Русский пёс (2/2)
Штайнер шёл вслед за сверкающим глазами русским псом, чтобы впервые увидеть Драговича. Фридрих испытывал неловкое, незнакомое чувство, подсказывающее что ему нужно быть как можно вежливее и осторожнее, чтобы понравиться Драговичу. Понравиться. Ещё чего. Фридрих даже на нацистских тузов смотрел свысока. Впрочем, к чему эта бравада… Придётся навсегда смирить гордость.
Теперь вокруг будут только русские. Ничего плохого они ему не сделают, но у них множество оснований относиться к нему как к ничтожеству. Вот уже идёт говорок — Штайнер русского не знал, но что они могут выплёвывать ему вслед? «Грязный фашист», «нацистская мразь», «предатель», «крыса». Притопывая ногами в надёжных валенках и дыша на руки, солдаты кивали в его сторону и без опаски ухмылялись. Но ведь Драгович не такой?
Драгович ждал его в отдалении, возле гусеничного грузовика. Нетрудно узнать среди пархатых большевистских казаков начальство, хоть сколько-то образованное и понимающее, что к чему. Пусть не столько по виду, но по царственной повадке, спокойствию и достоинству Драгович выгодно отличался от остальных. Что-то от балканских народов, сарматских глаз, римских лиц и ахалтекинских ласк. Чуть больше тридцати (а уже «генерал», ну надо же), силён, здоров, жесток и безупречен. Насмешливая кусачая улыбка и хитрый взгляд пшенично-карих глаз… Что-то сразу подсказало Фридриху, что они смогут найти общий язык.
Этим языком стал ломанный донельзя немецкий Драговича. Штайнер с трудом его понимал и призывал на помощь всю внимательность, чтобы уловить смысл сказанных слов. Фридрих очень старался, чтобы общение текло в нужном русле. Драгович тоже старался говорить понятнее. Им обоим это было заметно. Первым делом Драгович усадил его в кабину грузовика, где было, хоть и нечем дышать от духоты, но божественно тепло. Сразу поклонило в сон, свернуться на сиденье клубком и спрятать нос в кончике пушистого хвоста, но нужно было через силу держать глаза открытыми и говорить. Тщательно подбирая слова и паузы, рассказывать о своей работе, о газе, о ракетах, о зачатках прочих проектов, об имеющемся на ледоколе оборудовании, в большинстве вышедшем из строя, но восстановимом — Штайнер был сказочно богат на обещания.
Драгович удовлетворённо кивал, приятно улыбался и уже — не прошло и десяти минут — раскинувшись, держал руку на спинке сиденья в странной близости от плеча Штайнера. Подобного панибратства и наглости Фридрих никому не позволял, но, с другой стороны, никто никогда не рисковал. Никому это было не нужно. Излишне, смешно и теперь, но Штайнер, до странности чутко и нервно ловя эту корыстную, но драгоценную доброту злого человека, эту незаслуженную, авансом выдаваемую хозяйскую ласку, испытывал не менее смешное и нелепое, чем она сама, однако явное — пёсье желание подлезть под руку. Хотя в оплату, а может и в благодарность, что пустили в тепло. Он знал, что не будет предан, не будет верен — глупости, но будет честен и чист, ничего не поделаешь, будет упорно и много работать, не жалея сил, отдаст всё, что имеет, ради их успешного сотрудничества. Ради уважения и дружбы, ради подстилки и миски, ради хозяйской руки, лежащей в утешительной близости, а может и ещё ближе — прильнуть бы к ней… Должно быть, просто развезло от тёплой усталости.
Драгович в ответ обещал безопасность и безбедное существование. Они оба были совершенно довольны друг другом. Вскоре снова пришлось выйти в ледяной холод — Драгович захотел осмотреть ледокол и опробовать газовые камеры, которые на нём имелись в исследовательских целях. Штайнер успел потревожиться, что техника вышла из строя, но всё сработало. Отравляющий газ Драгович пожелал испробовать на нескольких своих солдатах. Неоправданная расточительность, но у него наверняка имелись на то причины.
Так началась долгожданная новая жизнь. Штайнеру нашлось место около Драговича в кабине транспортёра, хоть и было там втроём тесновато. Угощаясь вяленым мясом из хозяйских рук и радуясь переменам, Штайнер следил поверх снежных барханов за солнцем, преображающимся из заката в рассвет без изъяна. Куда бы его не увезли, там будет лучше.
Везли его долго. Уже без Драговича, одного, пусть не связанного, но с постоянным конвоем. Везли по бесконечным снежным степям, железным и каменным дорогам, по морям, по волнам, нынче здесь, а завтра там — и оказался он в Воркуте, в новом месте своего пребывания. После Арктики климат не показался таким уж суровым.
Условия оставляли желать лучшего, особенно поначалу. Видимо, русские не были до конца уверены, что смогут Штайнера добыть. А может, готовиться к чему-либо не в их правилах. К приезду Фридриха лаборатория, в которой он мог бы применить свои силы, готова не была. Её вообще не было. И никто, кроме Драговича, слушать Штайнера не желал. Поэтому Фридриху всю его первую воркутинскую зиму пришлось просидеть взаперти. Пусть не в камере, не в тюрьме, не лагерном бараке, но в заключении. Ему выделили комнату, что-то вроде караульной, тёплую, светлую, с лампой и печкой, с полкой книг на русском и колодой замусоленных карт для пасьянсов. Его не выпускали, держали под замком и просто отвратительно, даже на его непритязательный вкус кормили, но в каком-то смысле это — тепло и покой — было приятной необходимостью после его месяцев в Арктике.
При редких встречах с Драговичем Фридрих торопливо высказывал свои пожелания — как необходимо оборудовать лабораторию, какие вещества и инструменты понадобятся, какие книги и вещи нужны. Драгович всё так же мягко и покровительственно обещал всё добыть и вновь исчезал на недели и месяцы, должно быть, уезжал на большую землю по более важным делам. Штайнеру вновь оставалось печально, с досадой, волнением, читая книги и тихо скуля, его ждать. Возвращался он всегда с новыми подачками, подарками, аппаратурой и техникой. Лаборатория постепенно обустраивалась.
Враз сверкнуло неожиданное, скорое, показавшееся бесконечным мгновением северное лето. Первое, незабываемое, неповторимое — каждое, ведь ни в одном следующем лете прежним не будешь. Пронесутся ещё миллионы этих лет над Воркутой, но те несколько, что отпущены тебе, — твои, родные и близкие, наполненные и дорогие для памяти песнями и ушедшими на дно души образами. Этим незабываемым летом Штайнер впервые вышел на улицу — Драгович лично вывел его на прогулку, чтобы довести до нужного здания кружным путём, через всю территорию лагеря, через ворота, дорогу и маленький мазутный сизый ручей в неприметных цветах и образах. И снова под замок. Но теперь уже с наградой, привилегией и правом самому трусить от здания со своим жильём до зданий с лабораториями.
Получив всё необходимое для исследований, Штайнер с энтузиазмом принялся за работу и снова потерял счёт времени. До России, как и до проклятой родины, ему не было дела, но вольно и невольно, пришлось узнать многое об этой дикой стране далеко на востоке. О порядках, шутках и нравах охраны, о лагерной стороне — о короткой дороге меж крутых стен, вдоль забора, от одного мотка проволоки до следующего. И сколько ступеней в крыльце, и как накренились припорошённые пеплом и инеем серп и молот над воротами, и как скрипят двери.
Как с новыми ледяными вьюгами приникает к холодеющему сердцу благодарная покорность данности. Бессчётные хмурые утра, начинающиеся со звонкого удара в рельс, красные звёзды, серпы, ножи, дым и балансирующий на грани между тошнотворной вонью и блаженством дообеденного часа запах каши, смешанный с угаром и тем, чем пахнут поезда: креозотом, мазутом, соляркой — не слишком приятный запах, но если когда-то им надышался, то при новой холодной встрече он покажется родным и любимым, как детство.
И язык освоить пришлось — чтобы говорить с Драговичем. Драгович проявлял большой интерес к исследованиям. Он не так часто бывал в лагере, но когда приезжал, то непременно посещал лабораторию, вместе со своим всегдашним молчаливым помощником и компаньоном, кажется, Львом Кравченко — но с ним Фридрих почти никогда не говорил.
Драгович следил не как предвзятый и требовательный надзиратель, а иначе, спокойно и внимательно. Он задерживался в лаборатории на целые дни, входил в курс дела, даже в уравнениях и выкладках пытался разобраться, хотя явно не был в этом силён. Штайнер не видел в нём научной увлечённости, но не без удовольствия всё ему объяснял и отвечал на действительно толковые вопросы. Драгович не хвалил открыто, но по его тону Фридрих радостно улавливал, что он по достоинству оценивает выполненную работу.
Штайнер порой ловил себя на странном чувстве признательности. На смешной потребности вмешать в своё ограниченное существование уважение и дружбу. Драгович был для него не только начальником, но и почти единственным человеком среди всех русских псов, что говорил с ним. Драгович был вежлив, насмешлив, порой почти любезен, всегда выполнял касающиеся исследований просьбы. Одиночество впервые становилось тоскливым, и наверное от этого при встречах с Драговичем хотелось сделать что-то со своей жизнью, со своим умом и работой, и это что-то — для него. Не это ли значит «привязался»? К нему, как к заботливому и рачительному хозяину. Штайнер гнал это от себя, но устоять было сложно.
Короткий путь из своей каморки в лабораторию, вечерняя прогулка, пурга и капель, час поучительного чтения Толстого и Чехова перед мирным сном. В Советском Союзе, посреди исправительно-трудового лагеря и всего русского, он сам медленно становился русским. Надышался этой отравой. Понял речь. Научился говорить и спорить и при пересечениях переругиваться с другими зэками. Даже затосковал по некой потерянной родине, по детству, которого не было, по лилиям и пурпуру, которые отдал легко. Полюбил жизнь, научился неприхотливости и ценить малое, холодное, но нежное.
Сколько лет прошло, и вот уже Штайнер искренне улыбался, когда Драгович навещал его. Фридрих с гордостью рассказывал о своих успехах, о том, что работа над «Новой-6» практически завершена. Драгович ласково хлопал его по плечу, трепал по светлому загривку. Позволял спать на ковре возле своей кровати и по утрам гладил по голове против шерсти между ушей. А псу больше не надо. Сыт и на месте — уже счастье. И Штайнер с грустью понимал, как ловко его перевоспитали. На него, гордого и злого, надели ошейник, а он и не против, и всё немецкое внутри молчит потерянным…
И вновь мгновенное северное лето. И вновь сколько таких отпущено? Каждое — новое, особенное, необыкновенное. По обочинам засыпанных углем дорог пробились чахлые травы и цветочки. Кружащийся над головой пепел приобрёл голубоватый оттенок. Тучи мошки с болот, крики птиц, ожившие люди, разукрашенные нефтяными разводами ручьи, звон по железу, случайный небесный проблеск, сиреневые майские праздники — на заводе весна. Унылая картина уже не тяготила. Штайнер наблюдал её из окна своего кабинета и грустил лишь о том, что Драгович — да теперь, после стольких лет, пожалуй, что Никита — здесь, в лагере. Почти так же Штайнер грустил о нём, когда его не было. Оба варианта наполняли душу печалью, но первый, теперешний, всё-таки лучше, теплее и, вопреки здравому смыслу, заставляет на что-то смутно надеяться…
Скрипнула дверь. Легли тяжёлые шаги. Фридрих радостно обернулся и смог не кинуться, но не смог не улыбаться, когда пошёл к нему навстречу за подарком полагающегося рукопожатия. Ведь с «Новой» возиться больше нет смысла. Всё практически готово, остались мелочи, расчёты для частных случаев, которые можно переложить на лаборантов.
При прежних встречах Штайнер не раз заводил разговор о том, что хотел бы заняться другим проектом — экспериментами над человеческим мозгом, способами манипуляции сознанием и поиском путей внедрения определённых идей. Об этом Штайнер подумывал ещё на заре научной юности — некоторые мысли и исследования у него на эту тему имелись. Правда, думал об этом не он один, и большинство своих знаний и теорий он почерпнул из чужих изысканий. Но он со временем разработал свою собственную методику.
При нацистах ему не позволяли этим заниматься, но здесь, в Воркуте, Драгович предоставил и оборудование, и материал. Благо для таких исследований не требовалось целого лагеря — хватало одного-двух подопытных, ведь для каждого мозга требовалось разрабатывать уникальный подход. Дело упиралось в практическое применение: пленный учёный не должен тратить время и ресурсы на никому ненужные исследования, потому как он тут не развлекается, а служит новоприобретённой советской родине. Драгович обещал решить и этот вопрос — протащить на верхах некий наклёвывающийся секретный проект и выбить под него финансирование, дело-то действительно перспективное и интересное. И вот, решил, протащил и выбил и какой-то особый подарок с лукавой улыбкой припас напоследок.
Слушая его и ощущая всю тяжесть весны, Штайнер присел на подоконник. Спину холодило от стекла, но в плечи било солнце, расчистившееся небо и силуэты вышек. Роился гнус, кричали птицы, билась в горячем сердце жизнь. А Драгович опустился на стул посреди кабинета, на этом самом солнце сел удобно, развалясь, как всегда, и уютно прищурившись от жёлтого света. Под рыжими ресницами по узким карим водомоинам пробегали алые отблески. Смешливые искорки давнего дня, прекрасного случая, столь необыкновенного и желанного, что подумать о его воплощении в реальность было смешно, покуда он, в неожиданную награду за долгие труды, не воплотился. Осталось только попросить у Никиты закурить, чтобы он не уходил подольше.
Он не ушёл. Божественно и не спеша стянул овчинные перчатки, снял шапку, расстегнулся, распахнулся, нарочито медленно полез по бесчисленным карманам. И май обещал быть тёплым, и зимы — невероятно длинными, и чего только не было в эти годы. Многого не было. И многое было.
Солнце стремилось ему в лицо, прорисовывало черты дремотным азиатским золотом. И это — Штайнер мог поклясться — было красиво. Впервые в жизни нашёл и обрёл красоту. Самого Драговича нельзя было назвать привлекательным, но что-то прелестное, горячее и сияющее проявлялось в нём, словно под действием реактива, на ярком солнце, неотделимое от звука сонной капели и чириканья под самой крышей — очарование, золотисто-бурое, медовое, песочное, прирученный огонь.
Насилу Драгович сдержал зевок, но на полпути от нагрудного кармана до внутреннего совсем замедлился, остановился. Тоже задрёмывая, Штайнер смотрел на спящего, укладывал голову своей пугливой тени на его колени и неспешно прокручивал удивительную мысль: невероятно — позволять себе такую слабость и беспечность. А будь Фридрих злодеем, мог бы убить его. Должно быть, многие от Нового света до Старого об этом мечтают от зари до зари. Но не о том, чтобы греться вместе на воркутинском солнце. Словно пёс, попадать в рай: следить за сном, шевелить ушами и вибриссами вслед щебетанию птиц, ловить эти чудесные безмолвные моменты тепла и покоя.
Вскоре подарок был развёрнут и осмотрен. Драгович добыл американца, агента ЦРУ — невероятный шанс устроить необыкновенную диверсию в Америке. Были и будут и другие зомбируемые, но те — простые люди с элементарными целями, их воспитывают в иных местах и они не требуют особых усилий. А этим агентом следует заняться самому Штайнеру. С агентом следует быть аккуратным — другого такого едва ли удастся достать, а влиятельным людям на советских верхах приглянулась идея убрать руками агента одного из американских лидеров.
До того дня, как в его распоряжении появился американец, Штайнер провел уже много опытов и исследований, и теперь точно знал, в каком направлении действовать. Как внедрить в его подсознание механизмы считывания и распознавания цифровых кодов. Коды эти будут транслироваться на определённых частотах, и где бы американец ни находился, уловив команду, он потеряет над собой контроль и станет оружием, нацеленным на действие. Убить, уничтожить, разрушить, что-то не слишком сложное, но непоправимое — это уж по желанию советского руководства.
Фридрих с интересом и старанием принялся работать с американцем. Задача оказалась не такой простой. Американец обладал устойчивой психикой и высокой сопротивляемостью, его реакции были зачастую случайными и непредсказуемыми. Его сознание тяжело поддавалось воздействию и при любом ослаблении скидывало контроль. У Штайнера порой даже возникала мысль, что в ЦРУ его могли готовить и учить сопротивляться внушению.
Необычен, атипичен, редкая сила воли. С другими подопытными были достигнуты большие успехи. Немыслимое дело — иногда он, должный пребывать в коме, приходил в сознание и даже приоткрывал глаза. Драгович, иногда присутствовавший при этих манёврах, сердился, вмешивался и требовательно вносил свои, не совсем разумные предложения.
Его же идеей было дать американцу отдохнуть. То есть, на время прекратить воздействие и бросить его в лагерь, в обыкновенную жизнь. Потом снова взять и подвергнуть — это так же было необходимо, чтобы посмотреть, как американец поведёт себя, когда окажется на мнимой свободе. Когда он вернётся в свою Америку, под влиянием внешних факторов его сопротивляемость ещё больше возрастёт. Сможет ли он вырваться из-под контроля и вмешаться в собственные действия? Вероятность велика… В конце концов, на этом американце свет клином не сошёлся. Есть ещё другой, намного слабее, но и намного сговорчивее в плане лабильности психики. Драгович говорил о нём, что тот пойман в Москве.
— Я могу привезти его сюда. Тоже американец. Тоже военный, хоть и помельче нашего. Там не поймёшь, то ли он коммунист, то ли преступник, но из Америки он драпанул. Ты можешь себе представить? Из Америки, да в Москву. Очевидно он идиот, но для твоих операций это несущественно, так ли говорю, мой друг?.. Теперь он в каталажке без сознания, и вопрос с ним решается. Мозги у него явно набекрень, но ведь так даже лучше. Посмотрим.