Тебе, но не мне (1/2)

«На Димку похож», — было первой мыслью, когда Резнов увидел его. На Димку — и от нежности и тоски тихонько, тонко до пронзительности сжалось сердце, как уже много лет не сжималось, не билось, не двигалось, застывшее в трудном покое.

Чем похож? Справедливости ради, быть похожим на Димку не так уж трудно. Молод, худ, симпатичен, обыкновенен, прост и нуждается в сильной руке — вот и все приметы. По большому счёту, все молодые люди среднего роста и телосложения, с русской внешностью и среднерусскими глазами напоминали о Диме и так или иначе трогали за душу. Приятно, печально и легко было находить его в столь многих. Но именно за частотой напоминаний Виктор не так уж остро реагировал на встречи. Слишком много было подобных Диме мальчишек, да и лет прошло много — не то чтоб позабылось, но отболело, остыло и уж больше не звало.

А значит, Виктору было проще простого не дать сердцу воли и не обратить на американца внимания. Потому что, ну ей-богу, не стоило связываться. Дело ясное, что дело тёмное. Откуда он только взялся? И почему «американец»? Это как-то само собой пошло. То ли конвоиры обронили, то ли кто-то из зэков, превратностью судьбы знакомый с английским языком, выудил подробности из самого Алекса — услышал и разобрал, что тот бормочет. Как бы там ни было, закинутого одной осенней ночью в барак доходягу стали уже на следующий день называть американцем — так и повелось.

Он был жалок, измучен, бессилен и лишён рассудка. Не то чтоб прям псих или душевно больной — Резнов понимал разницу между помешанными и сведёнными с ума. Он не раз видел подобное на войне: прошедшие через мясорубку боя солдаты, контуженные, оглушённые, ослепшие и оглохшие, потерявшие связь с реальностью — таким был и Димка в час в их сталинградской встречи в сорок втором. Дима даже тогда не был слаб и беспомощен, но когда они встретились, он не понимал, что происходит, не помнил, не осознавал себя и не имел собственной воли. Оттого раз навсегда, вольно и невольно, вручил себя Виктору. Виктор вернул ему осознанность, вернее, наполнил заново своей… В общем, американец был нормален, но перенёс какую-то немыслимую физическую и моральную пытку, по причине которой свихнулся — этим он и напомнил Диму.

Американца закинули в лагерь и бросили на произвол судьбы. Он был явно из сильных и стойких, из бойцов и волков — из Диминой породы. Он наверняка бы со временем пришёл в себя и выправился и без Резнова. Но он кричал, бредил и не мог защититься. На дневные его припадки внимания мало обращали, но он не давал спать по ночам, а измученные работой заключенные тихий отдых ценили куда выше чьей-то запоганенной жизни. Американец регулярно куролесил после отбоя и долго это продолжаться не могло. Возможны были два варианта: или кто-то пожалеет его, или наоборот проявит жестокость. Второй вариант имел больше шансов. Стукнуть неадекватного по башке или пырнуть — чего проще. Никто, конечно, не хотел этого делать и искать проблем, но под прикрытием суматохи и полумрака это рано или поздно произошло бы. Иной расклад — кто-то сжалится и поможет ему, утихомирит по добру и успокоит.

Сделать это мог далеко не всякий. Тут нужно обладать терпением, великодушием, силой и авторитетом — чтобы и на себя не навлечь общего негодования. Великодушие позволить себе сложно, ведь каждый в лагере находится на грани выживания. А влияние и уважение товарищей ещё более редкий дар — его нужно завоёвывать годами и делами. В их бараке кандидатов, кроме Резнова, как будто не было. Он и сам это понимал. Кто-то, с кем считается весь барак, должен устранить мешающий фактор. Стукнуть по башке или как-то по-другому. Но стукнуть Виктор не мог, потому что американец в счастливый для себя момент напомнил Димку. Значит оставалось пожалеть его.

А это известно, к чему приведёт. Не раз уж Резнов обыгрывал подобный сценарий. Протянешь руку помощи раз, придётся помочь и в другой. Не успеешь оглянуться, как уже взвалил на себя груз ответственности за чужую жизнь. Совесть не позволит отступиться. Дело даже не в благородстве, а в мгновенно возникающей привязанности и в скупости: раз приложил усилие, жаль выбросить его на ветер, надо приложить ещё одно, чтобы первое оказалось не напрасным.

Не очень хотелось Виктору ввязываться. Во-первых, американец — чёрт знает, откуда его притащили и что с ним делали. Не просто чужой, но и ещё и заморский, капиталист, идейная противоположность советским ценностям — от такого как раз ожидать подлянки. И чего ожидать от охраны в награду за подобную благотворительность?

Но ничего не поделаешь. Если бы Виктор не выступил, американца бы очень скоро пырнули заточкой, и дело с концом. Но Димка — «эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать», милый друг, вновь первый снег, захолодевшее от пламенной тоски сердце, и, в самом деле, давно Виктор не делал добрых дел и не давал похожим на Диму мальчишкам шанс повторить его, любимого, далёкого, погибшего без малого двадцать лет назад, забытого, но всё же близкого — да, каким-то неведомым образом дорогой товарищ сохранялся в памяти весь, запечатлённый в избранных сухих подробностях, как сохраняется в высохшем семечке весь облик цветка…

Американец шумел в углу барака на своих нарах. Чертыхаясь, Виктор подошёл к нему, поймал и встряхнул, притиснул к себе, зажал рот рукой, почувствовал бешеный стук чужого сердца под локтем. Не ошибся — Димины глаза, серые с прозеленью, глаза болот, звезда полей. Американец встрепенулся и сразу обмяк. Едва услышав уверенный голос и сочувственные слова, едва почуяв доброту, он, послушный малейшему движению, затих, как игрушка, легко и бездумно отдающая себя. Что поделаешь, пришлось взять.

Пришлось с утра подтолкнуть плечом: «Идёшь? Звать-то тебя как?», — и, не получив ответа, за рукав потянуть за собой. Накормить, за шкирку потащить на разводку, потом на работу, вниз в шахты, потом с работы, вверх. Кормёжка, сон, труд, больше угля — родине, короткий сумеречный час отдыха. Немного заботы, немного ласки и тепла, пара ободряющих слов и суховатая улыбка. День да ночь, сутки прочь. Вот и зажглись в прояснившихся Димкиных глазах ожидаемые и так легко вызываемые благодарность, вера и преданность.

От Виктора много не потребовалось. Лишь только поманить и позволить, и американец сам, как привязчивый щенок, ещё пошатываясь и оступаясь, но с каждым днём всё увереннее, стал ходить следом. Должно быть, своим собачьим чутьём он уловил, что этому человеку можно довериться, что он не обидит и не прогонит. По началу ещё Резнов тяготился и прикидывал, во что ему выльется, но вскоре сдался. В конце концов, то была приятная и утешительная, именно его роль — защищать, присматривать, вести и повелевать. И американец тоже в свою роль укладывался идеально, даже точнее, чем Дима когда-то.

Резнов демонстративно взял его под своё покровительство и больше никто не смел его тронуть. Виктор доставал ему еду — при его авторитете то было несложно, — куски получше и побольше: хлеба, баланды погуще, а порой и мяска или сахара, разными путями добытого у охраны. Алекс всё мгновенно сметал и возвращал полный благодарности голодный взгляд. Резнов переселил его на соседние со своими нары в бараке, чтобы по ночам утихомиривать и обнимать — это оставалось единственным действенным средством против его кошмаров. Договорившись с кем надо, Резнов определил его в свою бригаду и держал на работе при себе. Добывал ему одежду, какие-то необходимые вещи и лекарства. А главное, успокаивал и поддерживал. Медленно возвращал ему разум, учил языку, законам и поведению, и сам от этого процесса получал удовольствие и удовлетворение.

Слишком много лет Резнов провёл в лагере. Лагерные порядки стали его душевным миропорядком, и своей жизни вне Воркуты он не представлял. Никакой другой жизни не было вообще, а те смутные, отлетевшие, бессвязные, как детский лепет, годы до войны и древние обиды… Виктор почти не помнил их. То была чья-то чужая, гордо отвергнутая жизнь, а у него — теперешняя, и она его устраивала. В лагере он умел поставить себя так, чтобы избежать проблем — ни охрана, ни блатные к нему не приставали. Убогая еда была ему привычна, тяжёлая ежедневная работа — тоже. Ему не требовалось ни развлечений, ни всех тех мирных радостей обывателей — Резнов помнил, что таковые из себя представляют, но, поскольку сам привык жить иначе, к обывательским радостям испытывал презрение. Даже когда в лагерь изредка приезжали показывать кино или устраивались любительские концерты, он не ходил, не имея в этом интереса. Всё его счастье было в работе, в приятной усталости, в пище и сне, да ещё в душевном разговоре с кем-то из друзей. Да ещё в заботе и в волчьей нежности к тому, кого взял под своё крыло. Американец стал этим счастьем вполне.

Алекс. Скорее уж Алёшка. А там, глядишь, и Алёшенька — эту конфигурацию своего имени он не сразу научился произносить, но, вслед за другими красивыми русскими словами, одолел. Учебников не полагалось, только слух и пытливый взгляд. Писать не требовалось, читал едва, но через год говорил вполне сносно, хотя вообще по роли ему полагалось молчать и слушать, тая дыхание. Голова у него ещё долго работала плохо. У него случались провалы в памяти, порой он не способен был выполнить элементарные действия. И совсем была беда с цифрами, услышанными или увиденными в письменном виде. Морально и душевно он полностью зависел от Резнова и цеплялся за него, как за естественный путь выздоровления.

Физически же Алёша восстановился и окреп за пару месяцев. Перенеся в первую зиму несколько простуд, отборовшись пару недель с температурой и кашлем, он успешно приноровился к климату и к работе. К первой своей воркутинской весне он ожил, переродившись лагерным волчонком. Резнову уже не нужно было в шахтах выполнять двойную норму. Зная, что Виктор это одобрит, Алёша с охотой работал за троих — это не было лишним в том случае, если кто-то другой из бригады чувствовал себя плохо. С таким же усердием Алёша ел и отдыхал, старательно выбирая из каждой питательной крупицы всю пользу. Своим поведением он напоминал хорошего зверя, природой и судьбой поставленного в тяжёлые условия выживания. Но условия всегда тяжелы. А он для их преодоления как раз природой и задуман.

Виктор мог им гордиться — его силой, его живучестью, выносливостью и красотой. Красотой, которая давно стала Виктору привычна и единственна: грязью, угольной пылью, мазутом и грубой одеждой, драными тяпками, покрывающими жёсткие, избитые работой, обмороженные руки, встрёпанными волосами, щетиной, царапинами, ожогами, звериным блеском в глазах и нежной кожей в тех местах, что надёжнее всего укрыты и спрятаны. Именно таким, и другого не надо, хорош был Алёшенька в короткий сумеречный час.

И ещё лучше, чем внешне, он был внутренне. Казалось, ничего личного, ничего прежнего у него не осталось. Да Виктор и не стал бы спрашивать у него о прошлом, тем более что любые попытки обратиться к памяти вызывали у Алёши приступы головной боли. Он действительно был из Америки, родился и вырос на Аляске, потом пошёл в армию, потом попал в плен — вот и вся биография. Этого Резнову было вполне достаточно. Достаточно, чтобы повторить Димину историю, а в остальном Виктор сам любил занимать первое место. С таким старательным слушателем он мог развернуться на славу. Сумеречный час отдыха краток, но зима длинна и много в ней было дней, когда морозы стояли лютые и заключённых не решались гнать на работу.

Виктор много рассказывал ему о себе, особенно о войне от Сталинграда до Берлина, о боевых товарищах, о Диме и о его гибели, и о тех мерзавцах, что были тому причиной — Драговиче, Кравченко и Штайнере. Алёша устраивался у его коленей и внимательно слушал или заглядывая в глаза, как умный пёс, или прижавшись спиной к его ногам.

Эта ласка была у них сокровенной наградой для обоих. Виктор освобождал от суровых доспех кож и шерсти ладони и запускал пальцы Алёше за тёплый шиворот, поглаживал шею, касался крупных жемчужин позвонков и опускался ниже, сколько позволял рукав, к мягкости спины и горячей и горькой ложбинке сводимых лопаток. В такие моменты Алёша был дивно податлив и открыт. Он запрокидывал голову и порой даже плакал от полноты момента. Он с самозабвением позволял делать с собой что угодно. Всё ему было в радость и сам он был радостью.

Сам себе удивляясь, но уже перестав себя останавливать, Виктор быстро и прочно к нему привязался, как привязываются к детям старики, у которых не осталось надежд на личное счастье и планов на будущее. Виктор не был стариком. Лет своих он не считал, но нехотя помнил год своего рождения: за полсотни теперь уже перевалило. Но Резнов был полон сил и упорства и много ещё гор мог свернуть, много войн пройти — было бы ради чего. Родина давно перестала иметь значение, как и всё остальное в жизни. Но вот, появилось новое, ценное, милое до щемления в сердце и близкое как никогда. Дима таким близким не был. Всё-таки он стал ускользать ещё до того момента, как ускользнул в ледяную вечность. А Алёшка был рядом — жаркий, отчаянно доверчивый, восторженно любящий и привязанный крепче крепкого.

А кроме того, с востока потянуло священной весной. Подтаяла земля, ласково пригрело солнце, которому Алёшка, со старательным сопением вдыхая забитым носом потеплевший воздух, так мило и послушно подставлял лицо. Считанные дни, и сладковатым — как единственное, что осталось Виктору от детства, — как берёзовый сок, ветерком налетело скоротечное ранее лето с бурыми от пыли золотыми головками мать-и-мачехи вдоль заборов, купальницами и лютиками по ручьям.

К разгару прохладного июля, если выдастся возможность подняться повыше и взглянуть окрест, в просвете между вышками и башнями видится пёстрое и шёлковое, сиренево-голубое море цветущей тундры. Если в эти сроки случится удача отправиться на работу вне стен лагеря — что-нибудь копать, чинить и строить, то можно поесть бесчисленных ягод, жёлтых, синих и красных без разбора названий, то сладких, то кислых. Виктору это было без надобности, но Алёша от таких вылазок приходил в восторг: солнце, свежий ветер, простор и яркое, глубочайшее небо, пусть даже и мошкара. Он ещё был очень молод и прелесть и счастье цветов его трогали. Особенно если учесть, что он был влюблён. Отдыхая во время перекура на бревнах и досках, он радостно оглядывался вокруг и, похоже, не видел разницы между сидящим рядом Виктором и расстилающимися вокруг и тихо сияющими нежно-пурпурными горизонтами.

Как всегда слишком быстро пролетело лето. Новую жестокую зиму Алёша готовился встретить во всеоружии физического и ментального здоровья, но не пришлось. За ним пришли. Конвой забрал его прямо со смены в шахте, а Резнов ничего не смог поделать. Он взывал к знакомым охранникам, ругался и угрожал, но под дулом автомата пришлось покориться. Как Виктор ни пытался узнать хоть у кого-нибудь, куда Алёшу дели, никто ему не сказал. Впрочем, охранники и сами ничего не знали и лишь выполняли короткие приказы. Путь Алёши обрывался в лазарете, где ему сделали укол, после которого он потерял сознание, — больше Резнов не смог узнать.

Долгие невыносимые недели Резнов провёл в неизвестности и тревоге. На лагерь успела налететь зима. Снова весь мир сковали морозы. Через месяц Виктор, изведясь и истерзавшись, готов был признать, что Алёшу расстреляли или отправили в другое место. Больше с ним не доведётся увидеться — это было обидно и больно. Да, Резнов прекрасно мог обойтись и без него, как жил до этого. Погорюет месяцок и забудет, как это уже не раз бывало. Жаль приложенных усилий, жаль своей привязанности, согревшей сердце, и жаль его — такого славного, верного и послушного. Но ничего не поделаешь…