Похвала скуке (1/2)

Не дожидаясь залпа,

царства рушатся сами, красное на исходе.

Мы все теперь за границей, и если завтра

война, я куплю бескозырку, чтоб не служить в пехоте.

Иосиф Бродский, 1994</p>

1825 год, Санкт-Петербург.

Арсений делает вдох, и прохладный воздух прокатывается по гортани приятно; тяжёлое одеяло давит на тело, и просыпаться не хочется — под спиной что-то мягкое, жаркое, обнимающее будто его со спины, и он переворачивается набок, руку пихнув под подушку. Он улыбается сонно, радуясь между делом, что все эти пляски с историей оказались сном, и ему не придётся больше в веренице незнакомых людей искать себе место и предначертанного человека. И Арсений рад бы волосы назад и сказать, что ему это не нужно. Но что ему нужно, так это прожить всю свою долгую жизнь; которую ему не дадут прожить просто так.

Но теперь всё это, — он думает так в сердцах, — к счастью, проходит мимо него. А потом открывает глаза, и взгляд режет свет из-за тонкого тюля, и солнце меж его складок сквозит с насмешкой, и печка с витой лепниной громоздкой фигурой бросается в глаза.

— Класс, — роняет он, падая на спину и глядя в потолок, который плавными линиями галтели смягчает солнечные блики.

Люстра над ним громоздкая и пугающая своими размерами, она убьёт его точно, если покачнётся хоть раз. Но матрас всё ещё мягкий, а одеяло тяжёлое и приятное к телу, и Арсений решает отложить недовольства на потом. Он не проснулся в сырой, пустой комнате из покрывал, имея лишь своё пальто — и это уже праздник. Лёгкое разочарование напылением ложится на голову, но уже без былого отчаяния — он начинает свыкаться с фактом, что его утянуло в этот исторический кошмар, но надежда, безусловно, умирает последней.

Поэтому, если она останется последним человеком на Земле, дух Арсения не удивится.

— Какая же Надежда покорила ваше сердце, Арсений Сергеевич? — спросил его звонкий голос, раздавшийся из громких, скрипучих дверей.

Тройку метров высотой, кстати. Арсений, оглянувшись по сторонам, на фоне блёкло-зелёных стен замечает паренька с яркой, чуть лукавой улыбкой.

— Что я умру не сегодня, — бубнит Арсений себе под нос и добавляет уже громче: — Да так.

Ему нужна передышка, чуть больше времени, возможность понять и осмотреться; если уж путешествовать во времени с какой-то бескрайне тупой целью, то хотя бы впитать в себя больше, прочувствовать эпоху, потому что такой шанс есть далеко не у всех. И, пускай его правда может отличаться от той реальности, которую он покинул, это не меняет сути — и очень вдохновляющей возможности увидеть это всё своими глазами. Настоящее, не покрытое желтизной страниц и призмой гротеска; увидеть время таким, каким оно было.

Арсений понимает, что если не начать искать во всём плюсы, то его ментальное здоровье, в отличие от физического, не проживёт боле ни дня.

Но пока, он, по сути, как испуганная коала, что сидит на заборе при потопе между «поиском родственной души», «страхом быть убитой», «желанием пожрать» и «какого хрена лысого это вообще происходит с ней».

Он садится на постели и оглядывается по сторонам чуть яснее — в комнате приятно пахнет травами и немного — золой, стены бледно-зелёного цвета успокаивают, а за окном тишина, едва гудящая птицами, насекомыми, всем этим — Арсений вздыхает. При воспоминаниях о криках и хлопках выстрелов его передёргивает. Он сидит в удивительной тишине, которая ласкает его уши и дарит — или даёт взаймы — спокойствие и безопасность. Арсений дёргает завязки на рукавах рубашки, глядя на складки постели, и вдыхает мягкий, сухой воздух. Паренёк, явно встревоженный, делает несколько ровных шагов в комнату, спину держа настолько ровно, что Арсению страшно за его позвоночник, который в куче с лопатками сейчас, наверное, страдает по своей спокойной жизни.

— Прости, не подскажешь, какой сейчас год? — спрашивает Арсений, оглянувшись на него, и парень хмурится едва.

— Тысяча восемьсот двадцать пятый, Ваше Превосходительство.

Арсений смеётся коротко. А потом ещё раз смеётся — из окна дует холодом, и ему, конечно, не везёт снова. И тогда он смеётся громко и долго, падая на подушки, но совсем без веселья. У него просто крыша едет, а фундамент катится.

— Заебись, — произносит он с чувством и ноги свешивает с постели. — Дай угадаю, ноябрь?

— Именно так, Арсений Сергеевич, — настороженно отвечает парень.

Он, видимо, камердинер, раз так спину держит и слово лишнее боится сболтнуть. Арсений прикусывает язык — к слугам было принято обращаться по имени-отчеству, и он губы поджимает чуть виновато; не хватало ещё запятнать репутацию своей названной семьи. Хотя ему должно быть всё равно, ему жить здесь долго ли, коротко ли, всё равно умрёт. Ему бы свою шкуру выдержать, не то что думать о чужих, но ему кажется это чем-то кощунственным, раз он пользуется чьим-то богатством, просто портить здесь всё и бежать дальше.

— Супер. Как вас по батюшке? — спрашивает он, в ступор вводя и без того немного ошалевшего слугу ещё сильнее.

— Арсений Сергеевич, не сочтите за грубость, но вы здоровы?

— Это как посмотреть, — пожимает плечами он, а потом тянется к тумбочке в поисках часов; но те прячутся под подушками, цепочкой дразнясь, и Арсений подхватывает их без всякого страха — слуга не будет болтать даже хозяину дома.

У него месяц — целый долгий месяц, и Арсений выдыхает; месяц в поместье, в окружении природы, слуг и предоставленный сам себе — он надеется, что сможет свыкнуться со своим положением жертвы времени. И хоть что-то успеть понять.

— Арсен… — начинает пацан, но потом затыкается тут же.

— Что? Не бойтесь, говорите. Можете вообще на «ты», мы с вами одного возраста плюс-минус. Так как вас по батюшке? — Арсений подхватывает из фруктовницы пару виноградин.

— Ю… Юрий Александрович, — неуверенно произносит парень.

На его лице застывают испуг и потерянность, а Арсений лишь усмехается немного безумно — ему кажется, что ему можно всё, что он может здесь всё. Но сначала — ему нужен друг. Навряд ли их с Шастуном закинуло в две эпохи подряд, и уж тем более тот не может быть ему другом, а Арсению очень нужно это умопомешательство с кем-то разделить.

— Арсений Сергеевич, может, лекаря?

— Да ну нахуй лекаря, Юрий Александрович, — Арсений останавливается и, обернувшись на него, зажатым в руке часам позволяет болтаться на пальцах маятником. — От этого нет лекарства.

Лицо парнишки вытягивается, и губы поджимаются сочувственно, пряча озорную, почти детскую улыбку. Об искателях в этом веке известно ещё совсем немного, и он едва ли понимает, как себя вести.

— Знает ли ваш отец? — неуверенно спрашивает Юра.

Арсения рвёт насмешкой, он хлопает себя по бёдрам, руками всплеснув; ему до одури страшно быть здесь одному. Быть здесь — уже нет, но в одиночестве он сойдёт с ума; один в поле не воин и не солдат. Максимум — уставший от жизни орущий на пшеницу в чистом полюшке студент.

— Да я даже не знаю, кто мой отец! — Арсений нервно смеётся, схватив Юру за плечи. — Пожалуйста, обращайся ко мне на ты. Арсений. Просто Арсений, — он чуть встряхивает напуганного пацана, смотрит ему в глаза, что бегают от его взгляда и, кажется, только долг службы не даёт ему вырваться и отступить.

Арсения по затылку бьёт наотмашь — он разжимает руки и отпускает его, осиротело шагая назад. Хлопает глазами потерянно, падает на кровать, спину сгорбив, и в руках сжимает часы так, что им в пору хрустнуть. Но те крепкие, почти титановые, не позволяют себе даже скрипа — зато позволяет себе Арсений.

— Я не могу, барин, — мягчает Юра. — Негоже челяди господам тыкать.

Арсений улыбается грустно уголком губ. Этот парень жил здесь всегда, для него это — константа, само собой разумеющееся, и Арсений не имеет прав врываться в чужой монастырь. Он чувствует звенящее молчанием отчаяние, которое тихим эхом уходит с минутами. Всё лучше, чем было; а повезет — и он отыщет Эда, Егора или Антона. Хоть кого-нибудь — он боится остаться один, как заброшенный на необитаемый остров Робинзон, и сойти с ума от невозможности говорить — своими словами, о своей настоящей жизни, о том, что он не дождался нового трека Пирокинезиса, и у него сгорел билет на «Зверей», о том, как он хочет «красный бархат» из пекарни рядом с домом, и как его заебал Игорь Сергеевич с пар по русскому, который им, экономистам, зачем-то добавили на третьем курсе.

— Я понимаю, — говорит он сипло. — Простите, я вас напугал, наверное.

— Порядком, — усмехается Юра по-доброму так, мягко, не убегает, не шугается и не пытается доложить это всё его названному отцу.

И Арсению на мгновение кажется, что друга он всё-таки нашёл.

— Юрий Александрович, могу я вас просить молчать об этом? — часы задорно лязгают цепями. — Даже перед моим отцом.

— Безусловно, — кивает тот понимающе, и Арсений, отложив их в сторону, запускает ладони в кудри.

Во рту сухо, а ветер из приоткрытого окна лижет его кожу холодом до мурашек.

— И ещё кое-что, — выдыхает он. — Принесите воды и мою одежду.

Юра больше не кажется напуганным и растерянным — его возвращают в зону комфорта, он становится дружелюбным парнем и, расслабившись, рассказывает Арсению обо всех планах на неделю, пока заталкивает его в мундир. На Арсении эти вещи смотрятся особенно правильно, как-то по-графски, и он рассматривает себя в пыльное зеркало долго, уложив вихры волос; хотя он даже не знает своего статуса. Юра болтает о деловых встречах отца и о бале-маскараде в воскресенье, где соберётся вся петербургская знать.

Арсений загорается последним — все всегда говорили ему, что он родился не в том веке, но чтобы обидеть; и теперь у Арсения есть шанс понять, что же это за век. Бал звучит интересно.

— Бал звучит замечательно, — роняет Арсений, и Юра, обрадованный его успокоением, улыбается в ответ.

***</p>

— Доброе утро, сын.

Под огромными потолками эхо рассеивается в мертвецкой тишине; Арсений, оглядываясь по сторонам, на пестрящий во взгляде золотой декор, пышность, вычурность комнат, вздрагивает — на него смотрит отец. Его отец, с витыми усами и строгим взглядом от которого привычно боязно, но как будто далёкий от Арсения настолько, насколько возможно. А они и в его первой жизни не были слишком близки. Арсений не понимает, то ли мир Урании глуп, то ли жесток — его режет по живому вдруг понимание, что вся его жизнь осталась где-то далеко, и все эти люди ему уже чужие. Навряд ли он вернётся даже на денёк в одну из оставшихся девяти жизней: попрощаться с Серёжей, с отцом и с матерью, взглянуть на комнату в общежитии и заверить Тимура, что всё будет в порядке.

Но не быть уверенным в этом — Арсений не знает, будет ли.

— Доброе утро, отец, — говорит он и улыбается едва, руки сложив за спиной и с усилием спину разогнув.

— Ты сегодня поздно, уже девятый час доходит, — продолжает он холодно и равнодушно.

Арсений стискивает зубы и старается не сравнивать, потому что его отцы в разном времени разные люди, и осуждать его за грехи своей будущей копии тоже глупо. Да и ждать чего-то глупо, и вживаться в роль — через месяц его здесь не будет, и на этот мир ему будет всё равно, как и самому миру на него; тот залатает дыры, зарастит их с бережностью родителя, и всё станет как прежде.

Не станет нас, а миру всё равно.

— Завтрак ещё на столе, père? — спрашивает Арсений, и хоть в чём-то его родной отец помог ему через кнут — он раскапывает свой подзабытый после школы французский.

— Да, сын, — кивает отец. — Юрий Александрович уже донёс вам письма?

— Ещё нет, займусь ими после завтрака, если позволите.

Арсений каждое слово из себя вытаскивает тисками, потерянный в бардаке собственной головы; он знает много, но ничего — основательно, у него в голове дикий набор фактов, которые путаются и галдят один наперёд другого, и Арсений чувствует себя надутым шариком, пытаясь выбрать оттуда что-то верное, нужное в моменте. Он задумывается о том, что Антону с его беспечностью будто бы проще, ему ничего не остаётся, кроме как учиться всему с нуля, но его это словно не заботит — интересно, где он сейчас?

— Конечно, — кивает отец, и Арсений кивает тоже, а потом идёт в сторону столовой, откуда пахнет чем-то вкусным.

Арсений вспоминает водянистую похлёбку и сухие, безвкусные лепёшки и прибавляет шаг.

***</p>

Весь дом шумит неугомонным весельем; торжество только начинается, но чувствуется привкус дорогого кутежа.

Арсений за неделю свыкается с новой жизнью, и происходит это быстрее, чем в прошлый раз, потому что всё как-то проще, когда не нужно трястись от каждого звука и искать еду среди пожирающего города голода и повсеместной бедности. Он чуть не плачет, когда завтракает каким-то заморским мясом со свежим, тёплым хлебом и турецким кофе со сливками; глаза печёт от радости, и сестрёнка, ранее ему незнакомая, долго не может понять, почему её брат так часто моргает.

Девчушка оказывается до очарования весёлой, и Арсений угадывает в ней сестру, хоть в настоящей жизни её никогда не было; она усмиряется под строгим взглядом сухопарой, немолодой уже матери, что с удушенной надеждой на счастье срывает свою злобу на детях. В такие моменты Арсений задумывается, правда ли Урания совсем-совсем ничего не берёт у себя же с жадностью первого успеха? Но стоит Лизе исчезнуть из поля зрения матушки, так та сразу порывается озорничать и тащит Арсения за собой, однако, не удивляясь, что строгий брат, состоящий на служении в личной гвардии императора, именитый граф (Арсений смеётся — раньше его обзывали так, и это кажется до колик забавным) следует за её детскими забавами по пятам. Он изображает перед отцом самого ответственного человека на земле, перед гостями строит из себя гордое чёрт пойми что, молодого мужчину на выданье, блещет знаниями французского и восхищает прибывших своей фортепьянной игрой. И впервые благодарит за что-то строгих родителей, потому что их желание запихать в него все знания мира окупается сполна теперь, и многие навыки действительно имеют вес.

Он начинает знакомиться с огромным количеством людей и выискивает среди них тех, кто мог бы скорее закончить это межвременное мучение, высматривает хотя бы своих на случай катастрофы, но пока никого не находит. Но всё лучше, чем сидеть на диване несколько дней в страхе высунуть нос за дверь; здесь же и солнышко всходит, и небо светлеет, и природа просыпается, и выглядит их поместье как рай на земле, пускай за окном наступает хмурая зима и снег покрывает, наверное, удивительные сады.

Но Арсений чуть бодрится и пытается хоть немного отвлечься от гнетущих мыслей, пока ржёт над письмами, которые ему присылают пачками. Никто даже бровью не ведёт и не смеет думать, что он — чужой человек, пока он на виду, но за дверями спальни, при одном только Юре, он выпускает наружу бесов. Арсений начинает воспринимать всё через призму розово-цветочных сериалов нулевых, которые помнит с сомнительной точностью, и обзывает себя Ханной Монтаной, на что Юра косится лишь подозрительно, но Арсения мало волнует мнение кого-либо об этом — он хочет не поехать кукухой. Вообще, Юра побаивается его немного, потому что в его памяти он кроткий и молчаливый барин Арсений Сергеевич.

А у Арсения всё настолько в хаосе, что у него торг бежит вперёд гнева, а смирение будто бы и не планирует наступать вовсе.

Однако к воскресному вечеру он чуть успокаивается, и Юра перестаёт смотреть на него так, будто Арсений бегает по усадьбе с ножом. Сегодня можно быть безумным официально, пряча лицо под изысканной маской прямиком из Венеции; чёрной, увитой золотыми нитями, и он сам в плаще из хороших заграничных тканей. Руки ласкают белые перчатки, он обещал танец какой-то княгине Сурковой, а вокруг царит невероятная и пробирающая его до глубин души атмосфера бала. Всё праздное, бокалы уже начинают звенеть, и впереди вкусный ужин — Арсений боится набрать вес, потому что на еду он смотрит с тоскливым видом пса и, пока есть возможность, впихивает в себя как можно больше вкусного. А еду в девятнадцатом веке уже будто бы научились делать, и он наслаждается всеми этими вялеными индюшками и овощами на пару.

Хоть и понимает, что, если надо, мир подомнёт его под себя как пластилин, и он будет обессиленным скелетом в следующем времени; он не придал этому значения в первый раз, но теперь вспоминает и осознаёт, что татуировки Эда в прошлую их встречу выглядели иначе — расплывшимися и блёклыми, потому что такие искусные и чёткие, как были у него во втором тысячелетии, никто бы на сто лет раньше ещё не сделал.

Нельзя выделять искателей среди других, напоминает он себе; иначе их бы перебили вместе с ведьмами и колдунами ещё в далёком Средневековье.

Так что он цепляет на лицо довольную, елейную улыбку и, поправив чёлку, напевает себе под нос Аллегрову, блуждая по залам и отвечая на кивки незнакомых людей. На маскарадах, как сказал ему Юра, можно больше, чем всегда — якобы тебя не узнать под маской, и Арсений может позволить себе немного шкодливого веселья. Всюду носится прислуга, отовсюду помесь русского с французским слышится; Арсений держится подальше от людей пока, присматривается, к губам постоянно таская бокал и игристое вино поцеживая глоточками. Он вообще избегает их даже дома, чтобы не притворяться и не заставлять котелок варить чуть быстрее, чем он в состоянии. Его голова и без того надутым шариком из-за того, с каким усердием её заставляют работать, вспоминать язык, в ответах на письма не забывать приписывать твёрдые знаки, обращаться к Юре по имени-отчеству, на «вы» говорить с отцом. Арсений бегает, но мир снова не собирается дать ему выиграть прятки, потому что вскоре людьми наполняются даже самые тёмные уголки, и ему приходится вовлекаться или хотя бы изображать причастность.

Дом восторгает своим богатством, золотыми вензелями на потолке и роскошными люстрами. Арсений впитывает в себя эту атмосферу жадно, глядя на высоченные потолки и на дорогую французскую мебель, на повсеместный пафос и разнообразие явств на столах. Под свечами блестит икра, паштеты, ананасы ярко-жёлтого цвета; Арсений хватает один чуть воровато и кидает в шампанское по Северянину.

Вкус вечеров же.

Он роскошью дышит, он чувствует себя немного хмельным, но больше — увлечённым, потому что этот век нравится ему всё сильнее; ему здесь место, он блестит знаниями которые уже есть и которых ещё нет, он болтает на нескольких языках сразу, он во фраке растворяется в стенах дома, бросает мимолётные улыбки дамам в пышных платьях и тугих корсетах, и чувствует глупое, почти безумное счастье.

Арсений отпивает игристое из бокала и выцепляет на себе пристальный взгляд из толпы под ненавязчивый звук рояля за своей спиной. Мужчина в мундире с вихрастой чёлкой разговаривает с каким-то бароном, но тот ниже его настолько, что он даже не пытается опустить глаз, что в разрезах маски скукой подёрнуты; или оторвать их от Арсения. Арсений неловко усмехается и салютует бокалом далёкому, почти недостижимому немому собеседнику, и тот улыбается ему в ответ — и в этой улыбке есть что-то знакомое и озорное.

А потом Арсения дёргает матушка, и его утягивает в шелест платьев и стук туфель, в сменяющуюся картину залов, стен и лиц, потому что он — сын графа Попова-старшего, его все знают, все хотят видеть его у себя на приёмах и просто в гостях. Арсений кружит в вальсе с одной дамой и другой — все улыбаются ему и крепко держат его руку, спрашивая, как же его дела, как служба, а он теряется, не ведая, как им отвечать, потому что ему тоже интересно, как его служба, про которую не звучит ни слова ни от матери, ни от отца. Понимает одно — не зря их классная руководительница так настойчиво заталкивала мальчиков танцевать вальс, хотя скорее потому, что их было-то три калеки в социально-экономическом классе.

А потом они сталкиваются с тем молодым человеком, чья улыбка в голове Арсения пятном и насмешливым воспоминанием; Арсений сталкивается с ним нос к носу, когда подходит к столу с шампанским — если он удачно сбежит отсюда в покои, то сможет нажраться, как свинья — Юре было дано поручение. Но они сталкиваются, и бокал выскальзывает из пальцев в белых перчатках незнакомца — Арсений свой держит крепко; бухло всё-таки.

Арсений отскакивает, а потом чуть не наворачивается на осколках, но успевает схватиться за чужую подставленную руку; неряшливость гостя бесит, но Арсений отдаёт ему должное — перчатки то ещё дерьмо скользкое, а он не упал лицом в стекло. Не хватало ещё сплетен о том, как завидный жених Попов упал на балу в лужу шампанского — хотя тогда он будет немного ананас. Хотя тогда, может, от него отстанет мать с навязчивым желанием свести его с какой-то именитой дамой, которой не больше пятнадцати каждый раз; а Арсений, всё-таки, не педофил.

Он натягивает вежливую улыбку на лицо, и виновато поджимает губы.

— Прошу прощения за мою неуклюжесть, — хотя нихера он не просит; он виноват, что ли, что у этого парня кривые руки?

Такой уж этикет, но ему отвечают вполне искренне.

— Это вы меня простите, — и эта улыбка снова обезоруживает; а потом в ней вдруг, несмотря на маску, что в тени прячет лицо, узнаётся Антон.

Арсений не знает, плакать ему или смеяться, потому что он после надежды забыть этого урода надеялся хотя бы его не встретить снова; но Арсению вообще с надеждами не везёт. И с верами, и в любви тоже, от которой один шаг до ненависти; но и наоборот. Попов теряется, и улыбка сползает с его лица — объясняется и криворукость, и лукавый взгляд сразу — Антон хочет от него чего-то постоянно, то менеджмент, то английский, то союз, и ничего не даёт взамен.

Кроме муки — наверное, в двадцать первом веке он предложил бы её же, но других форм.

Потому что такие как Антон — беспросветно недалёкие дураки, ничем другим заниматься не могут, кроме как закапывать закладки в Мурино; но Урания будто любит его больше, чем Арсения, который, по её мнению, может, зазнался, хотя на деле он просто старается быть прилежным и ценным игроком — не команды, одному. И Антона она вкидывает со всем своим умом в шкуры богатых людей, которые потом спасают бедного, несчастного Арсения.

Как будто просили, ей Богу.

— Ваша Светлость, — усмехается он однако. — Рад знакомству, — он не рад. — Граф Арсений Попов.

И протягивает руку.

— Судя по тому, как много ко мне сегодня обращались «Ваше Сиятельство», Ваше Сиятельство, вы не сильно смыслите в местном этикете, — говорит Антон ехидно в ответ, но руку жмёт. — Князь Антон Шастун.

Арсений выдыхает насколько шумно, что шампанское дрожит в его бокале; какой же Шастун всё-таки бесючий. И все эти его нераздражающие черты никогда в жизни не перекроют другие. Его ещё и до князя повысили — это немыслимо.

Арсений всеми силами земли пытается удержать улыбку на лице, но читается это больше как «я нафарширую тебя жирнющим дорогим паштетом, и ты умрёшь в муках, умник». Умник тут Арсений, и он не позволит сдвинуть себя с этого пьедестала, особенно каким-то самодовольным сволочам со случайным титулом.

— Возвращаясь к вашим манерам, — продолжает Антон, и Арсений выразительно цокает, едва ли глаза не закатывая, но потом ловит взгляд отца, который сурово смотрит из-под бровей.

Им, конечно же, нужно ещё больше связей, мало же — всего лишь целое поместье, набитое богачами. Хотя Арсений в целом не против — это чешет его чувство прекрасного, и тем более — уровень языка и развития в принципе. Он давно ничем не занимался, кроме нытья и страданий, что в его жизни всё плохо по шкале три Шастуна из трёх — настолько, что он где-то рядом вьётся уже три жизни подряд. Мозг соскучился по бесконечной дрочке с учёбой, по какому-то занятию, хотя бы плёвому, типа изучения того, какие презервативы не вызывают раздражения — а Арсений ведь даже не трахается.

Он настолько привык быть постоянно в попытках узнать что-то новое, потому его так восторгает возможность болтать по-французски и не выглядеть диким, говорить о каких-то странных фактах, которые никому раньше не были интересны, а теперь юные дамы с декольте и хрупкими плечами очарованно глядят на него и вздыхают томно. Правда Арсению до этих дам настолько фиолетово, что аж с голубым отливом, но дело не в женщинах, а в их восторге и интересе. Тут на него не всё равно людям — и его знания есть что-то удивительное и ценное.

— И что же не так с моими манерами? — спрашивает Арсений, склонив набок голову с мнимой вежливостью.

— То, что они не по временам фамильярные.

— Удивлён, что вы знаете такие слова, Ваше Сиятельство.

— К чему удивление? Мы знакомы не более пяти минут, — Антон пытается выпендриваться и складывать всякие пафосные слова в жужелиц, и Арсений едва держит смех.

Он, конечно, сбалтывает лишнего, и его мечты начать с чистого листа висят над пропастью как Симба в «Короле Льве», но Антон, кажется, уже всё для себя понял, и теперь язвит напропалую, своим лукавством пытаясь вывести его на признание — какое-то пока неконкретное. Арсений почти отвечает, что не пять, но запинается о чужую гордыню и выдыхает расслабленно.

Он не может позволить какой-то неприятной двухметровой пиявке вертеть им, как вздумается — а то слишком быстро просёк фишку. Арсений хочет быть головоломкой посложнее, чтобы пришлось покрыть его матом раз пятнадцать, поплакать, выбеситься и кинуть её в стену, а потом снова понадеяться и снова поплакать; что-то такое, хитрое. Может, когда-нибудь, Антон даже устанет гадать.

— И что же в этом такого? К слову, фамильярность не значит незнание, фамильярность — это панибратство, — поправляет его Арсений.

— А то же, что вы о чём-то, вероятно, умалчиваете, — мурлычет Антон так обходительно, что от сахарности зубы сводит. — А вы душный.

— Конечно умалчиваю, мы же знакомы не более пяти минут, — дразнит его Арсений с тем же упорством. — А вы ванный.

— А вы немытый.

— Значит первый, слышали присказку? А вы банный. Лист, Антон. — Арсений усмехается своей эрудиции, а потом поправляется запоздало. — Андреевич.

Антон глядит на него выпученными глазами, и Арсений почти готов наградить себя ещё одним титулом — самого остроумного и достойного в конфликте; но потом Антон прыскает и от смеха складывается пополам. Он ржёт конски на весь зал, и на них оглядываются люди, а отец закатывает глаза теперь сам и уходит в другой зал, видимо, поставив на Арсении жирную точку. А ведь это он даже не знает Арсения как такового, того, который в двадцать первом веке изображает самолёт, который вертолёт, и вообще.

Но в целом — он легенда, можно умирать. Как минимум ради очередной надежды не встретить Шастуна ещё раз.

Арсений отводит взгляд на стол, а потом, подхватив ещё один бокал за ножку, выпивает его залпом — он никогда столько в принципе не пил, как во всех этих эпохах, и нажраться ему ещё легко. Так и до алкоголизма, в целом, недалеко шагать — мама всегда боялась, что он будет как дед Коля. А Арсений просто хочет не поехать крышечкой — хотя дед Коля тоже с этого, вероятно, начинал.

Антон вытирает слюни перчаткой ужасно не по-дворянски, пока на них все пялятся с каким-то смутным сомнением.

— Первый, горелый, если что.

— Прекратите себя так вести, Антон Андреевич, — цедит Арсений. — Нам ни к чему лишние вопросы.

— Ого, теперь нам? — язвит Антон. — Быстро же пала ваша крепость, Арсений Сергеевич.

— Я молчу о том, что мы вообще не должны были представляться друг другу, это маскарад.

— Ты прячешь под маской себя, карнавал, — криво блеет Антон, и Арсений снова хочет дать по лбу то ли себе, то ли ему. — Егор мне показывал, текст говно, но трек вайбовый. Жаль, он уже не выпустит. Ты, кстати, видел вашего конюха?

— Кто показывал? — Арсений строит из себя дурачка. — Нет, не приходилось. Это какое-то новое развлечение, рассматривать конюхов?

— Ой, не стройте из себя незнайку. Вы знайка. Нет, вы антинезнайка. Балаган какой-то, — сыпет своими то ли подозрениями, то ли попытками зацепить, но Арсений не собирается играть по его правилам.

Он не собирался играть в принципе, но это почему-то увлекает — гордость и самомнение Арсения чешутся с огромным удовольствием; как будто бы почесать пятку после целого дня в кроссовке.

— Балаган — это для бедных. У нас цирк, Антон Андреевич, — кроет Арсений своей картой, и вдруг улыбается сам во весь рот, до чего же ему нравится над ним подтрунивать.

Даже очаровательно, как он старается выудить из своей головы какие-то малюсенькие знания за пределами мемов и песен Егора; как будто крошечный тигрёнок кидается на огромного тигра. Не то чтобы Арсений считал себя гигантом мысли, но они оба понимают, кто тут умнее.

Тем не менее, что-то увлекательное и разбавляющее рутину дней в этом есть, право, но сдаваться и признавать правду Арсений не намерен.

Антон улыбается тоже ему в ответ, пусть и немного надувшись, как мышь на крупу, а потом расслабляется и спрашивает:

— Не хотите перекурить, Арсений Сергеевич? — и достает из мундира портсигар.

До широких штанин им надо ещё дожить.

***</p>

Арсений зачем-то соглашается на курево, а потом под хохот Антона кашляет так, что все звери из соседнего леса бегут, кажется, в страхе катастрофы. Теперь Арсений изображает надувшуюся мышь, а Антон продолжает заставлять его сказать о памяти, но Арсений держится, уже просто из принципа — всё равно с нуля не получится, да и наверное есть здравая крупа в том, чтобы иметь как можно больше знакомых. Даже если ты выёбываешься, что этих знакомых не помнишь.

А потом отец зачем-то приглашает Шастуна остаться у них и зовёт на охоту, вопреки его свинству — Арсений катастрофически против насилия над животными ради развлечения, и тут это реально одно из немногого, чем можно вообще заняться. Но это не оправдание, и отец настаивает, раз у них такой важный гость, пойти с ними. А этот гость — хуй бумажный, Арсению ли не знать; он ещё и подначивает его всячески, будто убийство — это весело, и начинает раздражать ещё сильнее. Хотя, после разговора о жабах, чему Арсений удивляется вообще.

Но потом они встают в какую-то лютую рань, на которую Антон бухтит и раздражается весь путь до леса, что это, погодите-ка, пиздец как рано! Арсений, точно такой же уставший, потому что зачитывался газетами с хоть каким-то художественным чтивом до ночи, всё равно тихо злорадствует. Он знакомится с конюхом, пока Антон с отцом выбирают псов — Попов-старший смотрит на него с недоумением и некоторым презрением, но Арсению не привыкать; зато жизнь становится лучше.

— Его-ор! — тянет Арсений с улыбкой до ушей, и Булаткин сначала хмурится, а потом расплывается лыбой тоже и обнимает его крепко.

— Арсений, — тихо роняет он, будто действительно соскучился; у Арсения внутри что-то стягивает нежностью и тихой радостью. — Ну красавец, — говорит Егор с чувством, отстранившись, но удерживая его за плечи. — Граф Попов, ну нихера себе.

— Прикинь, — усмехается Арсений.

Егор такой неомрачённый, светлый, в рубахе какой-то крестьянской, и лошади его любят, тычутся тёплым носом в его ладонь, которая до странного голая, без татуировок сине-чёрным пятном. Он рассказывает что-то про жизнь в поместье, про то, что Попов-старший хвалит его, и Арсений усмехается с натянутой насмешкой — хоть кого-то. Хотя он не знает, как часто этот Сергей Попов хвалил в своей памяти ранее несуществующего сына. Егор, который улыбается и радуется Арсению, который, оказывается, не успел проесть ему плешь за два года знакомства, не идёт ни в какое сравнение с Эдом. Тот помотан жизнью так, что смотрит на других бешеным хищником, схватившим заразу, будь она ненастна. Булаткин делится тем, что не находил его здесь ещё, но в прошлом веке они были вместе, и Эд упоминал про его память. Он говорит ещё, что там он был бывшим дворянином, у которого сожгли поместье бедные сторонники большевизма — и как хорошо, что он никогда там не жил, и терять настроенное не им было не больно.

Арсений думает, поглаживая удивительной красоты лошадку по махровому мокрому носу, что и он хотел бы искать во всём плюсы, потому что стереотипно-легендарное «я не умер» с ним больше не работает; он знает, когда ему умирать.

— Только Антону не говори, что я всё помню, — роняет Арсений, когда видит Антона и отца в сопровождении псаря с несколькими собаками.

— Почему? — хмурится Егор, и Арсений пропевает ему в ответ мотивом боле не существующей песни:

— У нас такая игра, — он старается улыбнуться, чтобы не выглядеть таким печальным — память о родной жизни даётся ему с трудом.

Только завтра он не полюбит Антона снова, потому что он и не любил его никогда — к собственному счастью.

— Просто я не хочу… возвращаться к тому, что было. Он невыносимый, и я хочу иметь шанс каждый раз делать вид дурака, чтобы ко мне не прикапывались за то, что я делал и не делал в двадцать первом году.

— Он не настолько урод, Арс. Мы пообщались с ним порядком в прошлой жизни, и он прикольный чел, правда. Да, яда в нём много, и он определённо не доползает до планки интеллекта, которую ты заряжаешь, чтобы не душнить, но до неё вообще никогда никто не доползает. Он простой, и тебя бесит его непосредственность, — говорит Егор, и Арсений тяжело вздыхает.

— А ты-то лу…

Антон достигает их раньше, чем Арсений успевает обидеть друга — он цепляет кривую улыбку на лицо и смотрит на Егора, который головой ведёт лишь недовольно. Попов и правда лучше знает, к кому и что он чувствует, и к Антону это — шибкая неприязнь и некоторое презрение, каким бы забавным и до приятного лёгким он ни был.

— Ну что же, в путь? — спрашивает Антон почему-то именно у Арсения, и тот обращает к нему свой взгляд.

Шастун улыбается ему уголком губ и не старается почему-то опять зацепить чем-то — Арсений не понимает, что с ним не так. Но соглашается будто на такой исход, зная, что когда-нибудь ему вернётся втройне.

— В путь, — роняет он тихо.

***</p>

Они бредут где-то между деревьев, в глухой чаще по тонкой тропинке, что напоминает глисту — и никакой дорожки из жёлтого кирпича. Они отстают от отца с псарем — Антон, вопреки своему полыхающему желанию отправиться на охоту угасает ещё на подходе к лесу и нещадно тормозит. И Арсений вместе с ним — потому что смотреть на убийства у него нет ни сил, ни желания. Уж лучше представлять гипотетическое убийство Антона — которого, вопреки, убивать уже как-то не хочется.

Он много думает о словах Егора, и против всех невероятно логичных аргументов, почему Арсений прав в своих мнениях, всё равно выбегает с транспарантом мысль о том, что он действительно задирает планку для тех, кто не был выдрессирован на обучение, как он сам. Отец бы за такую лень, как сейчас, ему всё бы высказал, но не все же должны заработать все медали мира, вплоть до первого места в русском медвежонке по школе. Но — закрадывается в голову вопреки — нельзя же быть совсем незаинтересованным и настолько беспечным. Вот не вернутся они домой, и что будет делать Антон в этих чужих мирах?

А Арсений что? — хохочет в голове что-то гадкое. Да и в целом Шастун, наверное, не должен его волновать. А потом Арсений вздрагивает — не вернуться домой звучит как что-то жуткое и невозможное, хотя оно возможнее всего другого. Эд говорил когда-то, что он бывал дома после — все были в шоке и в какой-то полуистеричной радости. Всего на несколько дней: но он показал маме Егора, чтобы та была уверена, что он в надёжных руках, попрощался с ней и с друзьями, и побежал дальше — искать. Но на Эда у Урании не хватает фантазии, и Арсений понимает, что с его девяткой, будто выжженной в часах, у него не будет такой блажи.

— Вы в порядке, Арсений Сергеевич? — спрашивает Шастун, и Арсений понимает, что смотрит себе под ноги и дрожит, кажется, по-настоящему.

— Я… нет, на самом деле, — зачем-то признаётся он.

Слова говорятся раньше, чем Арсений успевает подумать о том, что любую его тревогу Антон может поднять на смех, а Арсений не хочет даже слышать об обесценивании своих проблем в чужих глазах. Он, конечно, достаточно душный и стереотипный, но у него есть гордость, чтобы не унижаться.

Но этого не происходит, Антон хмыкает и улыбается привычно — без причин, а это всем известный признак — но без насмешки как-то совсем, и Арсений хмурится.

— Вам не идёт запара, — говорит он, и Арсений хихикает несдержанно, но морщинка-таки разглаживается.

— Мы с вами не пара, не пара, — поёт он, и Антон отвечает тихим смехом тоже.

— Абсолютно. Вам кажется, я недостаточно переживаю из-за происходящего, да? — спрашивает вдруг он так серьёзно, что Арсений пропускает корягу под ногами и спотыкается.

Он почти летит в кусты, но Антон подхватывает его подмышкой, и Арсений избегает встречи с лесным миром — это вообще всё не его стихия; насекомые, что угодно ползающее, летающее, ходящее, и он морщится привередливо, отряхивая перчатки от листьев, потому что он решил, что схватиться за ветку — лучшее решение.

— Мне ничего не кажется, Антон Андреевич, не ведаю, о чём вы, — пожимает плечами Арсений, но улыбка сама на лицо просится — он не смотрит на Антона, но тот явно улавливает настроения их игры.

— Вы только что пели песню из моего детства. Точно не ведаете? — лукавит он.

У Арсения от улыбки болят щёки, и где-то в глубине души его снобская душенька приказывает ему прекратить так реагировать на неприятного Шастуна, но тот — Арсений подмечает вдруг — ни разу не обращается к нему на «ты» за все эти дни в поместье, и только поддерживает его дурачества. Будто бы принимает их прошлую встречу к сведению и пытается подстроиться — и это вызывает некоторый внутренний диссонанс. И заставляет Арсения увлечься — весело же, и даже не напряжно как-то почти.

— Быть может, самую малость, — признаётся Арсений в очевидном, чуть прищурившись.

Антон зыркает на него воровато, но ничего не говорит.

— И про союз наш не ведаете?

— Никоим образом, — мотает головой Арсений, но внутри тянет желанием сделать шаг навстречу — его упорству только завидовать. — Расскажите про союзы.

Они могут потягаться в нём.

— Про какие про союзы?

И в знании всякой чуши, которая никак им не поможет.

— Про союзы, про союзы, про союзушки свои.

Антон смеётся, и они вываливаются на поле, поросшее травой — Арсений надеется, что клещей и энцефалита ещё не существует. Но у него всё-таки сапоги из толстенной натуральной кожи, и эти сволочи вряд ли их прокусят.

— На век позже мы с вами договорились о том, что будем пытаться помогать друг другу. Ведь иметь соратников лучше, чем не иметь их, не так ли, Арсений Сергеевич?

Арсений хочет возмутиться и сказать, что руки они не пожимали, да и договор был очень условный, но он молчит и оглядывается по сторонам — они где-то очень далеко от отца в глухом лесу, и это напоминает ему любой дешёвый ужастик.

— Поэтому вы затащили меня в глушь, подальше от усадьбы, чтобы выведать какую-то неизвестную мне правду? — усмехается он.

Антон прыскает и головой качает.

— Нет, просто мы договорились помогать друг другу, и я решил сделать первый шаг, — говорит он, и у Арсения невольно расцветает улыбка.

Он вообще слишком много улыбается для этого времени, этого человека, этой системы, но почему-то его хоть и навязчивая, но всё-таки решительность заставляет чуточку млеть — пока Арсений видит во всех врагов, кто-то делает к нему шаги зачем-то. Только вот вопрос — зачем?

Бесплатный сыр только в мышеловках и на дегустациях в магазинах — правда, последние после пандемии в их родное время почти исчезли. Но, так или иначе — завлекалово, что может обернуться подставой шее или кошельку; в зависимости от выбора.

Тем не менее, Арсений не доверяет ему в целом, но доверяется сейчас — за смелость. А Антон из-за пазухи вытаскивает пистолет. Попов дёргается назад скорее рефлекторно, замирает, кажется, наступив на какое-то несчастное насекомое в траве, и смотрит на Шастуна глазами огромными, а потом скалится, пытается рычать. Его с потрохами сожрут в этих мирах, если он не начнёт рычать.

— У вас всё равно ничего не получится, Антон Андреевич. Я ещё почти три недели, как бессмертный.

Но Шастун лишь глядит на него из-под бровей и спрашивает.

— Вы долбаёб?

Бесспорно.

— Бля, Арсень Сергеич, я всё понимаю, но у меня не настолько мозгов нет, как вы думаете.

— Я ничего о вас не думаю.

— Не пиздите, — прерывает его Антон, и Арсений хочет возмутиться, но не успевает вставить и слова: — Вы поэтому на меня взъедаетесь. Потому что вы всё, блять, помните. Но ничего, я подожду, пока вы прекратите ссать своей радиоактивной мочой и думать, что вы в состоянии убежать от проблем. А теперь подойдите и возьмите у меня ебучий пистолет.

Зато на «вы», думает Арсений. У него не остаётся сил на злобу — этот день и так уже слишком долгий. Он от Антона ничего другого и не ожидал, но тот — сообразительный малый. Но и Арсений не великий фокусник, что секреты свои прячет в подолах плащей и цилиндрах шляп — и головоломка он, очевидно, проще, чем хочет быть. Прямолинейность — хорошее качество; болезненное и жёсткое, но всё-таки хорошее.

Хотя бы не трусость.

Он цепляет пистолет за дуло и подходит к Антону с поникшим видом, встаёт к нему спиной; он смотрит на оружие, такое резное и красивое, почти игрушечное на вид, с какими-то изящными рычажками и тяжёлой холодной сталью под пальцами.

— Вы умеете стрелять? — спрашивает Шастун, и Арсений качает головой, не давая ему хоть как-то себя задеть.

Антон чутко ощущает перемену настроя, и всё озорство уходит из голосов, остаётся в тёмной чаще где-то; тот, оказывается, умеет быть серьёзным.

— На современных я вас переучу потом, эти по-другому заряжаются и работают, но пока так, — говорит он ровно, и Арсения поражает вдумчивость фраз и решительность, знание, что он всё делает правильно.

Арсений никогда в жизни не делал ничего без сомнений, и чужая твёрдость почти восхищает; и непривычная взрослость — Антон в двадцать первом бы только обосрал его за неумение: как же так, наш мировой гений, и не умеет хоть что? Не нашёл двадцать пятый час? Сейчас же Антон не насмехается, лишь направляет его плечо и грудную клетку чуть разворачивает вкрадчиво пальцами — у Арсения от касаний мурашки; за всем этим стрессом его либидо померло в муках и теперь чисто механически едва отзывается на человека рядом. Арсений не перечит ему и не говорит, что следующего раза не будет, потому что это бесполезно будто, будто бы теперь — будет, и Арсений теряется, но тихий, стальной голос над ухом заставляет вздёрнуться.

— Взводите курок. Стреляйте одной рукой и не вспоминайте фильмы, что бы вы там кроме документалок ни смотрели.

— Я не люблю документалки.

— Поразительно.

— Вы меня нервируете.

— А вы не нервируйтесь, — хмыкает Шастун.

— У меня в руках пистолет, так что не выводите меня из себя, — цедит Арсений.

— Вы ещё ни разу не выстрелили. Тем более, вы сами сказали, мы с вами бессмертные ещё недели три. Заговариваетесь, Арсений Сергеевич.