Часть 4. Глава 8 (1/2)
Оба стали нервными за последние дни.
Или же не стали, а лишь больше заострились.
Я, сколько себя помню, всегда дёрганым был, как порой говорили — слишком живым, а Йен шарахается в стороны от живых из-за своих мёртвых.
Йен, что едва дожидается, когда высохнут его длинные волосы, и, буквально изнывая от нетерпения, по комнате мечется, откидывая уже третье по счёту полотенце, а когда с его лохм перестаёт капать, стягивает их в косу прямо так, не заморачиваясь с гребнем или маслами, что натащила его сестра.
Стягивает в косу, проходится пальцами по получившемуся косому пробору и, отмахнувшись от самого себя, наспех оставляет короткую записку. Одевается даже быстрее, чем я успеваю критически выбрать что-нибудь, хотя бы отдалённо похожее на рубашку, среди того модного кошмара, которым набит временно мой шкаф.
Торопит, то и дело хватает за рукав, на секунду или две задерживается взглядом на свежих прорезях, появившихся на моей куртке, но даже ничего не говорит.
Не спрашивает, кто и откуда.
Не спрашивает ничего, только подгоняет и, едва ли не подпрыгивая на месте, ждёт, пока я доберусь до задвинутого в недра шкафа сундука, на котором лежит его свёрнутый дорожный плащ. Охотно принимает его из моих рук и, накинув на плечи, чуть ли не жмурится, натягивая на голову капюшон.
Не берёт с собой совершенно ничего, я же спешно заглядываю в перекинутую через плечо и отведённую назад сумку и киваю на дверь.
Не разговариваем совсем.
Ни в коридоре, ни минуя многочисленные посты. Даже ступив на едва расчищенную, ведущую к главным воротам дорожку, только улыбается и, задержавшись на несколько секунд, запрокидывает голову и глядит на степенно опускающиеся вниз снежинки.
Тепло, не ниже десяти градусов, а то и выше, но снег всё валит и валит. Сейчас — лениво, а несколько часов назад так, что и вытянутой руки не было видно.
Снег всё валит и валит, и если княжна, забывшись, подставляет ладони под невесомые хлопья, то я могу только тихо беситься, понимая, что если так и дальше пойдёт, то плакали все мои запасные и входы, и выходы.
Одёргиваю его, когда тормозит у ворот, чтобы в очередной раз глянуть вверх, и тащу за собой, схватив за край плаща. Не сопротивляется ни секунды, смиренно ускоряет шаг и, не удержавшись, машет ладонью последним на нашем пути постовым.
Я же, в свою очередь, примелькался им настолько, что ни один, ни второй даже бровью не ведут. Молча отпирают засов и, когда переступаем за обозначившуюся, нарушившую снежный пласт черту, возвращают его на место.
Вот и всё, за пределами замка.
Вот и всё, впереди мощёные припорошённые улицы, которые чем дальше, тем больше увязли в снегу, и я понимаю вдруг, что не знаю, куда его вести.
Понимаю, что, шагая вперёд и уверенно обходя собранные снежные кучи, не знаю, куда именно направляюсь, но виду не подаю. Не хочу, чтобы видел мою растерянность или поддался ей сам.
Не хочу, чтобы подумал, будто, ляпнув спонтанную глупость, я сам не ожидал, что отложит свои книжки и бросится на выход.
Не хочу, но пока всё только так и есть, однако, судя по всему, Йену не до расспросов. Йену сейчас лишь до витрины, споткнувшись около которой он вдруг вытянулся и замер.
Возвращаюсь на два шага назад и, глянув на грубо сколоченные, мутные из-за некачественного витринного стекла деревянные полки, вместо столь ожидаемых цацек или шелков вижу только глиняные, старательно раскрашенные игрушки.
— Только не говори, что всю жизнь мечтал о такой.
Даже не реагирует на выпад и, кажется, вспоминает, что я тут, рядом, вообще-то, только когда перехватываю за плечо и сжимаю его.
— Серьёзно, ты что, хочешь свисток или погремушку?
— Нет. — Никак не перестанет улыбаться, и это обескураживает. Слишком уж, выходит, мало ему нужно для счастья. — Просто яркие. Увидел и зацепился.
— Ты что, сорока?
— Сороки тащат то, что блестит, — возражает и, бросив последний взгляд на заваленные полки, разворачивается и продолжает идти безо всякого сожаления. Возражает и, покосившись на меня, фыркает, поправляя сползший низко на глаза капюшон. — А учитывая твою любовь к камням, я бы поспорил, кто тут сорока.
— Ты ничего не понимаешь в грамотных инвестициях.
— И куда же мы идём, господин инвестор? — насмехается, но с такой искренней радостью, что даже прощаю ему это. Просто потому, что это лучше, чем таращиться после на его кислую мину и надутые губы. — В ваш сорокакомнатный особняк, что вы прикупили на проценты со своих инвестиций?
— Не в этот раз, дорогая. — Грожу пальцем в ответ, и Йен даже руку вскидывает для того, чтобы за него схватиться, но передумывает, решая не нарываться на шлепок. — Я тебе не настолько доверяю. Стащишь ещё мой ночной горшок, инкрустированный сапфирами.
Становится несчастным просто до неприличия и совершенно паршиво изображает обиду, забывая даже надуть губы:
— Вот ты и раскрыл все мои коварные планы.
Забывая даже надуться и тут же выбрасывая из головы и сапфиры, и разоблачения. Всё это заменяет живейшее любопытство, которое, как мне казалось, умерло в нём в этом треклятом замке.
— А если серьёзно, то куда мы? В предместья?..
Любопытство, не сходящая с губ улыбка, которую мне становится вдруг сложно отзеркалить назад, внимательный взгляд чистых голубых глаз, которые в последнее время казались мне уставшими и будто с поволокой.
Мне становится сложно вдруг сохранить лицо, потому что не ожидал, что он попросится именно туда. Что он вообще вспомнит об этом… месте. Что мне тоже придётся вспомнить и порадоваться тому, что не видит, как мои пальцы сами сжались в кулаки.
До сих пор помню эту мелкую блядь, которую сожрал водяной. До сих пор жалею, что позволил ей убежать, а не растащил по всему лесу.
Выдохнуть… и не закипеть.
Не стоит. Не нужно. Не сейчас.
— Не самая хорошая идея.
— Почему? — удивляется совершенно искренне, и мне даже нравится, насколько же он остался равнодушен к шёлковым подушкам и десятку слуг, что обязаны крутиться рядом в любое время дня и ночи. Мне нравится то, как легко он отказывается от всего этого и рвётся в дыру, где нет роскошных ковров и мебели, но есть то, что ему так необходимо. Равнодушие окружающих и полная неприкосновенность. Свобода. — Твои девки будут ревновать?
— Нет у меня больше девок.
Уворачивается от прущего навстречу подобно лосю грузного мужика, чтобы тот не зацепил его широкими ручищами, и потому упускает мой взгляд. И намёка в голосе не улавливает тоже.
Я ничего ему не рассказывал, не упоминал ни о предместьях, ни о своих делах, а Йен, всё ещё далёкий, не принадлежащий этому миру, и помыслить не может о том, как обычно заканчивается жизнь проститутки.
— Отпустил всех, когда ушёл?
— Какая ты порой наивная, княжна.
Отвечает непонимающе вздёрнутой бровью и, отвлёкшись на меня, едва не сносит выступающую за общий ряд широкую полку. Успеваю схватить за плащ и отвести в сторону, да так и придерживать за него, как щенка.
— Ты думаешь, что во всех публичных домах девки не по своей воле живут?
— Хочешь сказать, что они сами выбирают такую жизнь? — выделяет предпоследнее слово, и недоумения в его голосе просто прорва. На миг показывается та самая дёрганая дурочка, о существовании которой я уже успел забыть. На миг проглядывает тот Йен, которого я впервые увидел именно среди своих девок. И без того взвинченный, вышедший из себя не раз и не два за всё время поисков, я срываюсь в ядовитое ехидство, даже не попытавшись притормозить:
— А чем твоя отличалась от «такой»?
Сжимается непроизвольно, стремится оказаться подальше, но ловко перехватываю за плечо и сдавливаю то прямо через плотный покров, удерживая подле себя.
— Ты бы на собственный замок смог наскрести, если бы брал плату со всех, с кем успел переспать. Что, скажешь, нет?..
Вместе с вопросом получает ещё и хороший рывок назад, налетает на меня, упирается спиной в мою грудь и, сразу растеряв весь настрой, бормочет себе под нос, не желая даже повернуть голову:
— Скажу, что с тобой теперь буду спать только за что-нибудь.
Тут бы спустить уже, чтобы не нагнетать, но… Но превосходство слишком приятно, и я вовсе не тот, кто предпочтёт ему чужой комфорт.
— Не боишься, что я тебя кормить начну только за что-нибудь?
— Это низко, вообще-то. — Не огрызается больше, но от этого более добрым не становится. Скалится, но втихую, не переходя в открытый конфликт. Только напряжённость в тоне голоса и выдаёт. — Затыкать рот, используя мою зависимость.
— Знал, с кем связываешься.
Тут уже выворачивается и, отцепив мои пальцы, уходит вперёд. Думает, видно, что так убережётся, если вдруг что.
— Поздно жаловаться.
— Я и не пытаюсь на тебя жаловаться, — отвечает, но будто не мне, а спине впереди идущей дамы, на которую пялится с подозрительно повышенным интересом. Вот и настало время обидок и незапланированной сырости.
— Потому что тебе некому на меня жаловаться, — парирую всё ещё, но уже куда более миролюбиво. Что с ним грызться всерьёз, если всё равно на большее не хватит?
— Не поэтому. — Так и не оборачивается, но упрямо спорит. Так и идёт, как приклеенный, за той женщиной в накидке, как какая-то потеряшка, и даже разваленные кем-то кирпичи обходит с той же стороны.
— Конечно, поэтому.
Оба продолжаем стоять на своём, но именно я в итоге прибавляю шаг для того, чтобы поравняться с этой обидчивой дурочкой и помешать ей нырнуть в переулок за заподозрившей неладное тёткой. Хватит с него непредумышленной погони.
— Нет. — Поворачивается в мою сторону наконец, но взгляд бросает быстрый и тут же глаза вперёд уводит. Поджатые губы никуда не делись тоже.
— Да, и не надейся меня переспорить.
Порывается протиснуться вперёд снова, но перехватываю, вытянув руку. Удерживаю на месте, и так и идём какое-то время, смахивая на ругающихся жену и мужа, который удерживает юную вертихвостку от побега.
Только сейчас я бы уже не принял его за девчонку. Не с упавшим вниз голосом.
— А если всё-таки переспорю, то тогда что?
— Тогда я перейду к угрозам и физическому насилию.
Оскорблённо цокает языком, головой вертит, скидывая с неё капюшон, и, вдруг подумав о чём-то, задумчиво проговаривает, глядя на подозрительно зелёные, будто налаченные яблоки за мутной витриной:
— А ведь я тоже мог бы перейти к физическому насилию.
Меня разбирает на смех тут же, да так, что не сдержаться. Фыркаю и получаю слабенький шлепок по вытянутой руке.
— Умоляю, переходя, ничего себе не сломай.
Фыркаю, а он, вспыхнув, вдруг меняется в лице и задаёт вопрос, на который мне приходится ответить уже честно:
— Ты правда считаешь меня ни на что не способным или тебе просто нравится издеваться?
Приходится ответить честно, потому что да — я не считаю, что стоит врать про это. Я не считаю, что он должен быть уверен в своей полной беспомощности и трястись, если вдруг столкнётся с чем-то один на один. Он не должен думать, что плох. И сидеть на заднице, прячась за чужие спины, не должен тоже. Пусть так и считаю лишь я один.
— Мне нравится издеваться, — признаюсь, и он даже выдыхает как-то. Перестаёт бежать вперёд и даже делает полшага вбок, чтобы натолкнуться на мою руку.
— Ну так? — Заглядывает в глаза снизу вверх и выглядит весь настроенным на примирение. Выглядит покладистым и пушистым, готовым идти на компромисс. — Предместья?..
Заглядывает в мои глаза, и если бы мог, то наверняка бы и до плеча дотянулся подбородком.
— Это плохая идея, конфетка.
Вот теперь всё как и положено: и морщинка на лбу, и надутые губы. Завожу руку за его спину и касаюсь чуть выше поясницы.
— Тебе не понравится внутри. Не думаю, что для тебя там тихо, — объясняю ласково, как могу, и княжна, посерьёзнев и задумавшись, отстранённо кивает, опустив подбородок:
— Что-то случилось?..
Так и тянет иногда потрепать его по голове, вручить конфету и отправить в комнату для младших классов. Если бы я думал, какое слово написать на его лбу, то первым, что бы пришло на ум, было бы «наивность». То взрослый до одури, то…
— Случилось, и я не знаю, что там сейчас.
Я не знаю и не хочу знать. Я надеюсь, что был услышан и сваленные друг на друга тела не гниют в куче. Я не знаю и не хочу, не хочу идти туда, чтобы убедиться или разувериться. Я не хочу, чтобы он видел то, что там происходит или произошло. Не хочу, чтобы вокруг него, только-только ожившего, кружили мёртвые шлюхи и нашёптывали ему на ухо каждая свою историю. Я не хочу, но Йен, видимо, хочет за нас двоих и осторожно продавливает меня, топчась на своём.
— Так давай проверим? — предлагает, и его голубые глаза приобретают поистине щенячье выражение. Упрашивает в открытую, и попробуй не пойми, кто тут мастер хлопать ресницами.
— Почему тебя туда так и тащит?
— Ну… так.
Отводит взгляд, но лишь затем, чтобы кокетливо покоситься из-под ресниц.
— Есть пара воспоминаний, — выражается весьма уклончиво, но этого более чем достаточно для того, чтобы врубиться наконец.
Как же я мог забыть об этих самых воспоминаниях!
И надо же, у меня они тоже есть. Не столь красочные, но всё-таки. Не столь подробные и основанные далеко не на красивой картинке. Картинке, в которую его, оказалось, так просто превратить. И красное так к бледному лицу…
— Ладно. — Мне требуется не одна минута для того, чтобы договориться с собой, и ещё примерно треть от этого времени для того, чтобы вспомнить, что там есть рядом на случай, если не удастся заночевать внутри. — Пойдём. Только не ной потом, что я не предупреждал.
Только не ной потом, что тебе страшно, громко и грязно.
Не ной, что тут ещё хуже, чем в замке.
Хотя мне самому трудно представить место, в котором ему будет хуже, чем там.
Кивает с затаённой радостью и тут же отводит взгляд в сторону, чтобы не дать мне повода для очередного укола, и, не сдержав порыва, касается моей расслабленной руки своей в знак маленькой победы или просто так.
Чёрт его знает.
Наверняка хотел зацепиться, но передумал, вспомнив о том, что не меня хватал за руки то для того, чтобы не потеряться в толпе, то просто потому, что захотелось. И мне даже казалось это достаточно забавным, чтобы, хмыкнув, закатить глаза и подумать о детской нелепости этого глупого действия. Мне казалось тогда, но почему-то не кажется сейчас.
Йен теребит край плаща, не зная, чем ещё занять свободные руки, и не отводит взгляда от многочисленных прилавков, что тянутся нескончаемой вереницей почти от замка и до самого бедного из городских районов.
Сворачиваем на первой же площади и оказываемся посреди раскинувшегося рынка. Он хочет поглазеть, а я — под дырявые, но всё же накрывающие пешие переходы крыши, чтобы ставший липким снег не валился на мою голову.
Раздражает.
Кругом, несмотря на время, народа до черта, и все жмутся к прилавкам, кричат что-то, торгуются и толкаются, борясь за лучший кусок.
Княжна привстаёт на носки, заглядывает за чужие плечи, то и дело притормаживая около полок, а я обращаю внимание не на то, что лежит, а на чём это лежит.
Прилавки налеплены один к другому почти без просветов, и, кажется, нет им ни края, ни конца.
Прилавки все одинаковые на первый взгляд, но это только если не присматриваться.
Первые, что в самом начале у входа, на самых выгодных проходных местах, сколочены из хорошего дерева, пропитаны каким-то хитрым составом и не боятся снега. Служат наверняка не один год и с лихвой отбивают свою стоимость. Те, что дальше, ближе к сердцу рынка, один другого трухлявее и темнее.
И заложены отнюдь не до отвала.
Даже шматы мяса набросаны как попало и припорошены снегом, не говоря уже о лопатах, что по соседству, и шкурах животных далеко не самой лучшей выделки.
Лопаты, шкуры, никому не нужные зимой мотыги, прочий сомнительный хлам…
Царящий кругом гомон начинает утомлять, и я надеюсь, что, ещё немного пройдя вперёд, мы выйдем к уходящей в боковину дороге, что ведёт к воротам из города, которые вот-вот будут закрыты.
Йен то и дело пытается ускорить шаг и, забыв о всякой осмотрительности, забежать вперёд, и я, пару раз тормознув его, в последний момент успевая придержать за свалившийся с его головы капюшон, психую и крепко хватаю за предплечье, чтобы оставался рядом, а не удрал. Высматривай потом среди многочисленных макушек непокрытую его.
И женщин с косами кругом столько, что поди разбери, какая нужная.
Нет уж, проще держать рядом, нежели ждать, пока всё-таки потеряется.
Проще держать рядом и сделать вид, что не заметил, что он пытается повернуть руку так, чтобы мои пальцы соскользнули вниз, на его запястье.
Кругом так шумно, что даже не пытаемся переговариваться, и я только тащу его за собой следом и, сам того не заметив, погружаюсь в свои мысли.
Вспоминаю, каким нашёл своё временное пристанище в последний раз, и невольно мрачнею. Невольно мрачнею, вспоминая и запах, и лужи засохшей, развезённой по половицам крови, и девушку, которой пришлось куда хуже других. Вспоминая о том, что я сказал Руфусу, прежде чем мы разошлись, и очень надеюсь, что оказался услышанным, потому как, в противном случае, останусь без барабанных перепонок, лопнувших от воплей княжны, а у деревенской самоназначенной полиции появится вакантное место во главе патруля. Или не появится, если не из кого будет выбирать.
Небо над головой всё синее и синее, сумерки наступают со всех сторон, и я знаю, что если выйдем за ворота сейчас, то до утра не вернёмся. Не переберётся он через стену, а к лазу, что ещё чёрт-те когда прорыли контрабандисты со стороны заболоченного берега, лучше не соваться без монстролова вовсе.
Торговые ряды заканчиваются наконец, становится много свободнее, но всё также держу княжну за руку, чтобы наверняка никуда не делся. Торговые ряды заканчиваются, а в ушах всё равно звенит от резких выкриков.
Могли обойти, но потеряли бы не меньше часа.
Могли обойти, но зачем, если ворота вот они, за поворотом?
Распахнутые ещё, но стражники засов уже притащили и потирают руки, готовясь сомкнуть створки.
Стражники — тут, стражники — там… Слишком много стражников.
Слишком много внимания, от которого начинаешь уставать.
Выходим за стену, и остаётся только лишь спуститься вниз по улице.
Выходим за стену и, надо же, всё ещё рядом с ней, когда раздаётся протяжный, натуженный скрип гигантских дверных петель.
Вот и всё, с десяток шагов — и передумывать будет поздно.
Только вот я ни призраков, ни крови не боюсь, а княжна и не подозревает, что её внутри ждёт. Уж точно не романтическая ностальгия по ИХ первому разу, который мне показалось забавным устроить.
Помочь Йену его устроить, и себе тоже. Только проверить, насколько же мне может быть не всё равно.
Дорога и близко не похожа на ту, что петляет меж городских улиц, и княжна, едва не поскользнувшись на одной из многочисленных луж, хватается за мою руку своей второй и тем самым заставляет вернуться в реальность.
Придерживаю его за плечо, чтобы выпрямился, и спустя ещё несколько метров показываются и знакомая крыша с вывеской, и деревянный частокол.
Эту идею даже хорошей не назовёшь, но, если подумать, куда ещё я мог его привести?..
Снять каморку в таверне на окраине или целую комнату в трактире подороже и озираться по сторонам, прислушиваясь к каждому выбивающемуся из общего гомона звуку?
Психовать, чуть что хвататься за нож или, и того лучше, караулить под дверью, наблюдая за тем, как Йен не отлипает от завешанного окна?
Куда ещё я мог его привести, если больше у меня ничего не было и нет?
Ирония и здесь.
«Давай свалим на сутки, малыш. Я слышал, местные бездомные собираются в южной части города. Пойдём, отобьём какой-нибудь матрац».
Чем больше думаю обо всём этом, тем меньше понимаю Анджея, который рискнул и забрал его с собой. Знал же, что княжна не сможет спать на земле и жрать то, что попадётся, и всё равно рискнул. Знал, сколько новых проблем ему принесёт капризная, на тот момент избалованная, влюбившаяся в него почти девчонка, и всё равно рискнул.
Рискнул ради него, хотя тогда даже привязан не был.
Не был привязан, не был влюблён и всё-таки не оставил с сестрой и её распрекрасным мужем.
Сам не понимаю когда, но вдруг вместо холодного рукава ощущаю тонкие пальцы в своей ладони. Поглаживает мою руку большим пальцем и первым забегает на облупившееся, не покрашенное вовремя крыльцо.
Поднимаю голову по привычке, взглядом упираюсь в так ни разу и не зажжённый после того дня фонарь, а после с удивлением нахожу на двери новую, старательно прилаженную ручку взамен выломанной.
Только замка нет. Ну да он теперь и не нужен.
Воровать из-за близости этих, с вилами, вряд ли кто сунется, а запираться внутри больше некому.
Внутри больше никого нет, но всё равно, оттеснив слишком уж торопливого мальчишку в сторону, захожу первым, и отголоски разложения, впитавшиеся в пористую древесину, всё ещё витают в воздухе.
Йен втискивается следом, да так и замирает на пороге, пока я, не обронив ни слова, хватаюсь за приделанную кем-то не слишком умелым задвижку и запираюсь. Прохожусь по холлу, поджигая масло в уцелевших светильниках.
Становится немногим лучше, но на полу даже пятен нет. Пол просто выскоблен в тех местах, где были бурые пятна.
Пол, что никогда раньше не был таким чистым.
И в этом тоже есть своя ирония.
Внутри никогда не было настолько тихо.
Дверь в кабинет настежь открыта, и даже впотьмах угадываются очертания натёкшей лужи, что не удалось ни отмыть, ни выскрести.
Наверняка только магией и удалось бы.
Обхожу весь первый этаж, не касаясь ни стен, ни оттёртых от брызг и грязи предметов, и, когда возвращаюсь, княжна всё ещё на том же месте стоит.
Не сделал ни одного шага.
Княжна всё ещё у порога, и глаза у него большие и круглые, но в них нет страха.
Одни лишь сожаления.
Сожаления, которые ни мне, ни тем, кто здесь жил, не нужны.
Тем, кто бегал туда-сюда, спешно наводил красоту каждый вечер и периодически устраивал мелкие пакости соседкам, отхватившим лучшего клиента.
— Ты… — заговаривает всё-таки, сбивается, стоит мне только перевести на него взгляд, но, прочистив горло, договаривает: — Кто это сделал?..
Гадаю даже, насколько много он видит, обшаривая взглядом каждую стену и закуток, и только лишь жму плечами, когда оборачивается ко мне, всё ещё не дождавшийся ответа.
— Имён я не спросил.
— Но нашёл. — Это уже утверждает, и я не считаю нужным сочинять что-то. Для чего, если он и так знает, что я мог сделать?
— Нашёл.
И если всё-таки умный, то не полезет со своей сомнительной моралью.
Глядит на меня долго, после поднимает взгляд выше, осматривает ступеньки уходящей на второй этаж лестницы и отступает к перилам. Укладывает на них ладонь и, должно быть, собравшись заглянуть в ту самую комнату, что последняя в коридоре, передумывает.
Останавливается и, опустив голову, думает себе что-то. Я же, не желая ждать, когда он начнёт рассыпаться в соболезнованиях, подхожу к закинутому какой-то бежевой тряпкой дивану и насилу, всем весом навалившись на него, сдвигаю в сторону.
Вспомнил вдруг, что внутри было кое-что.
Кое-что, припрятанное на какой-нибудь из крайних случаев, и не сказать, что это «кое-что» мне сейчас или когда-нибудь будет нужно, но… Сдвигаю в сторону и, присев около выломанной в спинке дырищи, осторожно шарю внутри ниши, надеясь, что не додумался зарядить то, что оставил.
Пальцы натыкаются на одно из узких плеч, и, зацепившись за него, вытаскиваю наружу сравнительно небольшой, доставшийся мне явно от какого-то искателя приключений арбалет. Заряженный арбалет с парой запасных, примотанных к прикладу болтов.
Помню, как прятал само орудие, и в упор нет, как додумался натянуть тетиву.
Осматриваю загнанный в паз болт с таким видом, будто это самое увлекательное занятие на земле, когда Йен отмирает и, сделав шаг вперёд, вдруг разворачивается, да так, что, закрутившись, имел все шансы навернуться со ступенек.
— Мне…
— Скажешь, что тебе жаль, — я в тебя выстрелю, — предупреждаю, не отрываясь от замысловатых глубоких насечек на острие болта. Надо же было так заморочиться, чтобы выпилить. И на остальных такие же… Где же я их взял?
— Но мне действительно жаль.
Прикрываю глаза, чтобы по правде не выстрелить. Пусть выше, не в его голову, а только чтобы напугать, но всё-таки. Глушу первый порыв и, медленно поднимая взгляд, нарочито небрежно осматривая его всего, от носов сапог до макушки, спрашиваю:
— И за каким чёртом мне об этом знать? Может быть, ты думаешь, что мне интересно, что там шепчут твои новые мёртвые подружки?
Медленно ведёт подбородком в сторону, будто боясь спровоцировать резким движением или разозлить. Будто — потому что, по тону его голоса, не опасается ни того, ни другого.
— Их здесь нет.
Слишком спокойный для того, кто оказался на месте устроенной мясорубки, да ещё и с нервным убийцей под рукой. Слишком спокойный, слишком по-человечески сочувствующий им и, что самое отвратительное, мне. Слишком собранный, готовый в любой момент броситься вниз, повиснуть на моей шее и приняться утешать всеми ему известными методами.
Желудок скручивает махом, от привидевшейся картинки хочется блевать. Хочется блевать только от мысли, что он может думать, будто меня нужно жалеть.
— Что, ни одной? Надо же, — растягиваю слоги, наигранно удивляясь, и всё никак не могу отвязаться от арбалета. Никак не могу заставить себя прекратить исследовать пальцами широкие плечи и глубокую щербину около спускового крючка. — Они, видно, и на том свете решили, что прибыльнее обслуживать кучей.
Повисшая тишина просто идеальна.
Повисшая тишина, которую прекрасно дополнили бы скрип зубов и удаляющиеся шаги.
— Не обязательно выставлять себя уродом, чтобы кто-то ненароком не подумал, что тебе не всё равно.
Иногда мне кажется, что вся моя удача заканчивается после битвы, и провидение просто имеет меня как хочет до следующей схватки.
Иногда мне кажется, что тех, кто лезет постигать души других, нужно вешать рядом с теми, кто специализируется на чужих карманах.
— Мне абсолютно всё равно, — повторяю как для тугого на ухо и всё-таки вскидываю голову, и руки по привычке приподнимают и арбалет. Прицел смотрит прямо в его живот, и с такого расстояния ни один идиот бы не промахнулся.
Мысль становится навязчивой и безумно цепкой вдруг.
Мысль и представление того, что случилось бы, нажми я сейчас на спуск.
О том, как бы это случилось.
— Это не так, — упорно спорит со мной с куда большей уверенностью в своей правоте, чем раньше, и это не раздражает и не бесит, нет.
Это заставляет щуриться и относиться к нему не как к маленькой болтливой принцессе, которую можно успокоить шлепком по заднице, а как к реальной угрозе.
Угрозе своему спокойствию и неприкосновенности души, которая если и есть где-то, то явно не пульсирует светом.
— Если ты не заметил, то в моих руках тяжёлая большая штука, которая может пробить дыру в твоём тщедушном тельце. — Голос, что я слышу, и мой и не мой одновременно. Голос, что сладкий, вкрадчивый и так похожий на обычное сюсюканье, что даже странно. — Советую всё-таки заметить.
Морщится, отмахивается как от мухи и как ни в чём не бывало расстёгивает плащ, чтобы после оставить его на перилах.
— Прекрати.
Старательно делаю вид, что не ощутил, как дёрнулся глаз от слишком уж знакомой интонации в голосе. От слишком знакомой и слишком не его.
— Ты этого не сделаешь.
— А если сделаю? — переспрашиваю, и он делает шаг вперёд. Надо же, всего пять ступенек между и половина холла, а меня поддёргивает, будто уже напротив стоит. Да ещё и смотрит на меня чужими тёмными глазами. — Хорошо подумал перед тем, как открыть рот?
Ещё на одну ниже становится и замирает, но вовсе не потому, что боится.
Изучает.
Впивается в меня взглядом и чуть склоняет голову набок.
— Почему ты бесишься?
— Почему ты так уверен, что не выстрелю? — Почему ты уверен, что что-то изменилось и мы поменялись местами? Откуда всё это? Откуда вопросы, взгляд и эта разительная перемена? Он был готов психануть и свалить от меня посреди площади на ночь глядя и так впился сейчас. Впился и требовательно скребётся своими короткими коготками, пытаясь разглядеть то, что у меня внутри. — На чём основана твоя уверенность?
— На доверии, — отвечает просто и без увиливаний. Отвечает, и меня режет этими словами. Меня режет, потому что мне нельзя доверять. Эти вот, от которых остались лишь пятна, по-своему доверяли тоже. — Я тебе доверяю, — повторяет, и это звучит вовсе не утверждением, а обещанием. Обещанием чего-то большого и светлого. Чего-то, во что так мечтает вляпаться абсолютное большинство высокородных дурочек, коих я успел повидать за свою жизнь. Обещанием чего-то уверенного и твёрдого. Чего-то настолько страшного для меня, страшного и недопустимого даже в мыслях, что подсознание тут же срабатывает на опережение. Подсознание стремится защитить себя любым из способов и использует тот, которого я пообещал себе не касаться никогда.
Хотя бы ради самого себя.
Хотя бы ради того, чтобы не похерить то, что есть.
Не покатиться вниз.
— Знаешь, мне кажется, что что-то подобное уже было. — Я словно со стороны, я словно и в себе, и нет. И губы тоже сами, задумчиво пожевав воздух, выдают: — Не возникает приятных воспоминаний? Ощущения… дежавю?
Это сложно назвать намёком. Это ближе к угрозе.
Это сложно назвать наступлением. Это бегство.
Взялся за меня, а я вдруг понял, что совершенно не знаю, что с ним таким делать. Что делать с тем, кто не боится ни меня, ни моих двусмысленных намёков.
— Не нужно пугать меня за то, что лезу к тебе в душу.
Вот и сошёл с лестницы, и между нами не больше трёх метров.
— Так ты не лезь, лапушка, и всё у нас будет хорошо.
Мотает головой и так же уверенно, как и раньше, заявляет, что не будет, а сам мимоходом расстёгивает верхнюю застёжку на куртке. Как ни в чём не бывало.
— Ну тогда я тебя прибью, и всё будет хорошо хотя бы у меня.
— Нет, не будет.
Всё выходит как-то абсолютно идиотски, совершенно не куда нужно клеится, и потому я сам иду на попятную. Потому я сам опускаю голову, перевожу взгляд с его лица на ноги и очень тщательно подбираю слова:
— Послушай меня, радость, ты действительно переоцениваешь моё терпение.
Послушай, ради всех своих заморочек хотя бы. Ради возможности носить платья, а не ковылять, опираясь на клюку, и ради своих длинных волос, что совершенно точно будут куда хуже смотреться беспорядочно разбросанными прядками на полу.
— Ты хотел пустить ностальгическую слезу, уткнувшись носом в грязную, чёрт знает сколькими черепами обтёртую подушку. Так давай, поднимайся и не отсвечивай, — любезно указываю ладонью в нужном направлении и больше всего желаю сейчас именно того, о чём говорю. Чтобы он отцепился от меня, забился в какой-нибудь угол и дал спокойно привести голову в порядок. Дал побродить по дому и увериться, что всё то, в чём я себя убеждаю, чистая правда.
— Уже не хочу.
— А чего ты хочешь? — любопытствую и понимаю вдруг, что не могу разжать пальцы. Не могу отступить в сторону, усмехнуться или сложить руки на груди. Понимаю, что меня будто приковало к полу, и отчего-то первое, о чём я думаю, — это об обмане. Он меня обманул.
Они все здесь.
Они все здесь, но как же тогда он остаётся спокойным? Как, если мои догадки верны?..
— Чтобы ты прекратил делать вид, что тебе всё равно. — Это уже совсем рядом звучит, почти напротив стоит, и если и разделяет что его грудь и навершие болта, то это всего лишь несколько десятков сантиметров. — Что тебе наплевать, что все эти девушки погибли.
— Я не могу перестать делать вид хотя бы потому, что я этого не делаю, — убеждаю вместо того, чтобы, вспылив, отвесить пощёчину или чего потяжелее. Убеждаю, и мне отчего-то очень важно, чтобы он поверил. Поверил, что всё действительно так и есть. Что всё так, как я говорю. Чтобы не считал меня лучше, не придумывал красивые сказки, которые никогда, никогда не претворятся в жизнь. — Мне плевать.
— А если умру я? — Смотрит в упор, и голос у него не дрожит. Не сбился, не подскочил вверх. — Тебе будет плевать?
Смотрит в упор, а сам бледный как смерть.
Всё ещё боится таких слов.
Верит, наверное, что они притягивают беду.
Делаю вид, что задумался, взвешиваю что-то, приподняв бровь, но на деле лишь тяну время. На этот вопрос я знаю ответ. И не то чтобы он меня устраивал.
Не устраивает совсем.
— С высокой вероятностью — нет, — выдаю после продолжительного молчания, и он даже слабо улыбается, потянув вверх левый уголок губы. — От твоей сохранности всё-таки зависит и моя. Непросто будет выкрутиться.
Выдыхает через ноздри, закатывает глаза и вдруг подаётся вперёд. Вместо того чтобы обойти с боку, с размаха опускает руку на арбалетное плечо для того, чтобы прожать и отвести вниз.
И это настолько глупо, что у меня просто воображение отключается, стоит только представить, что случилось бы, если бы он сам случайно спустил тетиву.
— Я тебе доверяю.
Что было бы, если бы этот мягкий, податливый, въедливый придурок вот так идиотски застрелился. Придурок, который всё ищет мой взгляд, а я в это время отцепляю его руки от игрушки, которая может стать последней, которую он потрогает в этой жизни.
— И знаю, что ты ничего мне не сделаешь. Не сделаешь больше ничего, о чём мог бы пожалеть. А ещё в то, что ты тоже можешь привязываться. И сожалеть.
— Твоя вера столь наивна, что я даже, пожалуй, соглашусь поддержать этот потрясающий самообман.
— Я никого не обманываю, хочешь ты того или нет.
— Тогда докажи. Докажи, что веришь мне, княжна. — К чёрту сожаления. К чёрту раскаяние и привязанности. Ты хочешь меня убедить? Так давай. Давай сразу к самому интересному. — Докажи прямо сейчас.
Вместо того чтобы спросить или ответить, вместо того чтобы возразить или начать торговаться, делает ещё один шаг вперёд, и наконечник болта упирается прямо в его грудь. Палец соскользнёт если, пробьёт насквозь и вонзится в стену. Глазом не успеет моргнуть, как проткнёт.
Довольно смело с его стороны, но вовсе не столь впечатляюще, как Йен мог подумать. Вовсе не столь впечатляюще, пусть он и не догадывается, что это уже его вторая попытка застрелиться за три минуты.
Демонстративно пожимаю плечами и опускаю приклад. Наконец-то тело снова моё. Слушается.
— Красиво. Но слишком просто. Не пойдёт.
— А что пойдёт? — спрашивает легко, с готовностью подчиниться, и это тоже ещё один обескураживающий пункт в длинном списке. — Что мне сделать?..
Что тебе сделать… Хотел бы я сам знать. Что вообще можно сделать для того, чтобы вышло доказать что-то простреленному на оба виска ублюдку?
Хотел бы я знать или, может… я знаю?..
— Был за тобой, помнится, один должок.
Сводит брови на переносице, вспоминая, и я терпеливо жду, пока нашарит нужное воспоминание в своей голове. Терпеливо жду и понимаю, что начинаю то, что не стоило бы. Понимаю, что разозлил меня и своими утверждениями, и покорностью. Игрой в какие-то нежные чувства и доверительность.
Понимаю, что на взводе и, не удержавшись, отыграюсь сразу за все неудачи последних дней. За Генрику, змею, тролля и, может быть, даже этого, не вовремя заснувшего придурка с идиотским графиком.
Понимаю, что есть одна малюсенькая возможность свернуть всё до начала, если княжна взбрыкнёт до того, как ввяжется во всё это, а не во время. Там уже — нет, там уже — всё.
Как там было?
Я не благородный?
Йен всё думает, моргает вдруг, будто в глаз что-то попало, и, вскинув голову, с сомнением в голосе спрашивает:
— Ты что, о платье?
Киваю, и он не верит, что всё оказывается таким простым. По лицу вижу, что не верит, и не спешу пока говорить о том, что правильно делает.
О платье, лапушка, именно о платье, которое мне так и не досталось, несмотря на весь этот маскарад вокруг.
— И только-то?.. Здесь? — Недоумения прорва в голосе, но принимается оглядываться по сторонам и не может удержать лицо, когда натыкается на диван.
Ну нет, не бойся, красавица, не на нём.
Опускаю свою смертоносную игрушку вовсе и подбородком указываю на второй этаж.
***
Поднялся первым, в комнату, дверь которой я гостеприимно распахнул, вошёл тоже.
Поднялся первым, шагнул во мрак, да так и стоял около кровати, пока я возился с настенной лампой, притащил её внутрь и уже там оставил верхнюю одежду, несмотря на выстуженные комнаты.
Да так и стоял, потирая ладонями плечи через куртку, пока я неторопливо отодвигал заслонку от второго во всём пустующем доме камина и, размышляя, вспоминал, где держали наколотые дрова.
Спускаюсь в кухню, шарю в каморке, что за печью, и возвращаюсь уже с поленьями.
Закладываю их, ни слова не говоря, и, уже запалив, спохватившись, достаю задвижку, открывающую дымоход.
То-то Руфус удивится, если догадается высунуть свою морду на крыльцо.
Пламя разгорается сильнее, подъедая сухую кору, и комната начинает медленно прогреваться.
Окна заколочены, как и везде, а поверх задёрнуты плотными шторами.
Тяжёлыми, тёмно-бордовыми.
Под тон балдахина, что я, не удержавшись, навесил над кроватью в насмешку над самим собой.
Мадам Лукреция просто тащится от красного.
От цвета крови и от неё самой.
Мадам Лукреция — ёбнутая на голову, и вряд ли кто-то додумался пошариться по её старым запасам. Знали же, что руки вырву, если поймаю.
Кровать всё моё отсутствие простояла заправленной, и плотное покрывало успело запылиться. Стаскиваю его и оставляю там же, на полу.
Критически осматриваю подушки и одеяло и, решив, что сойдёт, киваю княжне, что всю свою уверенность бросила внизу вместе с дорожным плащом.
— Раздевайся.
Приподнимает бровь и, прежде чем взяться за застёжки, уточняет на всякий случай. На случай, если я совсем тупой, например.
— У меня нет платья в кармане, если ты не заметил.
— Не переживай, у меня есть.
Издаёт какой-то трудноразличимый звук, нечто среднее между выдохом и усмешкой, и, когда прохожу мимо, оборачивается тоже, заглядывая в открытый мной шкаф.
Наспех пробегаюсь по платьям, что по цвету впотьмах едва отличимы друг от друга, и, добравшись до последнего, даже замираю с вытянутой рукой.
Это, пожалуй, ненавидел даже больше прочих.
Это, узкое в талии, со свободной широкой юбкой, длинными рукавами и нескончаемым рядом пуговиц на спине, со вшитыми острыми косточками, впивающимися в бока, и нарочито ушитое настолько, что пришлось неделю не жрать, чтобы максимально сдуться.
Это, провонявшее опиумными парами настолько, что даже сейчас ощущаю их запах.
Ненавижу эту тряпку всем нутром и… выбираю именно её.
Чтобы прикончить в итоге.
Выбираю её, вытягиваю на свет, рассматриваю на расстоянии вытянутой руки и, шагнув вперёд, прижимаю вешалку к узкой мальчишеской груди Йена, который смотрит на всё это с нескончаемым подозрением и опаской.
Прекрасно знает, что не отделаться одним платьем. Не выйдет просто натянуть его на себя и обойтись этим.
Сглатывает образовавшийся в горле ком и осторожно забирает у меня вешалку, на пробу касаясь рукава пальцами.
Будто знакомится с этой тряпкой, прикидывая, подружатся ли они.
Будто прикидывая, как оно сядет и сядет ли.
Даже улыбается краем рта, и понимаю, что никогда, никогда он не ненавидел всё это так же люто, как я. Он устал от бабских тряпок и притворства, устал быть любезным и поддерживать разговоры о всякой жеманной блевотне, но никогда он это не ненавидел.
И себя тоже, глядя на отражение в зеркале.
Он устал, ему надоело, но при необходимости легко заталкивает всё это куда подальше и становится маленькой хрупкой княжной в воздушных оборках, которая скучающе дурит чужие головы.
Я же предпочитаю дарить оные.
Перевязанные лентой или же нет.
— Раздевайся, — повторяю снова, и на этот раз выходит иначе. С нажимом, который заставляет его отмереть и покорно начать шевелиться.
Суетливо крутится на месте, выбирая, куда же бережно уложить эту проклятую тряпку, и, остановившись на высоком кроватном изножье, принимается спешно скидывать вещи, повернувшись спиной.
Никак не комментирую, только лишь жду, пока выберется из рубашки, стащит сапоги и, помедлив, примется за брюки. Расстёгивает, стягивает до бёдер вместе с нижними бельевыми и позволяет им скатиться на пол.
В комнате всё ещё холодно, и потому ёжится и, обняв себя руками на миг, хватается за платье, тепла от которого ещё меньше, чем практической пользы.
Забирается в него сам, без посторонней помощи, ни слова не обронив ни про нижние юбки, ни про подвязки с поясом. Видимо, всё-таки лишь изредка дурочка.
Видимо, догадывается, почему все эти церемониалы не оказываются полностью соблюдёнными.
Хватит и одного платья.
Без чулок, корсета и туфель.
Без липкой, въедающейся в кожу помады и сложных укладок.
Только платье.
Такое же алое в скудном свете лампы и пламени, как и шёлковые холодные простыни.
Почти сливаются.
А вот его бледная кожа и тёмные волосы — на контрасте. Особенно волосы. Чёрное на красном.
Забирается в платье сам, просовывает кисти в рукава и, обернувшись, пытается дотянуться до ряда пуговиц.
Те мелкие, противные до жути, и в одиночку с ними никак.
В одиночку никак, только если руки выломать и иначе переставить, тогда может получиться.
Пытается дотянуться, но быстро понимает, насколько это бесполезно. Предлагает помочь одним только брошенным взглядом, от которого становится приятно тепло.
Предлагает помочь, робко изогнув губы и доверчиво повернувшись голыми лопатками, к которым хочется прикоснуться, но сдерживаю себя, и вместо кожи под ладонью оказывается ненавистный атлас.
Выпрямляется, и тогда понимаю, что платье ему всё равно велико.
Понимаю это по длинным, собравшимся на запястьях рукавам, по тому, как провисает в боках, и, никак это не прокомментировав, принимаюсь за пуговицы, начав с нижней.
Маленькие и округлые, с трудом проталкиваются в тугие петли.
Маленькие и округлые, и кажется, что им просто нет числа.
Терпеливо поджимаю губы и ничего не говорю, хотя, когда добираюсь до самой последней, верхней, кажется, что минула вечность.
Добираюсь до верхней, прохожусь по его бокам, разглаживая ткань, прижимая её к коже, а после стаскиваю с заплетённой им косы витой шнур и пальцами не торопясь разбираю его волосы.
Конечно, мокрые ещё — куда им на таком холоде высохнуть? — и волнистые.
Тяжёлые настолько, что вес ощущается, даже если приподнять отдельные пряди на пальцах.
Матовые из-за освещения и влаги, совсем без бликов.
Осторожно путаюсь в них, тяну на себя, медленно запрокидывая его голову, и, когда встречаемся взглядами, склоняюсь ниже, коснувшись заострившегося подбородка пальцами, и шепчу ему на ухо.
И не потому, что могут услышать.
За это не переживаю вовсе.
Живых рядом нет, а мёртвые и не такому были свидетелями.
— Ты будешь послушной, княжна?
Потому что так мурашек намного больше.
Потому что так ближе и будто забираясь под саму кожу.
— Позволишь мне поиграть с тобой немного?
Выгибается невольно или осознанно, выгибается, касается меня всем, чем только может, и даже руки, что безвольно висели вдоль тела, тянутся вверх, чтобы опуститься поверх моих, стоит только начать его упрашивать этим самым шёпотом. Стоит только начать играть с ним, как оживает.
Стоит только качнуться вперёд, прижать его к спинке кровати, как прогибается, упёршись в неё, готовый предоставить себя здесь и сейчас.
— Так ты мне доверяешь? — спрашиваю ещё раз, носом уткнувшись в его волосы, и, дожидаясь ответа, прихваченной губами прядкой щекочу его же ухо. Спрашиваю, а сам меланхолично размышляю о том, что сделаю с ним вне зависимости от ответа. А сам размышляю, вспоминая, где же оставил несколько занятных вещиц, что в разное время попали в мои руки.
Случайно или не очень.
— Да, я доверяю, — подтверждает, а сам переступает с ноги на ногу, решив, видно, что я возьму его здесь, просто задрав юбку. Переступает с ноги на ногу, расставляет их шире, и я, не считая нужным сдерживаться, комкаю ткань юбки, покрывающую его бедро. Неторопливо сжимаю её в кулаке, тяну вверх, ощущая, как она скользит по его коже, и отпускаю, когда показывается белая, ничем не прикрытая коленка. — Я доверяю тебе.
— И насколько же сильно ты мне доверяешь? — уточняю, наглаживая уже выше, нарочито небрежно прохожу пальцами по твёрдым косточкам, что призваны заменять корсет и впиваться в плоть, формируя осиную талию, но его и не касаются почти.
Так, едва.
Так, только пока.
Для начала, чтобы не напугать.
Пока рано.
Молчит, и, не торопя, провожу носом по его щеке, по упавшим на лицо прядкам. Прикрыв глаза, потираюсь о его висок и, пользуясь тем, что отвлёкся, зажимаю в кольцо, упёршись ладонями в спинку кровати.
Почти как тогда, у Тайры.
Почти, с той только разницей, что тогда он был похож на маленькую очаровательную аристократку, а сейчас растрёпан и одет чёрт-те во что. Сейчас он легко бы затерялся среди толпы девиц лёгкого поведения.
Среди тех, кто не отдаёт себя за пару монет, а набивает себе цену, принимая своих гостей не абы где, а в роскошно обставленных будуарах.
Сейчас он похож на сбежавшую из благородного дома непокорную дочь, которая рассчитывала на то, что ветреный любовник возьмёт её замуж, а не свинтит уже под другие окна.
Сейчас он робкий, покусывающий губы, ломающийся не то потому, что нравится, не то потому, что действительно опасается, и, наконец, опустивший плечи.
Расслабляется, растекаясь по мне и, взяв ещё секунду или две, собирается с мыслями:
— Я доверяю тебе себя. Делай с этим что хочешь.
Усмешка выходит эфемерной.
Расползается по его коже, налипает на неё, и он так шею гнёт, будто жалит. Будто сам не знает, чего хочет: подставиться больше или уйти от прикосновения.
Будто, согласившись, теперь втайне жалеет, но ни за что не пойдёт на попятную.
Уже нет.
Хотя бы потому, что я не разрешу.
Усмешка выходит откровенно злой.
— Тогда… — Согнувшись, касаюсь губами его шеи, легко нахожу выступающую пульсирующую жилку и прикусываю поверх, в последний момент уговорив себя не стискивать зубы. — Мы немного пошалим.
Напрягается, каменеет плечами и невольно вытягивает руки. Ищет ими, за что ухватиться. Ищет опору.
— Никаких оговорённых правил и слов.
Поцелуй-укус ложится на его кожу ниже, аккурат посреди тонкой шеи.
— Никаких запретов.
Ладони, что всё это время ощупывали резную спинку, опускаются на его бока и сжимают, впиваясь пальцами в податливую ткань и комкая её, сполна наслаждаясь тактильными ощущениями, что дарит скользкий немнущийся атлас. Перебираются выше, находят мягкий, совершенно незаметный из-за широкой юбки член и стискивают его, накрыв ладонью.
Стискивают его, мнут до задавленного скрипнувшими зубами отзвука, и только тогда, добравшись до начала ключицы, которая выпирает над пустующим топорщащимся вырезом платья, договариваю:
— Никаких попыток остановить меня или заставить передумать.
Последняя фраза самая ядовитая из всех. Последняя фраза будто облита кислотой, и никакой вкрадчивости в ней уже нет, одна только желчь. Одна только ненависть и к этой тряпке, и к розовым фантазиям, что он упорно себе внушает. Одна только ненависть к самой мысли о чужой жалости.
— Знаешь, конфетка, наша проблема в том, что я не знаю, что с тобой делать.
Замирает на этой фразе, непонимающе моргает и даже чуть склоняется набок, чтобы коснуться своей головой моего виска и дождаться окончания моих размышлений.
— Не знаю, как потерять с тобой голову и умудриться не искалечить. Нам хорошо вместе, это верно, но…
Но сбиваюсь, подбирая слова, и в установившейся тишине слышу, как гулко бьётся его сердце. Слышу треск поленьев в камине, который не спешит согревать комнату, и всё не могу определиться, насколько далеко готов зайти.
Всё не могу определиться, знаю ли, когда нужно остановиться или нет.
Всё не могу определиться, что стоит рассказывать, а где прикусить бы язык.
Всё не могу определиться, пугать в шутку стоит или же…
— Однажды он заставил меня кончить от пощёчины.
Крупно дёргается, оборачивается даже с искажённой удивлением мордашкой и никак не может взять в толк, с чего это вдруг меня потянуло на такие откровения.
— Имел несколько часов кряду, гладил, целовал и… не причинял боли. Ни капли ёбаной боли. А я не могу с ним так, понимаешь? Не могу кончить.
Слушает меня так внимательно, что кажется, если сейчас загорится проеденный молью ковёр, то не заметит. Слушает внимательно, а у самого пальцы в кои-то веки пылающе горячие. Пальцы, которыми он, улучив момент, вцепился в мои и не отпускает, прижав обе ладони к своему животу.
Смешной, надеется удержать.
Смешной, думает, что у нас вдвоём что-то получится.
Что-то больше осторожного, контролируемого траха. Что-то большее только для нас двоих, без оглядки за спину. Без контроля извне.
— А он часами изводил меня, не позволяя даже дёрнуться, и, лишь насытившись, нажравшись вдоволь моим отчаянием, презрением к самому себе и невменяемостью, влепил затрещину.
И отзвук той самой пощёчины, кажется, и сейчас всё ещё звучит в моей голове. Несложно вспомнить. Несложно воспроизвести. Несложно, потому что порой всё ещё клокочет внутри. Накатит, и всё — лавина.
— Ты когда-нибудь кончал от затрещины, сладкий? — Вопрос — само воплощение последнего слова. Интонация — ни дать ни взять его воплощение.
Разве что не скрипит на зубах, как кусковой сахар.
Разве что не тает от подскочившего градуса.
Разве что не липнет к его коже.
— От того, что тебе съездили по лицу, а после, перевернув, влепили по заднице, как девке из трактира. У меня слёзы потекли. Первый и последний раз в этой жизни, от унижения и разрядки одновременно. Я не помнил даже, как вырубился, но когда проснулся… Я полгода не искал его. Не мог проглотить, не мог сжать зубы и просто пропихнуть глубже это унижение. Клялся себе, что никогда больше, никогда больше не позволю протащить себя через всё это. И сломался. Нарвался по новой и получил то же, что и в прошлый раз. И так ещё несколько. И после каждого я думал, что умру. Во время каждого. — Слова калёным железом глотку жгут, но от них иначе не избавиться. Слова, если их не произнести, не прошептать на маленькое разгорячившееся ушко, разъедают меня изнутри, и, войдя в раж, я уже не могу остановиться. — Так что же мне сделать с тобой, чтобы почувствовать то же самое? Скажи мне — что? Доверяешь себя, говоришь? Насколько ты мне доверяешь?..
Насколько ты доверяешь, зная, что я могу с тобой сделать, если перестану контролировать себя? Насколько ты веришь в то, что важен больше, чем минутный порыв, который может разом перечеркнуть все мои попытки изобразить хоть сколько-то положительного персонажа. Персонажа, которого ты не захочешь вырвать из своей книги.
— Я… — Сбивается сразу же, захлёбывается воздухом, и его передёргивает всего, перемораживает. Его толкает вперёд, к кровати, и тут же назад, потому что слишком двусмысленно это — так стремиться к простыням, но и ко мне притираться откровенно не хочет тоже. Боится. Боится, как и должен был с самого начала, до всех глупых споров и попыток доказать что-то. Сейчас сдаст назад, вывернется и со слезами на глазах попросит прекратить это. Попросит прекратить его пугать. Вот сейчас, только соберётся в кучу и оближет пересохшие губы. — Я сказал уже. Я согласен на всё, что ты хочешь сделать.
Моя усмешка растворяется в его влажных волосах.
Моя усмешка и «не скули после, что я не предупреждал».
Давай проверим, насколько хорошо мы «понимаем» друг друга сейчас. Насколько же, если отбросить все осторожности, заткнуть нашёптывающий всякие нудности голос разума и просто затащить тебя на кровать за волосы?..
Всё к той же спинке прижать, но теперь упираясь коленями в матрац. Упираясь коленями, едва удерживая равновесие из-за намотавшейся на ноги юбки и, прикусив за плечо, заставив схватиться руками за резную деревяшку.
— Не убирай. — Киваю на его пальцы, костяшки которых побелели от напряжения, и, не раздумывая больше, тянусь к голенищу сапога. Нож втыкается между его сжавшимися ладонями, да так и остаётся торчать перед лицом.
Пригодится потом.
Или сейчас. Кто же знает?
Йен послушный, но будто в полудрёме. Послушный, но такой тихий, что неинтересно.
Такой покорный, что хочется припугнуть не только словами. Вызвать куда более глубокие эмоции.
Никак не могу простить ему попытку достучаться, попытку заставить меня признать, что всё, что случилось внизу, меня как-то трогает, и продолжаю злиться.
Сказано же было.
Лезь в постель, а не в душу.
Там для тебя ничего нет. Ничего не будет.
Хватит с меня одного перевернувшего всё на хер с копыт на рога. Хватит с меня его одного, этот же — не более чем сопутствующий ущерб. Красивое приложение и не более.
Ненавистное мне платье висит на нём как на вешалке, но если не приглядываться, то вполне ничего. Если не заморачиваться, то больший размер только в плюс. Можно стянуть рукав и оголить плечо или, заглянув вперёд, увидеть маленькие, неприкрытые, почти сжавшиеся соски.
Не от возбуждения или холода.
— Тебе страшно? — шепчу на ухо и как фанатик всё никак не отстану от его волос, чтобы переключиться на что-нибудь другое. Тяну всё и, занимая беспокойные пальцы, перебираю прядки, зарываясь в них по запястье, и расслабленно наматываю на кулак безо всякого натяжения.
Нравится ощущать их вес. Нравится, что они такие длинные.
Нравится, что он неправильный.
Не девочка, но и не стопроцентный мальчик.
— Нет… — отвечает на выдохе, и, не ощутив никакой лжи, дёргаю рукой, что всё ещё по запястье в его прядках. Запрокидывает голову, повинуясь движению, и сильнее стискивает спинку.
Отвечает на выдохе и будто задумчиво, но не оттого, что не уверен в том, что говорит. Отвечает на выдохе, будто бы где-то не здесь. И это тоже кусает.
Ты же со мной. Думай обо мне.
— Это плохо, конфетка. Я хочу, чтобы тебе было страшно.
Вот теперь вздрагивает, содрогается весь от прошедшей волны, и я, одурев, добавляю ещё тише, даже зная, что нельзя и не надо было. Добавляю, а у самого дышать получается через раз:
— Как тогда, в ванной.
От предвкушения, от злости, от желания упасть как можно ниже и проверить, достиг ли дна или есть ещё куда падать.
— Не пытайся даже, — шипит не хуже змеи, и тихое контролируемое бешенство в его голосе меньше всего похоже на страх. — Не пройдёт.
Гладкая сбалансированная рукоять тут же оказывается в моей ладони, и остриё играючи касается его подбородка. Держать оружие так неудобно, но это и не ножевой бой, верно?
— Уверен? — почти заигрываю, прижимаясь к его спине и водя пальцами по боку, и, перестав дурачиться, перехватываю железку правильно, и на платье, которое я так не любил, появляется надрез. Аккурат там, где оно натянуто на его бедро. На бедро, на котором красная линия проступает тоже. Так, случайная царапина, которая невообразимо хорошо смотрится на бледной коже. — У НАС до черта шрамов. Хочешь, тебе нарисую тоже? На ногах, спине, может… на животе?.. — предлагаю, а Йен вдруг накрывает мою руку своей и с силой сжимает поверх рукояти.
Думаю, что сейчас отведёт в сторону, но… стискивает ещё крепче, и лезвие, до этого лишь размазывающее выступившие мелкие капли по коже, чертит ещё. Чуть выше и глубже. Косая уходит на внутреннюю сторону бедра, и платье в месте разреза мокнет. Ткань дрянная, скользкая, почти не впитывает.
Капли скатываются ниже и размазываются по подкладке. Капли, что завораживают, притягивая взгляд.
Совсем немного, но к запаху горящей древесины примешивается и запах крови.
Тонкой ноткой, не удушающе.
Всё ещё держит свои пальцы на моих и, проведя выше, цепляет край появившейся прорехи остриём. Расширяет дыру на платье, вытягивает её до самого колена и случайно царапает и его.
Ещё один маленький росчерк.
Такие заживают, не оставляя следов. Такие и не болят вовсе, если лезвие было острым.
Рисуя следующий, давлю куда сильнее.
И это заставляет его сжать зубы, прошипеть что-то себе под нос и, стремясь избавиться от противной щиплющей боли, накрыть рукой.
Измазать пальцы.
Выдохнуть, отняв их от ранки, повернуться вдруг ко мне и прижать ладонь к моему лицу. Ту, которая в каплях крови.
Смотрит в глаза, переводит взгляд ниже и, кое-как вывернувшись в мешающем двигаться платье, тянется ко мне.
Не сказав ни слова и не подумав, что то, что я держу в руке, может оказаться в его боку от слишком неосторожного движения.
Тянется, неловко цепляется за ворот рубашки, тащит его вниз и, воспользовавшись тем, что отвлёкся, опустил глаза вниз, целует меня.
Касается неторопливо, самозабвенно, покусывает мои губы, дразняще водя по ним кончиком языка, пока не приоткроются, и давит на челюсть, когда я, по его мнению, слишком долго медлю.
Находит мой язык своим, цепляет его, и мне чудится, что тянет железом. Чудится, что я успел коснуться его пальцев, которые оставили след на моей щеке прежде, чем скатиться вниз, и теперь уже нашли завязки на рубашке.
Целует меня, опирается о плечо и, навалившись, давит на грудь, желая уложить на спину. Желая надавить сверху, и, чтобы придержать его, пятернёй пройтись по спине с твёрдыми позвонками, нужно выпустить рукоять. Вторая моя рука уже на его бедре. На том, что в красных подтёках.
Едва разобравшись со всеми своими юбками, забирается на колени, усаживая меня на задницу, и оказывается на полголовы выше.
— Если ты думаешь, что всё будет так просто… — шепчу в уголок его рта, желая, чтобы знал, что легко не отделается, но осекаюсь на середине, ощутив, как сковывает правую часть тела.
Йен же, выпрямив спину, глядит сверху, и в его сузившихся глазах проскакивает нечто маниакальное.
Щурится сильнее и, толкнув, всё-таки добивается своего.
Теряю равновесие, и затылок утопает в мягких подушках.
— Это мой праздник, лапушка, — напоминаю, но, вопреки смыслу слов, не дёргаюсь, не пытаюсь завалить его и подмять под себя в отместку. Слишком уж хорошо смотрится сверху. С алыми губами, редкими, уходящими в оранжевый отпечатками на коже и горящими глазами. Можно и полюбоваться немного. — Дождись своего.
Отвечает кривой, наполовину скрытой упавшими на лицо волосами ухмылкой, и я вдруг понимаю, что… не могу пошевелиться.
Понимаю, что окоченел, будто мёртвый, и приколочен к месту.
Понимаю, что это был он. Там, внизу.
Понимаю, что держит меня и сейчас, вдавливая в матрац.
Ни на секунду не сводит своего ставшего пронзительным взгляда и буквально давит, утрамбовывая в простыни.
Запрещает пошевелиться.
Даже ресницы смыкаются с трудом.
Даже губы едва складываются в неверящую усмешку.
Держит меня и, медленно выдыхая, выпрямляется, сжав коленями мои ноги. Откидывает мешающие прядки назад, и всё, что написано на его лице, — это торжество.
Злое, не таящееся торжество.
Опрокинул меня на лопатки и пригвоздил к месту.
И плевать он хотел, что с каждой секундой становится всё бледнее.
Плевать он хотел, что уже похож не на себя, а на фурию, везде и всюду сующую свои алые розы.
— Ты сказал, что не знаешь, что я могу тебе предложить. Не знаешь, как расслабиться и не покалечить меня. — Его голос звучит будто через силу, звучит как голос с трудом сохраняющего концентрацию человека, который не спал много часов, и едва не режет воздух, натянутый как тетива. — Так я знаю. Расслабься, лапушка, иначе это я покалечу тебя.
«Иначе это я…» — отголосками в моей голове так и звучит, отражаясь будто от далёких друг от друга стенок.
«Иначе это я…» — звучит обещанием, которое он собирается выполнить, и не понять, осознаёт или нет.
— А тебе не кажется, что взял не по размеру? — огрызаюсь с завуалированной угрозой и, глядя на то, как невозмутимо подцепляет ремень на моих штанах, добавляю: — Не боишься порвать рот?
До ответа не снисходит даже, не обращая внимания на мой трёп.
До ответа не снисходит даже, потому что я для него сейчас будто… вещь.
Его совершенно не ебёт, чего я хочу и хочу ли. И это вызывает знакомую дрожь в теле против моей воли.
Слишком знакомое ощущение.
Только раньше руки были другие. Только если и держал, вжимая в постель, то ими, до боли вгрызаясь пальцами в мышцы.
И я ничего, ничего не мог с ним поделать.
Ни выбиться, ни отпихнуть.
И с ума сходил именно от этого. От ощущения чужой силы над собой. От ощущения своей слабости перед ним.
От ощущения дрожи в раздвигающихся ногах.
Как же я его тогда хотел.
Каждый ёбаный раз, когда грызлись до последнего, и в итоге прогибал меня, даже не спрашивая, хочу ли я.
Глупо спрашивать. Всегда хотел.
И сам же сказал этому сучонышу, что нужно делать. Сам.
Раздражение, с которым я на него смотрел, сменяется едва ли не на восхищение.
Белый как лист, только губы алые, и пальцы, забирающиеся в мои штаны, такие длинные и тонкие, что, кажется, чуть отогнуть назад — и с хрустом сломаются.
Со звонким щелчком.
— Ты так любишь это…
Сердце сбоит, когда он начинает говорить. Такой злой и задумчивый, будто всё ещё решающий, как со мной поступить.
— Любишь, когда тебя не контролируют, а наступают. И его ты так любишь именно за то, что он с тобой это делает.
Расстёгивает штаны, выдернув из шлёвок ремень, вертит его в ладонях, но, не придумав, как использовать, отбрасывает в сторону и задирает рубашку по самую шею. Поглаживает по коже ставшими ледяными ладонями, царапает, скрючив пальцы, борозды чертит от солнечного сплетения и до лобка и, замирая на миг, с силой жмурится, а после, будто никакой заминки и не было, продолжает. Продолжает неторопливо трогать, нажимает ладонями на тазобедренные кости, щекочет ногтями линии, вырисовывающие пресс, и только после, ощупав живот и бока, опускается вниз.
— И если это именно то, что нужно… зря ты считаешь, что мне нечего тебе дать.
Как же он на меня зол сейчас! Как же зол! Зол за всё, что я ему наговорил и сделал. Зол за самую первую встречу и последний спор. Зол за всё сразу и, лишь только собрав всё в кучу, скатав в тугой ком, решился отыграться.
Бедный малыш Йен. Я надеюсь, совесть не станет тебя слишком мучить за это.
Когда добирается до моего члена, тот уже не нуждается ни в каких ласках.
Тот уже поднывает, и с едва ощутимыми дразнящими прикосновениями всё становится мучительнее и ярче.
Играет со мной, не торопится, несмотря на то что то и дело замедляется, и, вдруг выпрямив согнутую спину, подавшись ближе и царапнув меня отстрочкой на юбке, замахивается и бьёт наотмашь.
Резко и так неожиданно, что я даже охнул, не сдержавшись.
У меня голова в сторону дёргается и звёзды пляшут прямо по потемневшему вмиг потолку, а он растирает ушибленную руку и мстительно поясняет, проходясь по ребру ладони языком. Будто надеясь, что так отголосок ощущения станет ярче.
— Это тебе за то, что додумался угрожать мне.
Вторую отвешивает уже левой рукой и умудряется даже нос мне не расквасить. Умудряется только обжечь щёку прикосновением и тут же, будто изнывая от жары, сорванно выдохнуть.
— А это за то, что всё ещё сомневаешься после всего, что с нами было.
Осторожно трогаю кончиком языка верхнюю ушибленную губу и гляжу на него искоса, прижимаясь щекой к холодной простыни.
Даже шеей не покрутить, как будто верхний из позвонков сломан.
— Не так уж и много было, — возражаю, решая не говорить, что я с ним сделаю за два удара по лицу. За два удара, отголосками которых не только онемение и боль, но и ощущение восторга.
Восторга от того, что он может быть таким злым.
Что может ответить ударом на удар, а не одними слезами.
Вместо ответа придвигается ещё, наклоняется надо мной, долго глядит в глаза, а после, будто прислушиваясь, ведёт по воздуху пальцами и буквально из пустоты выдёргивает стеклянный, наполненный наполовину флакон.
Ещё бы в борделе и не было масла.
Ещё бы не додумался поискать его.
Выдёргивает из пустоты, взвешивает на ладони и, выкручивая пробку, вдруг замирает, отрываясь на секунду, чтобы отереть тыльной стороной ладони нос.
Успеваю заметить смазавшуюся тёмную каплю и понимаю, что недолго ещё.
Ненадолго его хватит.
Торжествую даже, представляя, как именно он будет расплачиваться за всё это, но тут же забываю о всякой мести, стоит ему дорвать платье, чтобы не мешало, и белое, порезанное в нескольких местах бедро показывается в разрезе.
Царапины плёвые, уже закрылись почти все, лишь самая глубокая немного кровоточит.
Царапины плёвые, и очень хочется растравить их. Расширить. Надавить и потереть, чтобы раскрылись по новой.
Воздух наполняется удушающим сладким запахом густого масла, которое он растирает по своим ладоням, пачкая рукава и деловито задирая их выше, почти по середины предплечий.
Забывает обо всём, кроме моего члена, касаясь которого скользкими пальцами заставляет меня и вовсе разучиться связно мыслить.
Тело всё ещё чужое, непослушное, не выходит пошевелить даже пальцем, но ладони зудят вовсе не потому, что желаю врезать.
Желаю потрогать.
Задрать юбку, посмотреть на него, на контраст алого и белого, на то, как будет выглядеть едва прикрытый кромкой кружев мальчик, играющий строптивую девочку.
Мальчик в алом, вульгарном, шлюшеском платье, что совсем недолго играет со мной руками и торопится усесться сверху, пропустив в себя смазанный горячий член.
Мальчик в алом, что торопится не то потому, что неймётся и ощущение власти, контроля над чужой жизнью так кружит голову, не то потому, что торопится не успеть. Не довести начатое до конца и оказаться лицом вниз с задранным до носа платьем.
Опускается осторожно, придерживая юбку сбоку, помогая себе рукой, и несколько раз подаётся назад, и каждый раз я опасаюсь, что соскочит в последний момент.
Передумает, решив потянуть ещё немного, а я сдохну до того, как магия ослабнет.
Я просто сдохну, если не получу ещё что-нибудь сейчас.
Раздразнил меня, растравил то, что не стоило бы трогать, и теперь просто обязан заплатить за это.
И своим телом в том числе.
Обязан заставить меня «потерять голову» и продержаться до конца, раз начал такую игру. Обязан и пусть теперь выкручивается.
Давно знаю: любит быть сверху, и я на него смотреть люблю.
Любит возвышаться, покачиваясь, и глядеть из-под прикрытых ресниц с чувством собственного превосходства.
Любит ловить ответные взгляды.
Выпрямляется, наконец, выдохнув и опустившись полностью, сглатывает, снова прижимает ладонь к лицу, отирает его и, не заморачиваясь, не останавливаясь из-за мелочей вроде неторопливо сочащейся крови из носа, устраивает скачки.
Использует меня по полной, не собираясь подстраиваться и вертеться, отклоняясь назад, выискивая лучшую позу.
Использует меня по полной, сжимает внутри, кусает собственные губы, и ни дать ни взять ведьма.
Растрёпанная, с горящими глазами, в которых из-за смазанного желтоватого освещения искры чудятся, и перекошенным приоткрытым ртом.
Кого-то и напугало бы, может.
Слишком уж сюрреалистичный.
Не похожий на того себя, с которым я знаком.
И нравится мне таким даже больше.
Нравится, когда причиняет мне боль, в очередной раз размашисто опустившись, нравится, когда цепляется за мои безвольные ладони, тащит их на себя, удерживая прижатыми к своим бёдрам.
К тому, что оголено, особенно.
Чувствую припухшие росчерки и не могу на них нажать.
Чувствую его холодную кожу и не могу погладить и подхватить, притянув поближе.
Не могу приподнять и… озадаченно моргаю, понимая, что, напротив, могу и успеваю только стиснуть его до писка, дёрнуться вперёд, чтобы сесть, как, резко выдохнув, расслабившийся и упустивший момент Йен замораживает меня снова.
Заставляет рухнуть назад сведённой судорогой куклой и, должно быть, злится, потому что теперь это… Это больше, чем больно.
Потому что, не ведая, что творит, сжимает каждую клетку моего тела, перекручивает все нервные окончания и будто нарочно поджигает получившийся жгут.
Задыхаюсь, лёгкие отказываются расправляться и работать, но и этого ему мало. Мало хрипов, которые вырываются изо рта против моей воли.
Всё тело горит, пробитое, пришпиленное к матрацу невидимыми глазу иглами, и я догадываюсь, чего он хочет. Я догадываюсь, когда, что бы это ни было, добирается до моего позвоночника и играючи проходится по костям.
Я догадываюсь, потому что в голове насилу, неосознанно вложенные, вспыхивают воспоминания. Его воспоминания, пронизанные моим голосом.
Воспоминания, самым ярким в которых является именно он, этот самый голос, который хочет только одного.
Хочет, чтобы прижатый к твёрдой стене чужой ванной мальчишка кричал.
Звал на помощь. Умолял.
Мальчишка, которого уже давно нет, а тот, что есть, тот, что здесь, на мне, не замечает, что вот-вот переломит меня, выгнув не в ту сторону слишком сильно.
Не замечает, что капли, которые он легкомысленно смахивал со своего лица, добрались до подбородка, обогнув распахнутый в приступе асфиксии рот, и вот-вот потекут по шее.
Не замечает ничего и будто в припадке.
В припадке, который выкручивает нас обоих, делая одновременно страшно, безумно больно и… хорошо.
Он на мне, сжимает меня изнутри, скачет сверху так, что скрипят крепкие устойчивые кроватные ножки, а я отчётливо ощущаю его и внутри себя тоже.
Внутри, под шкурой, царапающими пальцами по узким кромкам позвонков и даже между ними.
Трогает мой хребет своей магией, которую едва контролирует, и это пугающе до одури.
Дышу едва-едва, не в состоянии даже охнуть, не то что сорваться в крик.
Воздуха не хватит.
И сил тоже.
Сил, которых у него вдруг стало слишком много.
Как и крови на лице.
Крови, что его вовсе не беспокоит. Не мешает взвизгнуть, вытянуться в струну, пульсирующе сжаться, едва не сломав мне член, затрястись и замереть, неестественно остановившись на середине движения подобно заводной кукле.
Очухался вдруг, когда залило и губы, обмер, непонимающе вздрогнул, и всё закончилось.
Судорога, скрутившая меня, ушла и наконец позволила вздохнуть полной грудью. Позволила выгнуться уже самому, перехватить его, сжать ладонями за бёдра, подкинуть чуть выше и потянуть на себя.
Едва вменяемый, едва-едва всё ещё здесь, но мне хватает и полуминуты для того, чтобы закончить, пережить это, потому как слишком уж ярко выходит на контрасте с почти отправившей меня на тот свет волной. Потому что осознание того, что он переиграл меня, делает концовку поистине фееричной и долгоиграющей настолько, что прихожу в себя дрожащим и мокрым, всё ещё удерживающим его сверху.
Всё ещё удерживающим его, с трудом сохраняющего равновесие и кренящегося вбок.
Прихожу в себя дрожащим, мокрым, будто только что из-под дождя, и, выдохнув, непослушными, задеревеневшими руками стаскиваю его в сторону и, перекатившись набок, уже сам нависаю сверху, опираясь на вытянутую руку.
Нависаю сверху, жду, пока сфокусируется на моём лице, закатит глаза и, слабо усмехнувшись, в знак капитуляции вскинет расслабленные руки.
Уставший куда больше моего, безумно самодовольный и не боящийся ничего.
Решаю не говорить о том, что, не рассчитав, едва не изломал меня от пяток до макушки.
Решаю не угрожать, потому что никакой расправы уже не хочется.
Злиться не выходит тоже.
Чувство, что сейчас царит внутри, наверное, можно было бы принять за умиротворение.
Наверное, можно было бы.
Впервые за последние недели ощущаю себя абсолютно спокойным.
Ощущаю себя свободным и самую малость ёбнутым на всю голову.
На малость, потому что мне нравится неторопливо собирать губами кровь с его мягких губ, и её привкус не вызывает ни капли отвращения.
Собираю с губ, ладонью размазываю растёкшиеся ожерельем подтёки по его шее и, опустившись ей ниже, дёргаю за квадратный вырез уродского платья. Дёргаю, и треск ткани заставляет меня едва ли не закатить глаза от удовольствия.
Безумно приятный выходит звук.
Сухой и резкий.
Опускаюсь ниже, утыкаюсь носом в его ухо, и ему, должно быть, щекотно от этого, потому что отмахивается и хихикает, как впервые оказавшаяся на сеновале дурочка.
Дурочка, которая, отдышавшись, нащупывает ворот моей рубашки и тянет его вверх, пока я пытаюсь то же самое проделать с его алой юбкой. Задрать повыше, чтобы погладить ноги и добраться до плёвых, по сравнению с тем, что он устроил, росчерков.
Дурочка, которая едва меня не убила, но даже не подозревает, с чем балуется, и сейчас чрезвычайно довольна собой.
Пальцами забирается в мои волосы, распускает их, давит на затылок ладонями, заставляя опуститься на себя, обнимает за шею и, шумно выдохнув, закрывает глаза.
Держит рядом, даже коленкой, показавшейся из незапланированного портными выреза, упирается в бок, говорит что-то себе под нос и обмякает.
Замираю тоже, непонимающе моргаю, прислушиваясь к его дыханию и затихающему сердцебиению, возвращающемуся к размеренному, неторопливому ритму, и, беззвучно закатив глаза, скидываю с себя его руки.
Усаживаюсь на край кровати, раздражённо одёргиваю завернувшуюся рубашку и, убедившись в том, что действительно вырубился, а не дурит, отмахиваюсь и, рывком поднявшись на ноги, понимаю, что это чертовски херовая идея.
Колени подламываются, и плюхаюсь назад, на матрац.
Выдыхаю, будто бы злясь куда больше на предательски поступившее со мной тело, чем на княжну, и пробую встать ещё раз, уже медленнее и ухватившись за кроватную спинку.
Болит всё.
Болит так, будто все рёбра пересчитали ударами подбитых железом сапог.
Тело болит, ноет, мешает дышать и явно протестует против дальнейших перемещений.
Тело протестует, а вот мозг, напротив, требует донести задницу до платяного шкафа, провести пальцами по его спинке, нащупать в ней нишу и уже там, в узкой, собственноручно мной выдолбленной выемке, отыскать припрятанный ещё чёрт знает когда косяк.
Половину косяка, если уж совсем точно.
Разворачиваю его, доковыляв до камина, и, выругавшись, склоняюсь, чтобы прикурить. Сваливаю за дверь, предпочитая выстуженную лестницу прогретой комнате, только бы остаться с собой один на один.
Штаны застёгиваю уже в коридоре, понимаю, что было бы неплохо ещё и обуться, только… Останавливаюсь на месте и какое-то время тупо смотрю на носки своих сапог. Не разувался.
Чем ближе к лестнице, тем в большем недоумении оказываюсь.
Что это вообще было?..
А главное, почему я… Затягиваюсь, цепляюсь за перила, чтобы сесть прямо на верхнюю ступеньку, и замираю на месте, забыв выдохнуть.