Tempus est iocundum (2/2)

— Да, потому что у меня есть порода. Человека беспородного ничто не исправит: после четырех лет воспитывать бесполезно в принципе. А теперь представь: такая вот планктонная личность выцарапает бумажку, которая обеспечит ей возможность авторитетно диссеминировать фикции своей мозговой субстанции. Если этаких личностей поднаскребется некая критическая масса, они фекализируют неокортекс всем вокруг! — старший театрально закатил очи. — Ты-то что скажешь?

Йорн закончил настраивать инструмент и осторожно положил лютню на деревянный обеденный стол. Оставшись наедине с братом, он позволил себе расслабиться, и внимательный глаз, наблюдая за ним, непременно отметил бы, что в точности и координации его движений, в плавности и четкости жестов проскальзывало что-то чужеродное. Двигался Йорн так, словно мог в любое мгновение сознательно управлять сокращением каждой мышцы, отчего самый незначительный жест его казался строго продуманной и безукоризненно выполненной частью танца — строгого, сдержанного, смутно воинственного.

— Я скажу, что это блестящая диссекция твоих собственных страхов и сомнений, — произнес Йорн, специально оскаливая зубы в плотоядной улыбке.

— Слышь, ты! Невеста Зигмунда Фрейда! — откликнулся Брайан с нарочитой грубостью. — Ты еще мне тут поговори про objet petite a! Нет, мой дорогой брат-вольпертингер, ни фига! Есть одна неприглядная, но при этом неоспоримая истина: мать Земля родит на одного стоящего человека три дюжины недоделанных. А коли каждый от рождения имеет право на громкоговоритель, так всякая бестолочь может запросто резонировать с кучей других бестолочей.

— Замечу не без легкой зависти, — произнес Йорн с двусмысленной интонацией, — подобное мировоззрение существенно упрощает навигацию по трудноразрешимым моральным вопросам.

— Бедный Йорис! — Брайан продолжил свою театральную линию и с комической грустью улыбнулся. — Ты еще молод, ты состоял на домашнем обучении, ты ни с кем близко не сходился, ты даже в прошлом году досиделся в одиночестве за книгами до тотального превращения в пенис — охуел в конец, то бишь, — здесь Йорн невольно поморщился и отвел взгляд. — Нет твоей вины в том, что ты погано разбираешься в людях и существенно недооцениваешь количество подлости, которое вмещается в этот с виду ограниченный объем. Можешь и дальше ковыряться в дивном внутреннем мире каждого встречного-поперечного, только, умоляю, не подставляйся, ладно? Люди любят экзотику, но у большинства потолок познавательных усилий — натянуть диво себе на детородный орган и туда-сюда, туда-сюда…

— Все, хватит уже!

Йорн рявкнул на Брайана сдавленным резким голосом, до десен оскалив звериные клыки, но получилось это у него не столько от злости, сколько от страха. По спине, по затылку его пролетел шквал застарелого ледяного ужаса, который селился, как ему воображалось, где-то в глубинах грудной клетки, между сердцем и левой лопаткой — Брайан знал, куда колоть.

Когда Йорн был в том возрасте, в котором дитя, имеющее хотя бы малую склонность задумываться, начинает задумываться о вещах больших, чем оно само, и лежащих вне пределов его непосредственного личного опыта, Йорн думал о том, как ему нравятся люди и как ему хочется стать одним из них. Приемные родители представали перед ним двумя полюсами величайшего достижения разума: Джон давал немощным жизнь, вшивая искусственные клапаны в человеческие сердца, а Элис несла молодым и здоровым сердцам свет исторического знания, повествуя о том, как жили, любили, верили и творчески самовыражались древние египетские царства. Две фигуры, несколько романтизированные по причине частого отсутствия дома, символизировали для Йориса союз науки и искусства, природного и культурного, мужского аналитического, раз уж на то пошло, и женского синтезирующего начал. Они воплощали гармоничное взаимодействие и взаимопроникновение бескрайних возможностей алчущего человеческого ума, поборающего и смерть, и забвение. В детстве Йорис часто размышлял, как бы ему, скрыв свою природу, стать врачом. Когда пришлось признать, что его не-человеческая сущность не позволит пойти по отцовской стезе, Йорн задумался о занятии более кабинетном, но приносящем не меньше пользы родному муравейнику. Йорна интересовали люди, несмотря ни на какие отголоски чужеродных программ в генах. Даже книги ему попадались все больше прекраснодушные и исключительно гуманистические, а те, которые таковым свойством не обладали (их обычно подсовывал Брайан), он тихонько откладывал на потом. Посему у Йорна сложился образ человека, как существа, в целом, незаслуженно страдающего. Этому мировому человеку, бескорыстно пригревшему на своей груди химеру, Йорн хотел некогда принести скромное благодарственное подношение.

Схлопнулась вся эта хрустальная ерунда за один вечер на пустыре в пригородной промзоне Лондона, откуда Йорн возвращался после тренировки по паркуру. И да, Брайан, с-сука, любил намекнуть, мол, он догадывается, что там произошло. Только ему, мать его, в страшном сне не увидеть, что Йорн творил, пытаясь вырваться. И не вообразить ему ликования, которое пронзало тогда остатки Йорнова звериного сознания, каждый раз, когда кулаки, клыки и ногти его увечили оскорбителей.

Прошло уже несколько лет, а мерзость не отпускала. Она только бродила по организму ртутным сгустком. Для Йорна умер всеобъемлющий, добродушный, творческий и вечно обновляющийся абстрактный человек, оставив ему конкретный материал, составленный из конкретных индивидуумов. Кроме того, хищные инстинкты химеры выступили по мере взросления на передний план и временами почти застили разум. Йорн стал замечать, что, не видя идеального человека в каждом реальном гомо сапиенсе, он, словно психопат, не испытывает к нему даже подобия человеческих чувств. Ему требовалось усилие, чтобы преодолеть подсознательную установку «хищник — добыча» или «хозяин территории — нарушитель» и перейти от механического, ритуального к полноценному взаимодействию. Со временем Йорн, правда, привыкал, привязывался, к некоторым людям даже сентиментально прикипал, у него словно бы открывался иной взгляд на нового знакомого, однако до тех пор Йорн не видел ничего, кроме физической оболочки, которую зачастую хотелось разрушить просто так, по велению инстинкта. Он и на своих стал периодически крыситься. Например, два дня назад, перед самым отъездом в университет, Йорн врезал Сэму по уху и разбил ему пол-лица своей тяжеленной рукой. Потому что не хрена язвить, будто, мол, без него все как-то спокойнее, и, мол, плохо он с крыши свалился. Джон и Элис пришли в смятение. Йорну же легче ничуть не стало, лишь появилось ощущение, что он становится отъявленным мудаком. Раньше Йорн просто уходил и спокойно ждал, пока Сэмми выберется из очередной депрессивной фазы. Верил: Сэмми по-своему хороший, просто конституция слабая. Нынче он не знал, во что верит. Брат его мучил и выводил из себя, а жалость, которую Йорн к нему испытывал, смешанная с диким раздражением, взрывалась время от времени, словно нитроглицерин. И вообще Йорн не понимал, что он делает, на кой черт его откачали, какого хрена он с переломанными ногами снова сидит на кухне студенческого общежития в Питерхаусе и на кой ляд ему сдался его долбаный Кембридж.

Химера сощурила красивые близорукие глаза и с тоской посмотрела на закатное небо за окном светившееся сиреневыми полосами.

— Ладно, хватит уже кости перемывать моим соседям. Репетировать надо, а то поздно будет, — буркнул Йорис наконец. — Думаю, я и без того много нагоняев получу за этот год, надо экономить кредит доверия.

— Нагоняи? Это мне нравится! — осклабился Брайан пираньей белозубой улыбкой. — Отличный план, надежный, как швейцарские часы!

***

— Tempus est iocundum, o virgines! Modo congaudete, vos iuvenes! O! O! Totus floreo…

Йорн перестал играть и несильно хлопнул ладонью по струнам лютни, мельком бросив взгляд на подушечки своих пальцев: там, где грим стерся полосками, видна была его настоящая кожа. Он потер пальцы. Затем Йорн повернулся к Брайану, выражая глубочайшую укоризну.

— Что не так? — вскинул брови старший и тоже перестал играть.

— Разреши полюбопытствовать: через какой орифиций в тебя проникло столько попсы? — ответил Йорис, посматривая на Брайана, слегка склонив набок голову. — Ты похож на Леди Гагу, которая, не успев скинуть латексных ш-штанов, взялась за Перголези.

— Дал бы я тебе в хрюкало, братец, — произнес старший подчеркнуто мягко, — но я, во-первых, имею достаточно снисходительности к юноше, который засыпает, прижимая к сердцу фотографию Роджера Скрутона. А, во-вторых, ни я, ни Перголези ничего не имеем против латексных ш-штанов.

— Я не засыпаю, прижимая фотографию Роджера Скрутона, — по виду со всей серьезностью возразил Йорн.

— Вот не поверю, что прижимаешь его мощи! — хохотнул Брайан. — Где ты их достал?

— Брайни, до чего избитая, неоригинальная пошлость, — поморщился и отмахнулся Йорис. — Хотя б бороду завил шуткам своим… И не называй меня «юношей».

— А как ихняя милость изволит предпочитать, чтоб ее называли? Чтобы хоть как-то сойти за леди, тебе надо тщательнее бриться.

— Звание «Братца Кролика» меня вполне всегда устраивало. Я в быту неприхотлив, — со смешком оскалил клыки Йорис.

— Заяц ты рогатый, вот кто, — отвечал Брайан. Йорн знал, что брат с удовольствием смотрит на его ровные и жутковатые зубы. Они для Брайана были символом некой особой силы, которую он всегда пытался приписать химере. Йорн не мог понять, откуда у старшего эта странная тяга к особости и избранности. — Просвети меня, какие чувствительные рецепторы эстетического чутья я тебе оттоптал, отчего ты кроишь такую рожу?

Йорис отложил лютню и, откинувшись на спинку стула, скрестил руки на груди. Некоторое время он задумчиво молчал, заглядывая в окно и время от времени прикусывал нижнюю губу. За окном сентябрьские прохладные сумерки нахлынули на землю, а портеры торопились включить освещение, чтобы не допустить потоп тьмы на вверенной их заботам территории. Огнями желтыми, оранжевыми и зеленоватыми горели офисы профессоров и стипендиатов, ярким прозрачным светом наполнялись кухни еще не полностью заселенных студенческих корпусов, белым неоном резали глаза маленькие, но мощные прожекторы, прятавшиеся в траве и декоративных кустарниках, подобные чудовищным механическим светлякам. Какая безумная трата электроэнергии! Йорис подумал о том, что человек до сих пор панически боится темноты. Может быть потому, что в темноте он более всего рискует встретиться с самим собой?

— Покурить не хочешь?

— Хочу, — слегка удивился Брайан, посмотрел на Йорна поверх очков.

— Лентяй. Пошли.

— Я же и лентяй…

— Ну, не я же.

— Ты-то д-о-о… Ты — логик! Чугуниевый! — развел руками Брайан.

Вышли. Брайан, заинтригованный, уже безо издевок помог Йорну управиться с передвижением, он гонял за сигаретами, открывал ему двери, и даже хотел поддержать под локоть. Йорн воспротивился. В дверях на выходе они столкнулись с еще одним прошлогодним знакомцем, красавцем и спортсменом Росом Бакингемом, которого Брайан люто презирал за нелепое сочетание громкой фамилии и низкосословного происхождения, выдававшее себя во всем, от выспреннего языка и деланого акцента, до одержимости знакомствами в элитных кругах.

Рос выказал озабоченность по поводу Йорнова состояния. Йорн скрипнул зубами, неопределенно махнул рукой; в ответ на вопрос «А что случилось?» он процедил что–то еще менее понятное, наподобие «дерьмо случается», и двинулся дальше с ощущением ядовитого стыда. Да, он пытался покончить с собой, что дальше?! Почему психические неурядицы в общественном сознании неизменно воспринимаются как обратная сторона моральных изъянов? Впрочем, и в речах Брайана, всегда с напором защищавшего право химеры нарушать устои и вообще быть «долбанутым на всю голову», Йорису в неменьше степени чудилось нечто зловещее.

Выйдя из корпуса и медленно добравшись до кухонь, помещавшихся в низком сером здании средневековой постройки, Йорн и Брайан встали в затемненном сыроватом закоулке, куда не проникала иллюминация. Йорн привалился к выступу стены, чтобы разгрузить левую ногу, уперся локтями в костыли. Достав зажигалку, он дал прикурить старшему брату, потом зажег свою сигарету, выдохнул в черный ночной воздух клуб пряного дыма. Газовый язычок пламени блеснул в кошачьих глазах двумя зеленовато–желтыми зеркальцами, на мгновение придав лицу Йорна уже не просто звериное, а демоническое свойство.

— Так о чем ты хотел со мной покурить? — поинтересовался Брайан, с удовольствием делая затяжку. Своих сигарет у него никогда не бывало с тех пор, как он взялся бросать.

— Помолчи, — отозвался Йорис. — Мы слишком много вербализируем.

Брайан хмыкнул в ответ, а потом с сиплым смешком прошептал:

— Господин Нагарджуна, это вы вселились в Братца Кролика?

— Я тебе что сказал? — рыкнул Йорн. — Помолчи и прислушайся.

Брайан прислушался. Сквозь толстые каменные стены кухни доносились отголоски посудного позвякивания и оборванные звуки разговора на польском; горлицы ухали где–то под крышей музея Фицуильяма, и гравий на дорожке хрустел под чьими–то шагами; далеко за территорией колледжа по оживленной Тремпингтон стрит неслись автомобили.

— Не слышишь? — бархатный, чуть хрипловатый, словно на нем были царапины, голос Химеры тихо прошелестел над ухом у задумавшегося Брайана.

— Слышу, а что — хуй его знает, спроси у него и передай от меня привет.

— Значит, не слышишь, — Йорис опять затянулся, тлеющий кончик сигареты зарыжел в темноте.

— А ты мне голову часом не морочишь, злыдень проклятый?

— А то мне более достойного вызова своему сверхчеловеческому интеллекту не сыскать. Ты слушай, слушай, Гомункулус, — Йорис зажал между клыков сигарету и поднял лицо к небу.

Звезд было не разглядеть среди кисельного светового налета, многократно отраженного и рассеянного атмосферой.

— Ай, ходидо каброн… — отмахнулся Брайан.

Повисла еще одна долгая пауза. Оба стояли и молча курили, избегая смотреть друг другу в глаза. Йорн чего-то ждал от Брайана. Собственно, ждал он, когда сводный брат приоткроет маленький лючок в армированной железобетонной капсуле своего толстокожего скоморошества и впустит мысль, которая у Йориса кипела на душе. Несколько минут спустя старший нарушил молчание:

— Memento more? — произнес он и вопросительно поднял бровь.

— Угу, — кивнул Йорис, немного, пожалуй, удивившись. Брайан пристально посмотрел Химере в глаза, загадочно поблескивавшие. Он был одним из немногих, кто подолгу выдерживал Йорнов взгляд. Даже приемные родители во время беседы всегда старались невзначай отвернуться, расположиться вполоборота к Химере, поставить между собой и Йорисом преграду, на которую можно иногда спрятаться — чашку, газету, телефон. — Тик-так, Брайни, тик-так, слышишь? Nemini parcetur… — Йорн оскалил зубы в хищной ухмылке, под которой пряталась какая-то тайная мука. — Слышишь, как колеблются атомы в молекулах твоего стареющего с каждой секундой тела? Я, если очень сосредоточусь, могу расслышать сокращения твоего сердца. Оно с каждым ударом устает и изнашивается, понемногу рвутся его волокна, отмирают его клетки. Если ты хочешь вдохнуть хоть гран жизни в сухую, изжелта-серую мумию латинской поэзии XIII века, то надо ее поместить в близкий ей по свойствам физиологический раствор. Надо вспомнить о своем умирающем с каждым ударом сердце. Наша среда не для поэзии, среда эта есть нескончаемый и беспощадный праздник. Нам негде укрыться от его рева и толкотни, чтобы наедине помолчать вместе со своей смертью. Но те, кто распевал carmina potoria на пирушках в деревенских тавернах, жили среди смерча смерти, которая всегда стояла за плечом. Она была третьим собеседником в любом разговоре, каждое молвленное слово было ответной репликой на ее присутствие. В любой балладе про дефлорацию ясноокой селянки ты всегда сначала снимал шляпу и отдавал поклон Смерти, и только потом пилил трахаться в рощу. Горланя любую застольную песню, ты нет-нет, да посматривал в дальний угол, где тихонько сидел Милостивый Жнец. И даже если ты, вконец напившись, осмеливался показать ему язык, ты отдавал себе отчет в том, что язык свой однажды прикусишь в последней судороге, когда настанет твой черед. Наш праздник отрицает смерть, но, поскольку его бессмертие — фальшивка, он превратил кончину, бывшую некогда началом новой жизни, в сугубо частную трагедию, наполненную глубочайшим одиночеством и ужасом. Раньше индивид являлся на свет побегом пышношумящего, вечного мирового древа, а сейчас он сам себе вселенная, самобытная и сверхценная, набитая призраками вещей и ложными потребностями. Вот пока ты не возродишь в себе из каких-то остатков ДНК ощущение конечной бесконечности своего бытия, помещающегося не у тебя в нейронах, а на границе между тобой и родичами, тобой и другим человеком, тобой и природой, ничего пристойного из нашей задумки у нас не выйдет. Посему же, господин Сорренто, незачет, посему только «I’m on the right track, babe, I was born this way…»

Брайан против ожидания не изверг в ответ лавового потока обжигающих и остроумных язвительностей. Он слушал Йориса со всем вниманием, а когда тот замолк, старший промолвил:

— А позволь-ка вопрос, братец Кролик, — сказал Брайан, прищуриваясь на Химеру. — А ты, когда стоял на краю крыши, захлебываясь от жалости к себе… ты представлял, как тебя будут хоронить-то?

— Мне становится от этой картины настолько пакостно, что и помирать стремно.

— А какие похороны ты хотел бы, mon frere?

Йорн пытался разгадать, что желает выяснить Брайан. Иногда между ними завязывались разговоры, которые стороннему слушателю показались бы слишком, неудобно, отталкивающе задушевными. Ни с кем другим Йорн не вел таких разговоров.

— А т-такие, каковых мне никогда не видать, — ответил Йорис после паузы. — Чтобы собралась куча народу и все обожрались пирогов в каком-нибудь захолустном кабаке, чтобы перепились и орали песни в мою честь. Чтобы з-затащили на поминальную пирушку каких-нибудь незнакомцев и рассказали им анекдоты из моей разгульной жизни. Чтобы прекрасная и хмельная от горя вдова сквозь слезы хохотала над непристойными шутками про ее почившего черта с рогами. Однако я знаю, что либо я успею все организовать так, чтобы от меня и следа не осталось, либо меня ждет холодильник в лаборатории.

— Тогда еще один вопрос, братец, — произнес Брайан и, напряженно, не мигая, продолжал вглядываться в мертвенно белевшую из-за грима, странную и аристократическую физиономию Химеры. — Ты всей этой хреноты среди книжной пыли UL нанюхался, или это твои нечеловеческие предки в тебе взбормотали?

— Я так полагаю, для тебя х-хренота будет иметь больший престиж, если исходит от нечеловеческих предков? — Брайан хмыкнул в ответ и отвел взгляд. — Брайни, отчего ты такой мизантроп? Даже я не мизантроп, хотя мне больше трех квадратных человеков на километр не положено терпеть, а ты — самый натуральный!

— Это ты-то не мизантроп? — воскликнул Брайан, и его искреннее удивление в свою очередь искренне удивило Йориса. — Сие, по меньшей мере, противоестественно.

— Вот-те раз! С этого места, будь любезен, поподробнее.

— А я тебе объясню…

— ¡Ay, chicos!

Брайан и Йорн синхронно обернулись. Брайан-то обернулся, как все оборачиваются, а вот Йориса в тот момент прелюбопытно было наблюдать. Кто имел возможность долгое время лицезреть химеру в разных жизненных ситуациях, сказал бы со всей уверенностью, что у химеры есть три режима биомеханики. Первый, расслабленный, он перенял сознательно от окружающих, чтобы меньше выделяться, хотя всегда казалось, будто тело его говорит на чужом ему языке с иностранным акцентом. Второй включался рефлекторно, когда Йорну за долю мгновения требовалось восстановить равновесие, поймать что-нибудь или отразить неожиданную атаку. В такие минуты Йорис производил резкое, быстрое, меткое и не слишком даже грациозное движение, которое, тем не менее, без осечек давало нужный результат. Он никогда не падал, поскользнувшись, и даже в густой толпе, в спешке, не задевал прохожих. Однако случались трудно предугадываемые моменты, когда все телесные свойства химеры, врожденные и приобретенные научением, фокусировались на одной, зачастую вовсе даже незначительной задаче, выявляя всю мощь его мускулатуры, всю экономность движения и точность его координации. Йорн казался одновременно диким зверем, напружиненным перед броском, и танцором, ожидающим, когда дадут музыку. Именно в такие моменты где-то на пределе чувствительности глаз окружающих замечал мощную и тонко направляемую инерцию его тела.

Словом, когда Брайан и Йорн обернулись, показалось, что, если б не костыли, Йорис пригнулся и прыгнул бы во тьму на голос пришельца. На фоне стены Музыкальной Комнаты вычертился темный силуэт полноватого, не слишком высокого человека. Брайан видел лишь черно-серую массу, заговорившую голосом докторанта Себастьяна Бьянко; Йорн же разглядел короткую бородку на круглом жизнерадостном лице, намечающиеся залысинки по бокам высокого интеллигентного лба и теплые смеющиеся глаза.

— ¡Aquí están, muchachitos! Los busco en todas partes, — силуэт всплеснул руками. — ¡Tíos, qué pasa! ¿Qué tal? — латинские интонации словно по волшебству растворяли тяжелую нависшую атмосферу оборвавшегося разговора.

— ¡De puta madre! — вскричал Брайан. — ¡Mira, quién ha venido! ¡Seba, hijo de una grán puta! ¡Ven acá, tío! — и направился к человеку, распахивая саженные объятия.

Брайан любил сквернословить на неродном языке. Вежливый Себа морщился, но снисходительно прощал.

После того, как Сорренто и Бьянко обнялись и гулко похлопали друг друга по спинам, Йорну показалось, что в результате химической реакции произошел взрыв средней силы, реторту разорвало, и по всей округе расплескался гремучий, певучий и веселый испанский диалект. Йорн понятия не имел, о чем клохчет налетевший на него Себастьян, пожимая ему руки, толкая в плечо и возбужденно обсуждая с Брайаном Йорновы костыли. А, впрочем, все было понятно. Йорн улавливал отдельные слова, отвечал по-английски, отчего Себа совершенно разомлел и погрузился со старшим Сорренто в бурливые романские волны, а Йорну почему-то сделалось уютно оттого, что он ни черта не понимает в их трескотне. Все из-за того же Себы: Йорн не чувствовал в нем подвоха и мог расслабиться. Себастьян обладал таким примечательным свойством натуры, что при всей его выдающейся образованности и целеустремленности, житейской ловкости и пробивной силе талантов, он всегда оставался мягок и светел. Вовсе нельзя было его упрекнуть в недостаточной глубине или трезвости суждений, или в том, что он пасовал перед острыми темами, как случается с беззаботными сангвиниками. В Себастьяне было что-то карнавальное — добрая усмешка, которая расставляла все по своим местам и в некотором смысле возвышала его над многими житейскими явлениями. Даже неисправимый Брайан в компании Себастьяна заметно менял манеры и самый ход мыслей, а Йорн иногда задавался вопросом, отчего ему столь нравится проводить время втроем с аргентинцем и Брайаном? Не потому ли, что Брайни невольно трансформировался в того, кем Йорн хотел видеть дорогого своего «братца Кролика». А хотел он его видеть, прежде всего, отбросившим вульгарно-ницшеанские заигрывания с самыми темными сторонами своей, а также Йорновой натуры. В присутствии Себастьяна казалось неуместным похваляться цинизмом, и Йорн не мог понять, почему он-то сам оказывает на брата прямо противоположное воздействие.

***

Просидели на кухне до глубокой ночи, опустошили все четыре припасенные Йорном бутылки кьянти и захмелели, потом налегли на джин. Видимо, по этой причине, когда Йорн с Брайаном исполнили для Себы «Istud vinum, bonum vinum…», всем троим только показалось, что они поют вполголоса. Ровно в 03:07 фурией влетела Уэнди. Она ничего не сказала — не смогла подобрать подходящих слов — но самый вид ее, ворвавшейся, полыхнувшей как из огнемета трусовато-яростным взглядом и немедля скрывшейся в коридоре, произвел несомненный эффект. Троица решила расходиться. Хотя должно признать, что пьяный Брайан чуть не помер со смеху, театрально упал со стула, и его истерические нервные похрюкивания не унимались с четверть часа уже в комнате Йорна, пока соседи на начали стучать в стену.

На следующий день Йорну поступило первое замечание из Undergraduate Office.