Часть 2 (1/2)
Когда Кавех открывает глаза, с ним все еще остается ощущение фантомного прикосновения — руки, сжавшей его шею. Сотканный из горя, тьмы, страданий — странный жуткий бог насмешливо интересуется: «Не успел?». В его голосе — нечеловеческом, ужасающем — кроется в равной степени и нечто глумливое, и нечто нежное. Кавех ничего не знает о богах — он не встречал их прежде, даже на статуи не глядел; по крайней мере, не больше чем на форму искусства: линии, ограненный камень, переплетение высшего мастерства, на какое только способны люди.
Он мало что знает об архонтах; они порождения этого мира — над всяким низшим созданием есть то, что выше. Логичный закон вселенной. Но с этим богом что-то не так: он соткан из одиночества и холода, в нем нет снисхождения и сочувствия высшего создания к трагической участи человека. В нем лишь мрак — противоестественный всем законам, отдающий чем-то запретным, несущий смерть не как силу, что идет рука об руку с жизнью, а как что-то опустошающее, невозвратное. Пустота, в которой нет больше ничего.
По улицам Сумеру стекается черная грязь. Она такая густая, что в ней не отражается свет алой луны. Красный и черный. Черный и красный.
Аль-Хайтам не откликается на свое имя. И никогда не откликнется — поэтому этот мир обречен.
Страшно не когда отрекаются боги; страшно, когда отрекаются люди.
Кавех кашляет, ощупывая горло. Простыни под ним такие мокрые, что можно смело выжимать. Он глядит в черноту потолка, обдумывая — что есть сны? Много лет тому назад был мальчик, которому снился летающий замок, окруженный ватными облаками. Он глядел на крошечные зеленые джунгли, которые там, внизу, казались бесконечными лабиринтами. Мальчик был свободен — даже мог взлететь вслед за замком, схватить пригоршню облаков, чувствуя, как они тают в руках, а их сладкий запах дурманит голову. И девочка, которая с нежностью и восхищением глядит на его владения, говорит: «Твой сон такой прекрасный, спасибо, что показал мне его».
Кавех не помнит ее лица, но помнит голос и тепло. Она взмахнула рукой — и падисары в саду тут же раскрылись, а из них заиграла музыка. Он танцевал — дикий свободный мальчишка, верящий, что его ждет великое приключение.
А потом он проснулся. Его ждала только мама, испуганно отпрянувшая, когда Кавех рассказал ей о сне.
Сны — табу.
Были.
Теперь из каждого угла слышится, как и кто спал. Кавеху хочется ощутить хоть каплю того восторга, он безмерно скучает по черноте небытия. Все лучше, чем его сны.
Выходит в коридор, прислушиваясь к мертвенной тишине. Уютной — тикают часы в гостиной, завывает ветер за окном — близится поздняя осень. Кавех бредет на ощупь, а затем испуганно дергается, когда рядом скрипит дверь.
— Ах, — почти дружелюбно выдыхает он. — Это всего лишь ты.
Аль-Хайтам — сплетение сгустка тьмы и зелени, он фыркает, бросая:
— Ты ожидал встретить в моем доме кого-то еще?
Коридор кажется слишком узким и тесным. Аль-Хайтам пробирается вперед почти на ощупь, следуя за Кавехом, что мягко опирается ладонью о гладкую стену. Ее прохлада по-своему успокаивает, доказывая, что вокруг реальность.
— Я подумал, что все еще не проснулся от кошмара, — бормочет Кавех, зевая.
Аль-Хайтам за спиной ощущается… как-то привычно и по-своему надежно. Сейчас он споткнется о ковер в гостиной, потому что они оба спотыкаются об него.
— Тебя снятся кошмары со мной? — аль-Хайтам действительно споткнулся, но невозмутимо выровнял равновесие.
— Ага, — отзывается Кавех задумчиво. — Встретив тебя, я не могу избавиться от ощущения, что это непрекращающийся кошмар. Но это лишь моя жизнь.
Аль-Хайтаму хочется протянуть руку вперед; пихнуть паршивца прямо в спину, в беззащитное место между двух сведенных лопаток. Кавех в порядке. И не в порядке.
— Очевидно, эта цитата должна была принадлежать мне. Хватит драматизировать, Кавех. Ты всего лишь помыл за собой посуду. Которую должен за собой мыть.
— Бытовое рабство, — притворно ноет Кавех.
Аль-Хайтам пробирается к лампе возле стены — этот свет мягче, неярко озаряет всю гостиную. Он знает, что у Кавеха сильно болят глаза из-за постоянной работы с чертежами и отвратительного режима сна; знает, что к глазам следует добавить спину и пальцы — Кавех всегда выдыхает сквозь зубы, когда садится на диван, опираясь на спинку — и всегда потирает свои бледные тонкие пальцы.
— Ты собираешься тут стоять? — уточняет Кавех, снова зевая. Он медленно моргает, привыкая к свету. — С таким лицом?
— Что не так с моим лицом?
— Оно твое, — слегка ухмыляется Кавех, направляясь к дивану.
— Как и всегда, — язвительно бросает аль-Хайтам. — Мастер логики.
— Ну, хоть не занудства. Не хочу отнимать твой хлеб.
— Правда? Ты только этим и занимаешься, живя в моем доме.
— Я делаю тебе одолжение, иногда я даже мою тарелку.
— Иногда.
Они переругиваются на автомате, разбредаясь: аль-Хайтам застывает на кухне, вспоминая, есть ли у него — у них — запасы молока. Кавех возится на диване; журнальный столик завален стопкой свежих чертежей, и их великий архитектор отправляет на пол, сталкивая ногой. Стопа у него изящная и худая, аль-Хайтам с трудом отводит взгляд от косточки на ней; возвращается к молоку. Наконец находит его — и ставит греться.
— Твой бардак, — начинает аль-Хайтам.
— Мой, — обрывает его Кавех. — Поэтому ты и пальцем его не коснешься.
— Я и не собирался, но гостиная — общая, а свой мусор держи в своей комнате.
Аль-Хайтам не раздражен на самом деле. Все гораздо хуже: он методично и вдумчиво скользит взглядом по сгорбленной фигуре Кавеха, подмечая опухшие веки и чернеющие синяки под глазами.
— Ты признал, что у меня здесь своя комната?
— Кладовка, — мстительно поправляет аль-Хайтам. — Никогда не забывай, что это была кладовка.
Кавех на это фыркает.
— Спасибо, что не собачья конура. Только богачи вроде тебя называют гостевую спальню кладовкой. Что в таком случае ты скажешь про настоящую кладовку?
Аль-Хайтам возвращается в гостиную и ставит кружку горячего молока на журнальный столик.
— Пей, — говорит он вместо этого.
Кавех насмешливо уочняет: