ООН – прим. автора), то первое неловкое молчание, когда следовало бы говорить об урегулировании международных конфликтов в Южной Африке, но я не могла вымолвить не слова. Первый официальный визит в Москву и теплый, радушный, почти что дружеский прием нашей делегации, о, я до сих пор помню тот прием! и то, как Иосиф хорошо с нами обходился (он присутствовал лично на всех этапах переговоров) – это воистину незабываемо! Когда он старался найти путь компромисса в любой ситуации, ища выгоду для всех его участников. Но эти и многие другие случаи – формальны, их вполне можно было видеть и слышать, однако основное все же проходило там, «за кулисами» большой политики, на той ее части, которую никогда никому не показывают. Столько было совершенно разнообразнейших историй, о которых решительно никто не знал, но которые сыграли очень и очень важную роль. Именно из этих, казалось бы, совсем незначительных поступков двух политиков, все и складывалось.</p>

</p>

Помню, как в один день моего визита в Москву (дело было зимой) несколько машин нашей делегации вышли из строя, и ехать в аэропорт не представлялось возможным, пока их не отремонтируют. Мне пришлось ждать на улице довольно долгое время — по какой-то причине мы не могли вернуться в Кремль — и, конечно же, в одном пиджаке стало совсем холодно и даже мокро от снега. Почему я не надела пальто? У меня его не было! Сами посудите, на кой черт я буду брать пальто, если везде на машине возят? По иронии, именно в тот день все и вышло из строя. Думаю, что прошло не менее часа, прежде чем в Кремле обнаружили то, что наша делегация все еще под их окнами, и тогда Иосиф лично пришел ко мне, спросив, что случилось. Тогда я коротко обрисовала всю ситуацию, и теперь он так же стоял рядом со мной. Небольшая неловкая пауза – и тогда он впервые обратился ко мне на ты, совсем неформально: «Гертруда, — он никогда раннее не звал меня так, по-советски. — Иди сюда.» И он обнял меня, прикрыв мне спину и плечи от снега своей шинелью. Стало тепло и совсем уютно, что даже и не хотелось больше побыстрее починить автомобили. Много было таких мелочей, которые можно было бы и не заметить, но которые приносили нам немалое удовольствие.</p>

</p>

Многие вещи знал один только Иосиф, и никому бы я более не позволила знать этого. И сколько незабываемых моментов было в нашей жизни! За одни только тбилисские ночи отдала бы теперь все, лишь бы еще раз прожить те потрясающие мнгновения с тем прекрасным другом, мужем и отцом! </p>

Стоя тогда перед его могилой, я вспомнила, как пообещала ему не плакать на его похоронах. Вспомнила и разрыдалась. Он тогда говорил об этом так серьезно, а я смеялась, верила, что еще все так далеко... Тогда я вспомнила все то хорошее, что мы прожили, то, чего никогда уж больше не будет. С одним человеком ушла вся моя жизнь. И хуже ощущения не могло быть.»</p>

XXVII</p>

Однако не все так ладно шло с документом: на протяжении мучительных двух месяцев нам никак не удавалось заполучить его, а без этой бумажки весь революционный процесс не имел никакого успеха. Конечно, были пущены сплетни и слухи, но им все еще не было никакого весомого доказательства.

К тому моменту наша организация уже стала более организованной и централизованной и получила название КОРСа - Комитета по обновлению и развитию Советов, и отныне я почти все свое свободное время посвящал именно ей. Бисмарк в те два месяца я почти не видел, разве что пару раз на улице, когда та, очевидно, прогуливалась по площади. Но обычно в такие встречи мы просто обменивались формальными кивками, не более; казалось, мы оба избегали друг друга. Однако за это время Бисмарк стала лишь более замкнутой и словно даже больной: ее худое бледное лицо теперь выглядело совсем уж безжизненным, словно она была живая мумия, и лишь два красных и даже каких-то горячечных пятна то и дело вспыхивали на ее щеках, запекшиеся в лихорадке губы и мрачный, мрачный, жестокий и совершенно пустой взгляд, выражавший лишь ее невыносимую боль, скорбь и озлобленность на весь мир.

Однако теперь хочу впервые упомянуть в своем рассказе человека, о котором раннее не говорил ни слова, хотя на протяжении всего этого времени он был рядом с нами и играл далеко не последнюю роль в этой истории – речь об Артеме Сергееве – неродном, приемном, но тем не менее все так же горячо любимом сыне Сталина. Когда погиб его отец, Сталин взял его в свою семью, и тот рос вместе с Василием и Светланой. Я видел его лишь пару раз в жизни, ведь в то короткое время, которое я пребывал в Москве, он куда-то отлучался, и очень часто вместе с Василием (они были хорошими друзьями и много времени проводили вместе). Это высокий темноволосый юноша, обычно носивший свою военную форму, спокойный и покладистый, очень рассудительный и невозможный педант – даже Бисмарк частенько удивлялась такому в нем качеству. Однако стоило ему попасть в компанию брата Василия (полной его противоположности, ветрогона, как называл его Сталин) и Бисмарк – весь этот педантизм в нем мигом пропадал, уступая место такому же безудержному веселью, как и у них. Удивительно, но именно они, эта «святая троица», так же со слов Сталина, образовали эдакий кружок сразу, сошлись во мнениях и идеях, нашли общий язык, в отличие от Светланы, которая хоть и пребывала в хороших отношениях со всеми ними, никогда не входила в их компанию, тем самым сохраняя «троицу» в первозданном виде. Сталин часто упрекал их, а в особенности Гертрауд, в ребячестве и излишней демократии, однако никогда не сердился на них за это всерьез, частенько отделываясь какой-нибудь колкой, но при этом совсем доброй и безобидной шуткой. Но я не видел всего этого, ведь еще в двенадцать лет, сразу после той зимы в Москве, Бисмарк приняла решение отправить меня учиться в Швейцарию в закрытый пансионат на пять лет, а сама она осталась в Союзе с прочими членами семьи. Тогда я чувствовал себя абсолютно покинутым и оставленым, но в то же время и чрезвычайно гордым.

Но это все я говорил об отвлеченном, но от того не менее важном, теперь же спешу вернуться к основному моему рассказу.

В один из вечеров, который я, по обыкновению своему, проводил на квартире Хрущева, я наконец-то получил известие от Майи, что она таки забрала документ. Прочитав это, я радостно вскрикнул, ведь теперь мы выигрывали это дело.

— Она забрала его! Мы победили! — я не мог тогда сдержать эмоций. — Наконец-то этот документик в наших руках!

— Неужели забрала?

— Да здравствуют перемены!

— Путч близок! — все присутствующие тут же подхватили этот настрой, и лишь один Хрущев, лидер всего этого движения, оставался задумчив и не веселился со всеми; Заболоцкий и вовсе не пришел.

— Рано радуетесь, господа. — сухо начал он. — Даже если Каганович и забрала бумажку – дело еще не завершено. Народ ведь может нам и не поверить... Здесь протесты нужны, куда же без протестов... — задумчиво просматривая всех членов организации, он остановился на мне, вглядываясь мне в лицо. — Штефан, как ты полагаешь, откуда выгоднее будет начать восстания: из центра или с окраин страны?

— Полагаю, что с окраин, тогда Бисмарк-Джугашвили будет разрываться между республиками, в то время как мы расшатаем центр. Одно масштабное восстание ей будет куда легче подавить, чем сотню мелких, локальных, между которыми несомненно следует именно метаться, чтобы нигде не пропустить ни одного протестанта. К тому же, в этой стране присутствует многонациональность, и на этом мы также можем сыграть: расколоть нации и республики, стравить их друг с другом – вот вам и восстания! Да и у них будет еще и общая цель: свергнуть незаконное самодержавие Бисмарк, а именно незаконность его мы и докажем этим самым документом.

— Банально, но насколько же гениально! — Хрущев одобрительно взглянул на меня и похлопал по плечу. — Ты будешь в ответе за генеральное, кремлевское восстание, которое станет решающим: либо мы их, либо они нас — классика! Полагаю, мы сделаем это третьего марта. До этого мы проведем еще ряд демонстраций, это мы уж рассчитали с другими членами организации: пятнадцатого февраля – в Тбилиси, семнадцатого – в Баку, восемнадцатого – Ереван и Ташкент, потом дадим немчурке передышку, а после, двадцать второго – Астана, а вместе с ней еще разок в Тбилиси, а так же Киев и Минск. Ну а после, по нашим рассчетам, демонстрации пойдут уж каждый день, и каждые сутки будет добавляться новый город: двадцать третьего – Ворошиловград, двадцать четвертого – Севастополь, двадцать пятого – Сталинград, двадцать шестого – Ленинград – махнем на север, двадцать седьмое и двадцать восьмое – Урал, в особенности Свердловск, до третьего марта поднимаем всю Сибирь и Дальний Восток, а третьего... третьего твой выход, Штефан, в этот день мы поднимем всю страну разом, и ты проведешь генеральный и победоносный митинг у Кремля, который разгромит эту сталинскую власть и немчурку Бисмарк. Она не в состоянии будет выдержать такого натиска протестующих – ты ее вообще видел? Ха-ха-ха, она сама выйдет к нам с поднятыми руками! — он противно рассмеялся. — Она абсолютно беспомощна и слаба, и... послушай, друг мой, а не сходить ли тебе к немчурке? — внезапно обратился он ко мне.