Кембриджская пастораль (часть 1.2) (1/1)
В завершающий день судопроизводства школьникам приходилось околачиваться на кампусе до половины девятого вечера, когда на горизонте выступал карательный отряд преподавателей Гражданского воспитания. Они властными жестами сгоняли гурт старшеклассников в зал. Йорну занимательно было наблюдать за учениками: в каком-то смысле они шли на собственную казнь, обязанные законом примерить на себя карательный инструментарий. Пацаны громко разговаривали и обсуждали предстоящее действо, цинически посмеиваясь. Многие из них уже с давних пор ежегодно приобщались дома к чествованию социальной стабильности, но что-то выдавало в них крайнее нервное возбуждение. Департамент Гражданского Воспитания знал свое дело. Атмосфера царила наэлектризованная. Полные энергии, харизматичные и жесткие работники кафедры умели, не в пример многим другим преподавателям, завоевать уважение самых неуправляемых подростков, искусно манипулируя групповой динамикой. Их явно этому обучали специально и своими секретами они почему-то не делились с коллегами. Йорну, скажем откровенно, совершенно не нравилась роль, которую отвели в групповой динамике лично ему, поэтому он старался поменьше маячить в образовательном комплексе, чтобы не пришлось никому ломать ноги (в последствии все равно пришлось). В любом случае, для учеников старших классов просмотр трансляции был первым, когда предоставлялась возможность пережить зрелище публично, пройти гражданскую инициацию. Каждый знал, что за его мимикой, движениями и жестами внимательно наблюдают как одноклассники, так и преподаватели. Наблюдающие сами были и зрелищем, и образцом в чашке Петри — спектаклем друг для друга, объектом изучения для администрации. Никаких конкретных официально одобряемых эмоций не предписывалось, но предчувствие, что надо угадать ожидания стаи, неотступно преследовало учеников. Нормы реакции вырабатывались спонтанно, через подражание самым влиятельным членам стаи — преподавателям и альфа-старшеклассникам. Некоторые ученики, без сомнения, испытывали сильный страх, но чего они боялись на самом деле Йорн понять не мог. Он был в достаточной степени убежден, что никто из школьников не верил ни на секунду, будто подобная судьба может постичь его лично. Даже Йорн со всем своим багажом не верил, что окажется там, на столе, привязанный, напичканный наркотиками перед четвертованием, эвисцерацией или постепенным растворением в кислоте.
Казни были обставлены как хирургические операции с билетом в один конец. Очевидно, антураж соответствовал цайт-гайсту — клиническому, стерильному, экологически чистому и идеально компартментализированному . Зрители не слышали истошных воплей, реки крови не лились палачам под ноги — кровь и прочие гуморы удалялись всасывающими устройствами, а палачи, облаченные в медицинские костюмы, на поверхности которых не задерживались микробы, напоминали Джона во время операций по пересадке сердца. Приемный отец несколько раз разрешал Йорну наблюдать на экране монитора за его работой, и Йорн остался в убеждении, что есть в его деятельности нечто теургическое. Но когда на образ кардиохирурга Джона Сорренто наслоился образ переодетых во врачей экзекуторов, Йорн не мог удержаться от мысли, что деятельность Джона столь же бесполезна, сколь и волшебна. Йорн однажды спросил Джона, почему он пошел в хирургию, и отец сказал, что ему хотелось всевластия. «Над природой», — уточнил он и рассмеялся своей шутке громким, как у Брайана, но более интеллигентным смехом.
Процесс протекал в гробовой тишине, среди которой вызывающе громко шуршали и поскрипывали защитные костюмы карателей, звякали инструменты, подавало звуковые сигналы оборудование, с легким шумом поступал воздух в легкие с помощью аппарата ИВЛ. Йорну все эти звуки, наводнившие актовый зал школы Св. Бернарда, представлялись распускающимися цветами в ускоренной съемке. Среди них из темноты выступали то маленькие и синие фиалки ритмического писка кардиографа, то белые лилии густых шорохов, то громадные, фортиссимо-красные пионы неслышного вопля, который читался в глазах казнимого. Йорн впервые узнал, что можно истошно орать одними глазами. Джон неохотно и с подозрением к интересу Йорна, объяснил, что осужденным вводят яды, парализующие мышечную активность — отсюда необходимость искусственной вентиляции — но оставляющие сознание вполне ясным.
В последние минуты перед окончательным распадением казненного на аккуратно разделанный и обескровленный экспонат для анатомического музея, режиссеры включали тревожную и как бы почтительную музыку. Почтительную к чему? К палачам-профессионалам высшей квалификации? К свершившемуся правосудию? К Системе? Или к таинству отделения души от тела? К древнейшему ритуалу жертвования меньшинством для укрепления большинства?
Позор, которым клеймили живого преступника, сменялся на уважительную проникновенность. Центральным предметом ритуала становилось тело вольнодумца и попирателя гомеостатического бытия Системы. Система, по меньшей мере, показывала, что не станет глумиться над трупом — все-таки она является Системой, отлаженным и деперсонализированным механизмом, проводником равновесия, а не безумным маньяком-вампиром, упивающимся кровью и дестабилизирующим баланс всеобщей анестезии. Чувствительная бесчувственность — вот чего, кажется, ожидали от собранных в зале школьников. Взрослое, натренированное, взращенное наставниками и подкрепленное внешними условиями свойство личности. Чувствительные по приказу и чуткие к настроению начальства, страстные, когда крикнут «Ату!», растерянные и инертные, едва лишатся направляющего воздействия извне, как структурированный текстиль, который остается твердым, только когда по нему течет электрический ток. Сапиенса можно приучить ко всему — неотения сыграла с ним злую шутку. Первые двадцать лет по чужой подсказке он живет, чтобы обучиться основам выживания, а потом еще два раза по столько же, чтобы не испортить никому настроение. Предсказуемость и доцильность — основы группового бытия человека. Рапаксов исследователи считали сложными в обращении и опасными, потому что они с пубертатом теряли понятие о том, что такое «слушаться старших». Чистокровные рапаксы также теряли интерес и к человеку.
Йорн был «ракшасом», то есть сплайсом рапакса с некоторым количеством человеческих черт, и поэтому его интерес к человеку был глубок и разнонаправлен.
По окончании трансляции, когда в зале снова вспыхнул свет, школьники выходили в странном настроении, словно ожидали одного зрелища, но получили совершенно иное, и парадоксальным образом оное зрелище их не разочаровало. Американские горки оказались не такими уж и страшными — с отключенной-то гравитацией. Выходя из зала, некоторые девчонки заговорщицки перешептывались, а другие будто демонстративно болтали о посторонних вещах. Парни энергично жестикулировали и пересказывали друг другу только что увиденное. Кое-кто выделялся подавленностью и бледностью, но их было меньшинство. Был еще этот парень из биологического класса, которого звали, кажется, Дерек, к нему все время приставали около шкафчиков здоровые мужики с требованием спеть то одну, то другую песню трансгендера «Кали». Словом, этот Дерек как-то странно жался за спинами других учеников и неловко прижимал рюкзак к брюкам. То ли обмочился, то ли кончил — еще одно свидетельство крайней сложности психической жизни Homo Sapiens Sapiens.
…When you walk… through a storm… hold your he-e-e-ad… up high… and don’t… be afraid… of the dark…
Дождь уже без стеснения барабанил по веткам. Йорн поднял воротник куртки и низким голосом затянул новую песню.
… At the end… of the storm… there’s a go-olden sky…
Кто-то метрах в пятидесяти шуршал травой на Римской тропинке. Йорн не обратил на долетевший до него звук особого внимания, продолжил ломиться через насаждения, рассматривая почву под ногами.
…Walk on, walk o-on… with hope… in your heart… and you’ll never walk alo-one…
— Эй, приятель!
Йорн обернулся.