Часть 28 (1/2)

Итачи всегда считал ночное время своим. Всё в ночи было устроено особым, иным образом, бывшим более всего ему понятным. Утром люди мало отличались от лабораторных крыс: у них был хорошо известный маршрут из картонных стенок, в конце бесхитростных лабиринтов которых их ждала награда. Ночная тьма преображала. Сумрак скрадывал лабиринт, обнажал полотно асфальта, и люди–мыши лишались ориентира. Они брели туда, куда бы ни за что не зашли; позволяли себе сидеть на скамейках, мимо которых проносились в спешке при свете дня; громко спорили, вычерчивая ногами нетвёрдые шаги.

Ночью на улицах появлялась людская шваль. Едва вступив на путь преступности, Итачи быстро понял, что именно ночью выпытывать тайны проще всего. Ночью в наспех, а потому не до конца занавешенных окнах дорогих квартир были видны измены; в заведениях нужные люди уже были в достаточной кондиции, чтобы начать болтать о чем нужно; ночью крепкие орешки из бизнеса так дрожали над своими богатствами, что в нервозной паранойе теряли из вида настоящего врага. Хватило первых пары лет, чтобы утвердиться в мысли, что ночь – время человеческой падали. Каждый вечер Итачи выходил в злачные места, почти ощущая, как возвращается домой насквозь отравленным. Мрачная поэзия человеческого падения коленным железом выжигала веру в людей, дневная суматоха стала лишь отблеском ночного бытия.

Своеобразное и трагическое очарование в пороке он стал находить не сразу. Итачи помнил запах той беззвездной ночи и теперь. От чего–то захотелось идти пешком, проветрить мозги после очередного вечера, проведенного поблизости какого–то банкира, чье существование на рынке сильно мешало заказчику. Накрапывал мелкий дождь, хотя дело было в июле. Из полуслепых заведений выползали редкие, пошатывающиеся посетители.

Он бы не обратил внимание на двух гогочущих подростков, выруливавших из переулка, если бы один из них, быть может более совестливый, не оглядывался назад. Между домов у самых баков с мусором полулежал мужчина. Маленький, невзрачный человек с усиками, довольно чисто одетый, похожий по виду на клерка. На нем не было следов крови – только умиротворенно–тупое выражение захмелевшего лица. У самых ботинок его распластанных ног лежал выпотрошенный и ненужный, точно старая мать, бумажник.

”Ограбили”, решил Итачи, уже готовый пройти дальше. Мало ли в Токио таких вот работяг, перебирающих с выпивкой после зарплаты. Он лишь на мгновение бросил взгляд на распахнутое нутро кошелька: из внутреннего кармашка кошелька сбоку торчали пестрые корешки флаеров и визиток, на развороте вклеена фотография молодой девушки, не слишком красивой, с несколько простоватым лицом, но в силу молодости обаятельной. Её платье синело цветами хризантем. Кто была эта девушка: дочь, любовь юности или тихонькая теперешняя страсть? Может просто фото, что вкладывают в бумажники вроде тех, что сразу стоят в фото–рамках. Итачи застыл, снова посмотрел на мужчину. Тот крепко спал в раскрытом настежь хлопковом пальто, изредка беспокойно вздыхая. Его оттащили с освещенной дороги, стало быть, грабитель заприметил заранее.

В нечаянно увиденной фотографии Итачи застал момент чужой жизни, длящейся в каком–то параллельном его жизни времени. Вот уже казалось, девушка смотрит прямо на него, сквозь пелену прозрачной клеенки кармана. Не будь этого фото, Итачи бы не остановился, но вот теперь он оказался взятым врасплох. Уйти прочь, почему–то, было никак нельзя. Девушке на фото было не больше двадцати, пьяному бедолаге – за сорок.

– Да блять, – выдохнул Итачи и вступил в черное полотно отзывавшегося сыростью переулка. Он на ходу подобрал бумажник, не глядя на чертово фото, захлопнул, опустившись на корточки пошарил по карманам в поисках опознавательных вещей – пусто, чего и следовало ожидать.

– Эй, проснись, – два глухих шлепка по дряблой горячей щеке спящего не возымели эффекта. – Эй, где твой дом? – Итачи уже во всю трёс оба плеча, от чего вся фигура владельца бумажника заходила ходуном. – Дом, адрес какой? – громко спрашивал он в полуоткрывшиеся растерянные глаза.

”Аракава 5–2–1”, выдохнул Итачи, захлопнув пассажирскую дверь.

– Итачи–сан, если он заблюет мне сидение, не обессудьте, – Кисамэ докуривал сигарету, задумчиво поглядывая на ночного пассажира. Звонок напарника прервал его редкий, почти праздничный ритуал чистки аквариума (”без малого, сотня кубов,Итачи–сан”), которому Кисамэ посвящал один из вечеров воскресенья; ровно тот, когда его пангасиус, флегматично хлопая ртом, без намеков на обыкновенный аппетит проплывал мимо подготовленной для растерзания креветки. И несмотря на важность мероприятия, длившегося уже третий час, Кисамэ быстро накинул куртку и завел машину, заинтригованный происходящим.

Кисамэ нравился Старший Учиха. Он был молчалив, рассудителен, с бесами в глазах, что составляло весь скромный набор требований Кисамэ к товарищу. Хошикаге недолюбливал выскочек из богатых семей, но Учиха умело совмещал талант и тёмную историю с убийством собственного отца, что не могло не подкупать. Учиха отвечал взаимной расположенностью и редкими скупыми разговорами. Напарник был приставлен к информатору Босса в качестве грубой силы, и ему редко удавалось застать то, как Учиха расправлялся с целью. Обычно он сидел по ту сторону зеркальной стены с непроницаемым лицом, ловко выуживая все закоулочки души пленника, пока в дело не включались стальные, тренированные в уличных боях кулаки Кисамэ.

Итачи дрался шустро и гибко, в удар вкладывался, точно каждый был последним. Не без удовольствия Хошикаге наблюдал, как не проронив и капли пота, Учиха быстро укладывал на лопатки противника, упирался в его челюсть подошвой ботинка, от чего плоть лица собиралась гармошкой, и, в одно движение приведя в порядок растрепавшиеся волосы, повторял интересующий вопрос, ответ на который поступал почти всегда незамедлительно. Красавчик работал стильно, без тени сомнения, но никогда не добивал. И запрещал Кисамэ:

”–Ну тварь же,Итачи–сан! Давай его, это самое?

– Оставь, мы узнали, что нужно”.

За три года, проведенных бок о бок, Учиха не был замечен в сострадании к кому–либо, и теперь, его вид, взвалившего на плечи грузную тушу какого–то забулдыги, вызывал неподдельный интерес.

– Кто это? – спросил Кисамэ, поглядывая на Итачи, погруженного по плечи в раздумье. По его лицу скользили полосы крепкого белого фонарного света. Невдалеке грохотала железная дорога. В синих пролетах домов виднелись рыхлые облака.

– Не знаю, – не размыкая зубов ответил Учиха.

Более не было сказано ни слова, за что оба были друг другу благодарны.

Сквозь опущенное стекло Хошикаге выпускал клубы жидкого дыма и наблюдал, как напарник в короткой нерешительности оглядывает дом и пару–тройку зажжённых глаз–окошек (на часах давно перевалило за полночь). Совсем недалеко хлынул поезд, от дождя в воздухе осталась лишь удушливая испарина. Итачи подошел к подъезду, нажал кнопку, медный голос отозвался вопрошанием, после чего в одном из окон началось движение.

В синий прямоугольник стекла заднего вида Итачи видел, как в потревоженную им крашеную дверь вышла женщина, в халате и тапочках на босу ногу, ринулась к оставленному на тротуаре туловищу, в растерянности оглядывавшегося вокруг. В поплывшем овале ее лица Итачи распознал девушку с фото, от чего стало спокойно: все шло в точности так, как должно было.

С этого дня он прибрёл, как он сам считал, замечательную способность видеть события в их совершённости и простоте, как если вместо натуралистичного пейзажа, полного академической муштры, открывалось подлинное мастерство линии, ровным росчерком которой можно сполна изобразить образ. Итачи часто вспоминал то фото в бумажнике, желая возвращать себе спокойное принятие собственной жизни, полный сценарий которой он сам же расписал. Природная проницательность его обрела надежную опору, укоренилась в виде бесконечных этюдов людских трагедий, сцену для которых Итачи выстроил в собственных мыслях. Он изучал их, с удовлетворением следил за предсказуемостью действий, отслеживал развитие персонажей.

Принцесса вписывалась неохотно, а если вписывалась, то за ней тенью на сцену тянулся он сам, чего он давно себе не позволял. Он привык не допускать мира в себя, ощущал свою выпестованную душевную бедность как счастье.

Итачи смотрел теперь, как она шагала рядом, слушал стук ее каблуков по мокрому асфальту, доносившиеся из глубины баров отзвуки толпы, наблюдал за редкими прохожими, перемигиванием вывесок со светофорами, и был готов порхать. От синевы ночного неба и односолодового дымного виски, перехваченного Итачи уже у самого выхода, кружилась голова. Вся прежняя жизнь казалась рядом штор, которые распахнулись и явили Принцессу, искрящуюся недавним дождем.

– Я в ужасе, – сказала Огами, поднимая к влажным звездам оттаявшие от вина глаза.

– Я не настолько плох в танцах, – ответил Итачи.

– Всё хуже, – продолжила она задумчиво, – Я иду рядом с невыносимым хамом и бабником, а ощущение такое, будто воцарилась вселенская гармония. Когда я перестала ненавидеть вас каждой клеточкой существа?

Учиха растекся в улыбке. И хотя он сам нежился в этой атмосфере приятного вечера, улыбка вышла самодовольной.

– Что это с тобой, Принцесса? Вино или, наконец, перестала играть в недотрогу?

– Вино, – слишком быстро и твердо ответила Сумирэ.

– Охотно верю, – кивнул он.

***

– Я думаю, что знаю, почему вы любите джаз, Итачи–сан, – заявила консультант, меняя щекотливую тему. Она жадно смотрела на безукоризненный профиль идущего рядом Старшего Учиха, почти забывая следить за дорогой, от чего купленные ради свидания ботильоны наверняка будут ободраны до самых подметок. Сумирэ почти кожей ощущала глубокое спокойствие мира, сладость ночного воздуха и терпкость духов Учиха. Свет проезжающего мимо автомобиля на мгновение выхватил крахмальную шею мужчины, стеклярус его встрепенувшихся волос. До них непременно хотелось дотронуться, но даже изрядная дегустация вин не могла нарушить стального самоконтроля поддатого консультанта.

Ни на секунду её не покидало чувство поединка. Надо отдать должное, Учиха умел устроить досуг. Продумал всё начала и до конца: её наряд, свой идеальной посадки костюм без единого намека на отблеск, насыщенность вина, синие мазки света на красном дереве столиков. Казалось, будто всё пространство вокруг неё, густое и темное, очерчено его присутствием, где на каждый её жест незамедлительно следовала его едва уловимая реакция. И всё же, они ещё играли. Теперь она не фригидная училка, фыркающая в ответ на сальные шутки; он придумал новое представление, нарядил как куклу и наблюдал за ходом одному ему известного эксперимента.

Огами не оставалась в долгу. Дичиться и фыркать означало бы проиграть. Но соблазн узнать границы, что выстроил этот манипулятор, был слишком велик, и Сумирэ проверяла их всеми возможными способами.

– Вот как? – Учиха хмыкнул, доставая из–за пазухи небольшую, обтянутую коричневой кожей флягу. – Снова желаешь потягаться в анализе. Вот, – он протянул консультанту флягу, – подкрепись для храбрости.

– Что там? – спросила Сумирэ и, не дождавшись ответа, сделала глоток, поморщилась: горло тут же обожгло виноградной водкой.

Старший Учиха усмехнулся и отпил следом:

– Смело.

– Я думаю, что джаз – это полная противоположность вашей жизни, – начала Сумирэ, зашагав ещё увереннее прежнего и сильнее прежнего задирая голову к лунному небу. – Мне кажется, что жизнь преступника должна быть тяжелой. Вам столько нужно держать в голове. Должно быть, люди вокруг вас – все равно что мухи в паутине, нужно помнить, на каком кольце паутины висит нужная. А джаз... это музыка потока, – девушка пальчиками прошлась по воображаемым клавишам рояля, – никакой идеи и формы: чистый момент гармонии музыкантов. Полная противоположность.

– Совсем неплохо, Принцесса, – одобрительно закивал головой Учиха. – Ты почти заслужила шапочку выпускницы.

– Я бы ни за что не смогла быть преступницей, – Огами тянет руку к фляге, делает глоток, снова морщится. – Постоянное напряжение, внимательность, как взведенная пружина. Сколько вообще можно вынести в таком ритме?

– То ли дело – университет, – парирует Учиха. Они давно миновали никогда не засыпающий янтарный Омотесандо<span class="footnote" id="fn_29132087_0"></span>, шум которого теперь уже почти не был слышен. Ветви кленов, рассаженных по спальному району, стыли в неподвижном ледяном воздухе. В редких звонких лужах отражался свет фонарей.

– В самом деле, – согласилась Сумирэ. – Я думала о том, что остаюсь там только потому, что внутри спокойно. Я провела в университете последние десять лет и знаю его вдоль и поперек. Не знаю, как жить вне его. Хотите устроить очередной мастер-класс? – девушка повела бровью, заметив скептическую физиономию Учиха. – Что же, прошу!

― Водой плескаться больше не будешь? У меня соски на морозе будут просвечивать.

― Какой вздор!

― С первого твоего разговора с Пейном, я понял, что ты идеалистка, Принцесса, каких не видывал свет, - он изредка, щурясь, с неизъяснимым выражением глаз поглядывал на консультанта. ― Тебе спокойно в стенах университета не потому, что он тебе знаком. Университет помогает тебе не видеть людей, ― Итачи помолчал, обрисовывая весомость фразы, и отхлебнул граппы. – Держу пари, ты ни с кем там не сошлась. Твой ум и твои идеалы отлично сочетаются в исследованиях. Очевидно, что простые смертные никогда до них дотягивать не будут. Ну, как, ― Учиха обернулся, его лицо было совершенно спокойно, как и всегда, когда он седлал своего конька, – удался мастер–класс?

Огами не ответила. Она остановилась, уставилась под ноги, слегка покачиваясь взад–вперед, затем, не поднимая головы, потянулась за флягой и, краем глаза уловив наблюдающий за ней черный прищур, сделал глоток. Ледяная струйка обожгла шею.

― Вы, конечно, правы, кто бы сомневался, – заговорила она, возобновив шаг. ― Но зачем мне смотреть на людей? Чего в их лицах я не видела? Мое иллюзорное существование, ― продолжила Сумирэ, чувствуя, что начинает закипать, ― более справедливо, чем пустая болтовня о политике, пробках, повышении налогов. Вся эта чушь абсурднее, чем мое презрение к жизни, ― окончание фразы выходит вызывающе твердым.

Затхлые разговоры коллег на кафедре порой вызывали зубовный скрежет. Обыкновенно Огами раскрывала томик очередного французского интеллектуала, в надежде почитать в перерыве между занятиями, усаживалась ближе к углам, походившим скорее на ботанический сад, чем на кафедру, прочитывала строчку. Мысль неуклонно следовала за автором: «Чтобы обезоружить завистников, нам следовало бы выходить на улицу на костылях. Только наш беспомощный вид может пробудить в наших друзьях и недругах ...<span class="footnote" id="fn_29132087_1"></span>. … Ага, пьет витамин омега-3, чтоб волосы росли. Можно просто рыбу есть чаще, хотя с таким качеством того,что сейчас вылавливают и называют рыбой…». На том самом моменте, когда Сумирэ оказывалась пойманной в ловушку периферического слушания, она с негодованием захлопывала книжку, недовольная то ли досужими беседами секретаря и пожилой профессорши, напоминавшей неудавшийся профитроль, то ли собственной неспособностью не слушать. Не слушать не выходит, ещё Аристотель замечал.

Люди говорят, говорят слишком много, не зная, когда наконец можно заткнуться. Их болтовню слышно в метро, через наушники: «Он не пригласил меня на день рождения, зато там была Знаешь Кто? – Да ладно?! – Ну да!». Галдежом пропитаны вечерние парки, коридоры больниц, он витает в воздухе продуктовых магазинов заевшей пластинкой акций («Hanamasa» заботится о вас!»). Телевизионное пустословие ток-шоу прерывается рекламным, но пусть бы и так, им хотя бы платят. Большинство согласно трепаться задарма, лишь бы не замокать ни на секунду, иначе схлопнется мир, вселенная сгинет в имплозии молчания, развернуться небесные хляби тишины.