Анна (2/2)
Но упрямая барышня-резеда, приходящая по вечерам, чтобы окурить моё обиталище резко-искренним дымом сигарет и сентенций, считает, что мне надо хотя бы раз отведать этого слегка суицидального развлечения. В пряной предтече осени... я всё-таки сдаюсь.
Озоново-знобкой, настоянной на вяленых мальвах и холодной хвое полуночью мы вместе приходим к старому флигелю. Не успеваю я проморгаться и дать задний ход, как в моих трепещущих пальцах оказывается короткая лакмусовая бумажка. Эсфирь смотрит хитро-хитро и капельку искоса; мне бы рассердиться на неё за это жучиное жульничество, но я совершенно не в силах. Лишь блёклым голосом невнятно вымурлыкиваю запрос задания.
- Не будем тебя далеко гонять, милая горлинка, - говорит одна из лунных девиц, шелестя ламинированными волосами и манерно чуть растягивая слова. - Реализуй нам библейский сюжет и принеси веточку оливы - она растёт у лестницы на одиннадцатый этаж корпуса администрации. Заодно можешь подлить в себя бодрости у знаковой кофеварки, там по пути... Иди. Aut im scuto, aut cum scuto.
Эсфирь коротко пожимает мои липко-холодные пальцы своей маленькой раскалённой ладошкой и широко улыбается:
- Институт встретил и принял тебя, как родную дочь. Иди и ничего не бойся этой ночью, Анна Асти... и живи каждой жилкой. Ты это заслужила.
Не в силах вымолвить ни слова, я долго смотрю в кофейно-карие глаза с танцующим на ободках зрачков пламенем цвета резеды - а потом резко разворачиваюсь и пересекаю густые травы газона, оставляющие мокрые полоски на подоле моего платья, прокладывая себе путь к крыльцу в административный корпус.
В отличие от нафаршированной пряным огнём Эсфирь, вечно летящей напролом, я совершенно не уверена, что мне сегодня точно можно погружаться в примолкшие до утра артерии коридоров.
Отразившись в стеклянных дверях тонкой бледной иглой, я проскальзываю в холл-усыпальницу, напоминающий мне станцию метро после Апокалипсиса, и плыву невесомо и неслышимо к пролётам лестницы наверх. Основное освещение здания отключили ещё полчаса назад, но в паре длинных и стеклянных плафонов звенят вольфрамом резервные лампочки-миньоны. Я невольно их жалею - им тоже ведома беда бессонницы... выключить бы, чтобы подремали, но тогда я рискую быть засечённой Сердцем.
”Все дороги ведут в город Рим, всё бездорожье - к нам в Институт, а все провода - к его Сердцу”, - так здесь говорят. Поэтому я лишь ласково касаюсь тёплого волнистого стекла кончиками пальцев, чтобы утешить сестёр по бессонным ночам, и принимаюсь бездумно и старательно сосчитывать подошвами балеток мраморные ступени в недосягаемое небо.
Сумрак с привкусом известковой пыли трётся о мои щиколотки и чуть пощипывает узкие запястья над венами - не требуя, но тонко намекая. В горле мокрой газетой комкуется неуверенность в своём праве пребывать здесь, столь непростительно близко к Сердцу - то есть к господину директору Института.
Но я вспоминаю, как решительно шагала через парк той переломной ночью, и как черничная тьма растекалась по моим светло-сизым радужкам - и продолжаю подниматься, рассекая собой слои слегка слежавшегося зыбкого сумрака. Редкие встречные лампочки внимательно наблюдают, скользя бликами по льющимся за спиной волосам и дробя мою тень на три изломанных по лестнице силуэта. Дыхание чуть истерично порхает возле лица мохнатыми тёплыми мотыльками. ”Зарядку вроде бы по утрам принято делать, а не заполночь”, - дружески насмешничает шорох моих шагов, и я невольно пожимаю плечами в виновато-невинном жесте: ну, так исторически сложилось.
Верхняя площадка лестницы! Некоторое время я просто стою, опираясь ладонью на стену и переводя дыхание. Прожилки на мраморе под моей рукой еле уловимо пульсируют, свет одинокого матового плафона пахнет первой вербой, а узкое тёмное окно коварно меня не отражает, полностью уйдя куда-то в самоё себя.
Я собираю по сусекам остатки бергамотовой борзости - мне предстоит сейчас пройти рядом с приёмной и кабинетом директора, чтобы затем соскользнуть на этаж ниже и обрести оливковую ветвь. А потом, если я выживу, конечно, можно и впрямь взять стаканчик самого вкусного в Институте эспрессо - прямо по курсу у меня будет та самая кофеварка. Так, Анна... ты - выживешь!
За тяжеленной дверью резного дерева - сливочное нутро округлого коридора, где тают по стенам лунные ломтики светильников, и где остро и пронзительно пахнет осенью. Я даже не дышу, шаг за шагом ступая по уложенному ёлочкой паркету... и как раз возле двери в приёмную мои длинные белые волосы вдруг просыпаются. Они плавно взмывают над плечами, электризуясь и зацветая крохотными васильками искр статики, и струятся вокруг вуалью.
С треском моргает, пытаясь разгореться, длинная галогеновая лампа над притолокой, и платье липнет к телу, потрескивая помехами в радиоэфире. А я... немею всеми нервами так, словно меня вместо крови тотально перезалили новокаином. Что это? - мысли лихорадочно мельтешат мальками, стукаясь о стекло непонимания. - И почему?
Немота откатывает столь же стремительно и непостижимо, сколь и захлестнула моё тело минутой ранее. На подкашивающихся ногах я делаю крохотный шаг вперёд - и тут из-за двери в приёмную раздаётся буднично-обыденный, вполне банальный звук пришедшего сообщения.
От этого звука воздух воспламеняется прямо в лёгких, на рваном вдохе, и я без оглядки беру с места на сверхсветовой скорости. Сердце крушит рёбра, пульс вмиг улетает за сотню, свет размазывает в пульсирующие полосы, трепещущие синхронно с рассыпающими электрические колючки волосами.
Относительно осознавать себя начинаю только на треугольном перекрёстке корпусов, у той самой кофеварки. Одурело удивляюсь на невесть как сорванную оливковую ветвь в вибрирующей руке. Оглядываюсь через плечо в перспективу бесконечного, освещённого гроздью матовых круглых ламп коридора с полом в шахматную клетку - хвала Небесам, ни единого свидетеля установленного сейчас мною вселенского рекорда в стометровке.
Несколько секунд я раздумываю над перспективой эспрессо - но здравый смысл требует немедленно покинуть здание, как нам Элвис завещал. И я, касаясь оливковой веточкой невольно приподнявшихся в улыбке губ, через краткое тире тёмного коридора утекаю в центральный корпус - к холлу с единственным лифтом, который не отключают даже во время комендантского режима.
Эсфирь будет мною гордиться.
Центральный лифтовой холл залит зеленоватым, словно огурцовый холодец, сумраком - первородную тьму здесь разбавляют светящиеся стеклянные таблички ”Выход”. Матово-белые буквы так красиво смотрятся на сочно-зелёном фоне, напоминающем плафоны библиотечных ламп, что я на некоторое время завороженно залипаю.
Запах оливковых листьев как-то удивительно гармонично сочетается с этим гулким пустым пространством, с тёмным провалом застеклённой стены и с гладкой глазурованной плиточкой на полу.
Я пытаюсь подобрать название для её цвета, рассеянно водя своей триумфальной веточкой по губам, когда чуть надломанный, с тонкими трещинками хрипотцы, голос подсказывает из-за левого плеча:
- Цвет зимних цикад.
Я едва не теряю равновесие в стремительном развороте, и льну лопатками к окантовке дверец лифта, инстинктивно стремясь полностью слиться с холлом, стать с ним единым и неделимым целым, а вовсе не анестезиологом Анной Асти, нарушительницей внутренних правил Института. Тот, кого луноликие лаборантки, любя и ненавидя, именуют Сердцем, и кто в штатном расписании обозначен как генеральный директор НИИ, спокойно стоит сейчас прямо напротив меня, чуть покачивая напёрсточной чашечкой эспрессо в левой ладони.
Мои волосы вновь пытаются зацвести электрическими васильками, шевелясь на плечах и потрескивая, и я почти в панике ловлю их обеими руками и скручиваю в тугой узел, притиснув его к груди.
Странно, но моё собственное сердце затихло и не стучит - лишь молчаливо сочится гранатовым соком где-то в межрёберье. Может, потому, что это всё, конец и титры, и Эсфирь не дождётся меня ни со щитом, ни на щите. Максимум, в алебастровой урночке, доставленной в её комнату номер 607 курьером из местного крематория.
- Если бы мы были в виртуальной реальности, - вдумчиво изрекает меж тем господин директор, делая крохотный птичий глоток эспрессо и взирая на меня чуть раскосыми чёрными глазами поверх стёкол очков, - перед Вами бы сейчас такая надпись появилась, слегка кривыми красненькими буквами: you died. Но действительность такова, что мы с Вами не где-то, а непосредственно в Институте.
- Я бы предпочла надпись ”Потрачено”, она... куда более сугубая, - выдаю я внезапно реплику, которая куда больше подошла бы дерзко-певучему голосу и фейерверковому характеру Эсфирь, а не моим голубиному воркованию и нелогично сладостной смирне.
- А ведь отличная эпитафия, - соглашается со мной господин директор столь же вежливо-созерцательно. Словно мы ведём светскую беседу, стоя где-то в круговерти раута, а не дрейфуем в огуречном сумраке, в миле после полуночи.
Я смутно вспоминаю, что его имя - Джель, оно ложится мне на язык цитрусовой льдинкой и внезапно будит неназываемую надежду. Сглатывая свой страх, словно рецептурное лекарство, я смотрю в безупречно-бледное, как у фарфоровой куклы, и столь же бесстрастное лицо господина директора, и обращаюсь по имени, долив в голос свежего елея:
- Джель, возможно, я ещё смогу послужить Институту, ведь я толковый анестезиолог... не отсекайте эту тонкую сизую нить слишком рано лишь потому, что нынче ночью в рулетке мне достался единственный боевой патрон. Я... создаю сладкие сны. Но... Вы, наверное, и сами это знаете.
Мой голос постепенно сходит на нет и длится в чуть душноватую тишину, в которой я продолжаю сжимать матовую массу собственных волос, а господин директор мелкими глотками отпивает крепчайший эспрессо, глядя на то, как по капле стекает на пол цвета зимних цикад гранатовый сок моего остановившегося сердца. В конце концов, он вполне резонно замечает, качнув чашечкой-напёрстком:
- Да, Вы умеете отключать чувство боли - физической у пациентов, душевной у других подкидышей Института. Но этого недостаточно для того, чтобы иссушить сам источник боли. Всякий анальгетик имеет ограниченный срок действия, Анна. Вам ли не знать.
- Я способна найти перпетуум анестетик, - тихо, но мраморно-упрямо выговариваю я, вспоминая тени, что частенько поднимались со дна зрачков Риты, когда она смотрела в пляшущее в отопительных котлах пламя. Джель в ответ чуть заметно поводит плечами:
- Допустим... я дам Вам сорок два дня, Анна - превратите за это время тюремщицу огня в его взаимную возлюбленную. И если Вы сумеете преуспеть, мы все - включая Институт - окажемся вознаграждены.
Я молчу, оцепенело глядя мимо господина директора в провал застеклённой стены, за которой лишь пропитанное ароматом умирания тёмное ничто - примерно так ощущается сейчас и моё ближайшее будущее. От необходимости вопроса ”А если нет?..” отнимается язык, превращаясь в бесполезный лоскут плоти, и поэтому я не издаю ни звука.
- Вот и договорились, - подытоживает Джель. Делает шаг ко мне, элегантно подхватывая с гладких плиточек пола уроненную мною оливковую ветвь, выпрямляется и любезно информирует, - а это я вручу Крылатой лично. И, да... лампочки резервного освещения отсыпаются с рассвета до полудня, не волнуйтесь. Не сплю круглосуточно здесь только я. Тихой ночи, Анна.
Пламя
...с той ночи тихой не была ни одна.
Растянувшись на спине и сверля взглядом темноту со смутными очертаниями потолка, я раз за разом млечными лозами волос тянусь к Рите. Я отчаянно пытаюсь через воробьиные пёрышки и рябиновые грозди добраться до того очень маленького и очень тяжёлого бронированного шара с раскалённым ядром, что моя подруга носила в сердцевине сердца. И расколоть, залив туда, внутрь, вначале ликёр из фиалок и сладкого лидокаина, а потом - мой собственный сердечный сок, который явно был ключом к исцелению. Тщетно.
Спасённые мною сны остаются свободными от дыма и копоти - а на дневной стороне Рита то и дело болезненно застывает, явно застигнутая врасплох мгновенным ожогом воспоминания, и замолкает на середине реплики. Раньше, одурманенная своим триумфом, я пропускала эти моменты мимо сердца - а сейчас всякий раз вонзаю ногти в ладони, когда Рита с извиняющейся улыбкой ускользает кормить без меня своих братьев-воробушков, или закусывает губу, глядя, как сгорает палая листва.
Все попытки вывести Риту на откровенный разговор и хотя бы так взломать проклятый бронированный сосуд с застарелой болью заканчиваются ничем, соскальзывают, словно скальпель со стекла - и так до сорок второго дня. Тогда, на закате, что расплескался ржавым пламенем на всё небо, отражаясь в стёклах корпусов и наших завороженных зрачках, Рита заговаривает сама.
Мы сидим на плоской крыше котельной, прямо на нагретом за день рубероиде, и нанизываем горьковатые рябиновые ягоды на длинные лески, чтобы украсить потом этими гирляндами окна комнат. Не прекращая вонзать иглу в ягоды, Рита неотрывно смотрит в горнило заката, проливающее на мир расплавленную медь, и словно сама себе говорит негромко:
- Мне бы хотелось навсегда покинуть это искалеченное тело... и принять совершенно иную форму. Стать воробушком... чем плохо? Порхаешь и скачешь, чирикаешь, рвёшь рябину, её тут всегда вдоволь, коварно обклёвываешь кукурузные кидки, которые бывшие коллеги на окно поставили остывать. Чистишь перья на подоконнике, глядя, как оперируют хирурги или даже разбирает деловые бумаги господин директор. Воробью всё можно. Ну разве что иногда буду вновь оборачиваться девочкой, если заскучаю по мятным леденечикам...
- Тело могут починить наши медики, - крайне осторожно выговариваю я, склоняя голову набок и краем глаза внимательно наблюдая, как Рита с непривычным ожесточением всё вонзает и вонзает иглу в рябиновые ягодки. - А душу... если ты доверишься мне...
- Нечего там чинить, - Рита замирает, лишь подрагивают густые каштановые кучеряшки.
- Всё давно сгорело... мне восемь было. Ну... я всегда была той странноватой девочкой, с которой никто не водится и в которую вовсе не зазорно кинуть камнем, если взрослые не видят. Но в восемь всё через край перелилось. Я видела в новолуние чёрную луну, могла говорить с птицами, а они меня слушались, и в моей чашке часами не остывал чай, если она рядом со мной стояла. Я такой бесстрашной была... делилась всем с родителями.
А потом мой отец стал постоянно ходить на собрания в какую-то новую церковь. Про неё всякое говорили в городе, но мы с мамой не верили и не беспокоились. Пока однажды отец, вернувшись с очередного собрания, не сказал, что во мне поселилась скверна - и что её надо как можно скорее выжечь.
Реплики Риты падают на тёплый рубероид осколками рубинового стекла. Я слушаю, и мне стыдно от собственной детской самонадеянности - стремясь разговорить Риту, я даже не задумалась, какой изощрённой пыткой её история может стать для меня самой. Дурочка.
- Отец обещал, что мне не будет больно. Что сгорит только скверна внутри, и что я сама чиста, поэтому огонь меня не тронет. Может, он сам в это искренне верил... Я пролежала в ожоговом почти год. Каждый день перевязки. Семь операций по пересадке кожи. Чудом спасённые глаза.
Меня выписали оттуда в интернат - потому что мать, узнав о том, что со мной сотворил её муж, сожгла вначале его, а потом и ту как бы церковь с прихожанами. Прямо во время их очередного собрания. И ты знаешь, моя милая Анна... я больше не хочу быть девочкой, с которой это происходило. Я хочу быть просто беззаботным воробушком.
Она умолкает, и улыбается мягко и мечтательно, взирая куда-то в закатное небо.
Мне не остаётся ничего, кроме как сглотнуть соляную кислоту слёз и сжать её руку.
Я совершенно не представляю, чем и как можно навеки обезболить вот... такое вот.
И сорок второй ночью коридор нашего восьмого этажа вновь затягивает едким дымом - а когда я пытаюсь пробиться сквозь его голодные клубы, взахлёб пьющие крик Риты и на глазах разбухающие от её боли, мои млечные волосы-лозы бесславно осыпаются на линолеум немым пеплом.
Обречённое отчаяние острыми ногтями сдирает нежную кожуру с моего сердца-граната, кропя белизну платья горьковатой кровью, пока я всем телом бьюсь в плотную пелену дыма. А где-то там, внутри, огонь превращет кожу Риты Оро в чёрную угольную корку - и сам сжирает её заживо, и всё начинается сначала и снова...
И когда за моей спиной раздаётся тихое, на выдохе ”...Анна” - я уже дюжину раз сгорела дотла вместе с Ритой, и все возможные кары за нарушение комендантского режима стали для меня не более, чем некоей умозрительной абстракцией.
- Вы же действительно отличный анестезиолог, Анна, - негромко выговаривает господин директор, чуть щуря левый глаз в каком-то особом сорте задумчивости. - Но моя работа Вам определённо не по рукам. Вполне предсказуемо в целом, но явно болезненно лично для Вас. Бывает. Такова жизнь.
- Ваша работа? - цепляются мои мысли за это словосочетание, и внутри фиалками из-под пепелища пробивается новая надежда. Я жадно вглядываюсь в безупречно-матовое лицо господина директора, обрамлённое медно-рыжими прядками, и бесстрашно спрашиваю:
- Вы способны навсегда избавить Риту от этой боли? Вы действительно на это способны?
- Да, - лаконично откликается Джель, и я чувствую, как по моим закопченным щекам прокладывают дорожки ледяные слёзы - первые за долгие, долгие годы, с тех самых пор, когда отец под угрозой наказания запретил мне плакать.
Я почти кричу, стиснув руки на полуободранном гранате сердца:
- Тогда сделайте это, Джель, пожалуйста, я умоляю Вас! Я отдам всё, что только Вам будет угодно, даже свою жизнь, только избавьте Риту Оро от её бесконечной боли...
- Да будет так, - спокойно отзывается господин директор, делая шаг к двери с номером 890 - и, уже почти исчезнув в клубах голодного дыма, договаривает, - а во исполнение Вашей просьбы, Анна, я забираю у Вас... Риту Оро. Потому что перпетуум анестезия всё-таки существует, вот только имя ей... но Вы и сами это знаете. Вам ли не знать.
Вибрирующий крик. Боль за рёбрами. Я резко распахиваю глаза, выкашляв пепел на изодранное в клочья одеяло, и бессмысленно смотрю на клочки ткани под собственными ногтями. Маленькая лампочка сочувственно глядит из своего плафона, но ничего мне не может объяснить.
Не чувствуя собственных ног, выбираюсь в тёмную длинноту коридора и вслепую добираюсь до комнаты Риты. Дверь приоткрыта, по ногам тянет сквозняком. А внутри - обугленные стены, ковёр из пепла и полная пустота. И я закрываю глаза и думаю: да лучше бы он меня расстрелял.
Перезагрузка
Поутру я поднимаю себя с постели и прилежно вышагиваю положенные мили до столовой в центральном корпусе, словно механическая куколка - между лопаток отчётливо ощущается заводной ключик, с тихим треском совершающий обороты и приводящий меня в движение.
Холодное осеннее солнце заливает серебро моих волос молчаливым золотом, и это вызывает омерзение - словно мир вновь пытается выдать меня за ту, кем я вовсе не являюсь.
Или не мир - и виновных мне следует искать в зеркале?..
Надломанно улыбаюсь припухшими, потрескавшимися губами, до сих пор солоноватыми на вкус, и переступаю порог столовой - там, как всегда, шумно, как на городском базаре, и накурено до такой степени, что воздух можно резать сизыми ломтями и подавать к чаю.
Буквально через пару шагов ко мне наперерез, полыхнув гранатовой гривой, бросается Эсфирь - и подхватывает меня на лету, словно подстреленную горлинку, крепко оплетая тонкими горячими руками. Чуть закидывает голову, внимательно вглядываясь в горько-солёные бездны моих зрачков, и спрашивает вроде бы насмешливо, но вибрирующе:
- Анна, с чего на тебе прямо сранья лица нет настолько, что ты достойна государственной премии, как ударник самонекромантии? Особенно острый приступ бессонницы? Или...?
- Или, - роняю я из вздрогнувших губ, почти воочию видя расплывшуюся на плиточном светлом полу столовой кровавую кляксу. Добираюсь до столика Эсфирь, где бесславно остывает чашка нетронутого капуччино с гвоздичным сиропом и тлеет в пепельнице брошенная сигарета. Опускаюсь на стул - и указательным пальцем давлю окурок, словно опасное насекомое, гася его окончательно. Потому, что просто не могу смотреть на огонь.
- Что-то... с Ритой? - осторожно спрашивает пристально наблюдающая за мной Эсфирь, чуть щуря уголки потемневших глаз.
Я судорожно киваю - и тут слова выплёскиваются из меня, бессвязно и спутанно, расплавленным стеклом заливая столик и мои, сцепленные на нём до ломоты в пальцах, руки с разлиновкой белыми шрамами вдоль вен. Понимаю, что говорю непонятно - но не могу прекратить. Слишком долго я молчала эту историю...
- Анна, милая, - хрипло выдыхает Эсфирь, когда я всё-таки иссякаю, и накрывает мои ладони своими, - я понимаю, насколько это больно - гвозди своей полной бесполезности в осудившем по всей строгости сердце. Но послушай... Институт никогда не прекращает то, что не подошло к логическому завершению. То, что выглядит финалом, по факту... трансформация в истинную форму. Я неистово верю Сердцу - ибо он виртуозный хирург судеб. Я живу надеждой, что придёт и мой черёд, чтобы... впрочем, это сейчас не важно.
Мы долго смотрим друг другу в глаза, балансируя над бездной всего несказанного. Потом Эсфирь выговаривает с тягучим теплом, чуть крепче стискивая свои пальцы на моих:
- Ох, Анна, благородная душа... спасибо, что не винишь меня за ту игру в Институтскую рулетку, из-за которой всё и закрутилось безумным винтом, сдирая резьбу обыденности.
- Нет, - говорю я еле слышно, но внятно. В чашке капуччино один за другим беззвучно лопаются крохотные пузырьки на молочной пенке. - Ты не виновна. И... ты права. Всё сложилось так, как должно было.
Не повстречай я тогда Сердце - слепила бы, по слепой силе инерции, очередную сладенькую иллюзию. Прекрасную сказку про спасённую мною Риту. И плавала бы потом в этом рафинированном формалине, бессознательно и ловко отсекая все проявления печальной правды о том, что я обезболила территорию снов Риты - но не исцелила эту боль целиком. Виновна именно я - в том, что после локального успеха сочла себя всесильной. Господин директор всё верно сказал. Я анестезиолог, а не хирург.
Некоторое время мы обе молчим, почти выключившись и рассеянно наблюдая за тем, как посетители постепенно рассасываются из столовой по делам, оставляя сигаретный дым дрейфовать среди слегка замызганных стен. Эсфирь непривычно робко говорит, кривя уголки губ:
- Если тебе невмоготу, я могу сама позвонить Вильфе и предупредить, что ты сегодня не придёшь на работу... она давно в Институте, она поймёт.
Я аккуратно расплетаю пальцы и, помедлив, беру чашку капуччино.
Чуть покачиваю её на левой ладони - как господин директор тогда покачивал свой напёрсток с эспрессо - и вспоминаю спокойный, но пристальный взгляд его чёрных глаз с еле уловимыми бликами отражённого света на ободках зрачков. А ещё - стеклянные зелёные таблички ”Выход” и призрачный привкус елея на чуть улыбающихся в потаённом триумфе губах.
- Не беспокойся, Эсфирь, - мягко, воркующе отзываюсь я, и свежая кожура нарастает на оставленных вчерашней ночью ранах сердца-граната. - Я не стану отказываться от своей сокровенной сути - потому что даже виртуозным хирургам нужен в пару анестезиолог для продуктивной работы. Я буду делать то, для чего оказалась здесь - и я больше не стану пытаться взвалить на себя чужие обязанности. Лекарство от повторения прошлых ошибок оказалось очень горьким, да... но оно пошло впрок, когда я признала, что это лекарство.
- Ты воистину лучшая из приёмных дочерей Института, Анна, - дрожаще говорит Эсфирь, и я согласно опускаю ресницы, растворяясь в горьковато-пряном, как гвоздичный сироп, вкусе натуральной, без красителей и консервантов, правды.
Когда заканчивается моя смена, я устраиваюсь на лакированной лавочке под рябинами и лакомлюсь кукурузкой из консервной баночки. Ранние сиреневые сумерки пахнут остро и пряно, и осенний холод ощутимо покусывает меня за кончики пальцев, словно пытается съесть нарисованные на ногтях крохотные фиалки.
По всем правилам прежнего мира я должна ронять кровавые слёзы, и караулить в приёмной директора, требуя информации о том, куда подевалась Рита Оро из комнаты 890, и проворачивать себя через мясорубку сослагательных наклонений. Но... меня нежным новокаином, настоянным на настурциях и бархатцах, наполняет полный покой. Я чувствую, что замысловатая мозаика собралась без малейшего изъяна - и пусть мне пока не дано увидеть эту картину из смальты судеб, это вопрос времени, смирения и веры Институту.
- Qui vivre verra, - произношу я вслух на абсолютно незнакомом мне языке - и слышу в ответ одобрительный воробьиный ”Чирик!”. Прямо на открытую баночку с кукурузкой приземляется гладенький, как каштановый плод, молодой воробей, и смотрит на меня с прекрасной смесью подхалимства и наглости. Склёвывает пару зёрен и перепархивает на рябину, внимательно наблюдая; я невольно улыбаюсь и ставлю консерву на край лавочки.
Когда-нибудь и Эсфирь оставит вот так горсть гранатовых зёрен для горлинки...
Но это когда-нибудь. А нынче в полночь я иду к старому флигелю - тянуть лакмус.