Часть 4. Глава 4 (2/2)
Поспешно, истерично почти раструбив на всю округу, что благородный господин в одиночку зарубил тролля. Горного, покрытого каменным панцирем и невозможно опасного. Зарубил чудовище, спасая чужие жизни, и в доказательство привёз его голову.
Настоящий герой.
Только никто, кроме меня, не знает, что массивную шею он перебил уже после того, как монстр упал. Только никто, кроме меня, не знает, как этот герой бестолково крутился на месте, размахивая своим мечом, пока махина ломала ноги и хребты. Никто не знает, чем лесной отличается от горного, но то и вовсе частности. Мелочи, что никому не интересны.
Хмыкаю в поднесённый ко рту бокал и молча приподнимаю его в знак приветствия, заметив, что герой вечера глядит на меня в упор. Слежу за ним, отвлекаясь лишь изредка, впрочем, как и он за мной.
Хозяйки замка среди пирующих нет, равно как и любой другой женщины. Пажи одни лишь с подносами крутятся.
Хозяйки замка среди присутствующих нет и, по слухам, не явится, предпочитая остаться с овдовевшей в одночасье подругой. И Йен с этой пёстрой стайкой наверняка тоже. Теперь ему совсем от них не сбежать. Но то и к лучшему, я сейчас слишком сосредоточен на том, чтобы вести себя как ни в чём не бывало, а не медленно грызть всё, что попадётся под руку, чтобы заглушить боль.
Тянущая, мерзкая, не стихающая ни на секунду.
Тянущая, гуляющая по каждой мышце.
Никак не найдёт выход.
Только пью, следя за тем, чтобы не налакаться слишком, и почти не ем.
И вовсе не потому, что рядом нет моей прекрасной наречённой, которая подскажет, какой вилкой стоит пользоваться. Сейчас в этой комнате всем слишком плевать на церемониалы, все возбуждены, и вовсе не льющимся вином — предстоящей охотой, которую обсуждают так живо, что поневоле прислушиваюсь.
А стоило лишь кому-то ляпнуть, что, мол, а если же в норе остались ещё тролли? Что, если тот, который частично сейчас пребывает на празднике, спустился не один? Не желает ли доблестный господин Адриан избавить предместья от великой опасности? Ему это в одиночку удалось, а во главе дружины и вовсе будет раз плюнуть.
О, господин, принимающий поздравление и благосклонно кивающий головой, разумеется, желает.
Согласен.
И я, пожалуй, буду первым в числе тех, кто поднимется на стены в ожидании возвращения не тронутого чудищем героя. Героя, по велению судеб с которым у нас теперь есть один общий некрасивый секрет. Секрет, что может стать как моим козырем, так и потопить, как несчастных лошадей в том болоте. Секрет, что обоюдоострый для обоих.
Всё гадаю теперь, узнал ли безделицу, которую по обычаю принято снимать лишь с лишённого головы? Узнал ли безделицу и вообще видел ли такие? А если и узнал, то почему я всё ещё здесь, окружённый яствами, а не в подземелье в колодках и с желающими откусить мой нос крысами?
Боится, что сдам его в ответ на обвинения? Или же слишком занят, слишком ослеплён лучами внезапно накрывшей славы, а о прочем уже и позабыл?
Народа крутится слишком много вокруг. Пихают то в спину, то сбоку, и я зверею спустя каких-то полчаса после начала празднества, которое вряд ли закончится раньше, чем первые солнечные лучи коснутся крыш. И я, вымотанный и уставший, зверею так сильно, что уже собираюсь убраться в свои временные покои, подпереть обе двери и завалиться спать. Спать и спать, лишь изредка перекатываясь с бока на бок, и так, пока чёрные налившиеся синяки, которые я безо всякого удовольствия успел рассмотреть, когда отмывался от крови и грязи, не выцветут. Спать и спать, а уже после ввязываться в какие-то игры.
Гомон такой стоит, что в ушах отдаётся звоном. Не разбираю ни тостов, ни выкриков. Понимаю, что насмотрелся вдоволь, когда один из довольно упитанных дворян щиплет удерживающего поднос с закусью пажа за задницу, а когда тот ойкает и подпрыгивает, быстро шепчет что-то ему на ухо. Шепчет, а сам уже пальцами по тёмной форменной ткани водит, что обтягивает довольно тонкое, совсем как у Йена, плечо. Шепчет, пока на лице совсем юного ещё мальчишки не проступит понимание, и тот, кивнув, воровато осматривается по сторонам и, оставив поднос, кивает в сторону одной из неприметных, прикрытых полотнищем с замысловатым гербом дверей.
Провожаю их задумчивым взглядом и упускаю момент, когда некто, подкравшийся сбоку, касается моего собственного локтя.
Первым порывом — как следует двинуть, но, к счастью этого таинственного невидимки, мне удар принесёт куда больше боли, нежели ему. Но, к счастью для невидимки, я ещё не успел налакаться достаточно, чтобы перестать контролировать свои порывы.
Поворачиваюсь всего лишь, и, к своему удивлению, вижу не героя вечера, что вполне мог решить перекинуться парой слов, чтобы наши истории совпадали, а того плешивого, что всё отговаривал меня ехать. И вышло бы крайне иронично, если бы всё-таки отговорил.
— Вы позволите?
Весь обратный путь держался позади, за моей спиной, которую пришлось держать непринуждённо прямо, и очень меня этим выбесил. Весь обратный путь, что занял часа на три больше, потому что пришлось огибать гору, да и лошадей уцелело всего ничего. От этого ноги и в частности колено благодарны мне ещё больше.
— Присесть или потеребить мой локоть? Если второе, то лучше не стоит.
Живо придвигает стул и, словно не зная, с чего начать, прослеживает направление моего взгляда. Паж и его монументальный провожатый как раз скрываются за дверью, и нечто подобное происходит и в другом конце залы.
— Недоумеваете?
— Немного. Но не сказать, что не догадываюсь. — Тут и слепой бы истину нащупал, что уж об остальных говорить. — Одно только непонятно: почему пажи?
— Потому что мальчики не беременеют и не притащат бастарда в подоле спустя какое-то время, — произносит как нечто само собой разумеющееся и понятное даже ребёнку, не говоря уж о взрослом мужчине. Произносит как нечто само собой разумеющееся, а я в том же ещё недоумении от подобных порядков. — Здесь у каждого… есть свои фавориты.
— Какая избирательность.
В недоумении, потому как за каким чёртом рисковать, присовывая абы кому, если почти каждый из этих господ имеет законную супругу, которую одаривать вовсе не обязательно?
— Что же мешает всем этим влиятельным благородным людям пялить своих жён?
— То, что жёны редко созданы для любви и зачастую воспитаны не приемлющими плотских утех. Если это, конечно, не необходимо для продолжения рода. И ваша, судя по её положению, слеплена именно из этого теста.
Оборачиваюсь к нему всем корпусом и, пару раз сморгнув, раздумываю, двинуть в морду сейчас или подгадать момент, когда останемся наедине, и уж тогда объяснить, почему я не желаю обсуждать ни свои плотские утехи, ни свою «жену». Доходчиво и предпочитая действия, а не слова. И, видимо, улавливает в моём взгляде что-то такое и тут же, сконфузившись, отводит свой.
— Впрочем, это всё не моё дело. Выпивка даёт о себе знать. Если задел чем-то, то прошу простить.
— Что-то ты больно вежлив для того, кто всю первую половину дня гадал, свалюсь я с лошади или нет.
Сказать, что устал, — значит ровным счётом не сказать ничего вообще, и потому так сложно разграничивать слова и мысли. И потому ехидство просто сквозь кожу сочится.
— То было в первую половину.
— Что же изменилось во вторую?
Придвигается ближе, оглядывается по сторонам, секунду или две косится на возглавляющего стол и окружённого новыми обожателями героя дня и шепчет, приподняв брови:
— Я всё видел.
— Что же ничего не сказал? Ни там, у норы, ни сейчас?
— А вы?
— А мне не с руки, — отсекаю, не расшаркиваясь, уловив подобострастные нотки в голосе, и тут же задаю свой вопрос: — А ты почему начал восторженно блеять и лебезить?
И взгляд тут же в пол, и румянец отнюдь не от выпитого окрашивает щёки.
— Растерялся, не понял, а в замке уже… — бормочет, опасливо косясь по сторонам и сбитыми пальцами водя по столу. Бормочет и явно нервничает. — В замке уже осознал. И господин Адриан поступил не слишком-то благородно, по моему мнению. Разве вас не жжёт это?
Меня жжёт, когда чужое любопытство и болтливость могут вылезти боком. Меня жжёт, когда один не хороший даже поступок, а скорее случайный, может подставить под удар мою жизнь.
Вздыхаю и, мысленно прикинув, сколько ещё выдержит моё колено, поднимаюсь на ноги, стараясь как можно незаметнее уцепиться за спинку стула. Оттолкнуться от неё, придав телу нужное ускорение.
Ну давай же, давай, немного ещё, потерпи. Не впервой же. Как-нибудь протянем.
Немного ещё, а после можешь грызть наволочку, сколько влезет.
— Прогуляемся? Слишком шумно, мутит уже.
Становится настороженным, и потому добавляю, чуть понизив голос до доверительного шёпота:
— Да и ушей кругом столько, что не сосчитать.
— О, конечно! Пойдёмте! — Вскакивает на ноги тут же, легко поведясь на призрачный намёк. — И, если изволите, я с удовольствием покажу вам верхние этажи и стену.
— Просто чудно. Никогда не бывал на крепостной стене. Погоди, я только… — Осматриваюсь и цепляю первую попавшуюся под руки, откупоренную, но не ополовиненную бутыль. — Теперь можно и пройтись.
Оглядываюсь лишь раз, и то для того, чтобы убедиться, что пирующие слишком заняты, чтобы во всеобщем гомоне заметить, кто остался, а кто уже свалился под стол. Оглядываюсь лишь раз, а после следую за смешно подёргивающей при ходьбе лопаткой спиной.
Довольно несуразный без внушительного плаща, плешивый и невысокий. Кривой на один бок, но в дорогой одежде и до блеска отполированных сапогах. Кривой на один бок… равновесие довольно посредственно держит. Словно некогда сухожилие повредили, и теперь старательно бережёт ногу. Словно некогда был травмирован, да так и привык заваливаться на противоположную сторону.
Держусь чуть позади и даже не пытаюсь вспомнить его имени, что наверняка слышал, но внимания не обратил. Не запомнил, как нечто несущественное. Теперь же это несущественное ведёт меня невесть куда и явно жаждет потрепаться не о качестве висящих на стенах гобеленов.
Караульные каждые сто метров по этажу. Караульные, что явно завидуют тем, кто в шумной зале. А меня всё ведут и ведут, вовсе не прогулочным шагом, и я почти готов застонать в голос, когда впереди показывается витая, круто уходящая вверх лестница. Я почти готов послать его куда подальше и уползти к столь желанной сейчас постели, что уже даже открываю рот, как он, обернувшись, быстро подносит пальцы к губам и, жестом приказывая молчать, кивает вверх.
Да твою жену за правый палец… Что за дебильная секретность?
Мысленно ругаюсь на все лады, но послушно поднимаюсь, и первое, что вижу, — это ряды узких бойниц да слой пыли на каменном полу. Потолки низкие совсем, был бы выше на несчастные десять сантиметров — пришлось бы пригнуться.
— Очаровательное место. И зачем мы здесь?
Оборачиваюсь даже, чтобы поглядеть, не приготовил ли он мне какой подставы, но никто не поднимается следом, и плешивый, осмотревшись и вслушавшись, решает наконец заговорить:
— Господин Адриан подозревает, что вы не тот, за кого себя выдаёте.
О, ну надо же. Какие поразительные наблюдения! Я бы тоже слегка насторожился, если бы Йен вдруг сожрал сырую лягушку на моих глазах. Ещё квакающую лягушку.
Господин подозревает! Всё-таки стоило подождать, пока тролль всех их перебьёт, а уже после испытывать удачу. И я бы поступил именно так, если бы был один. Я бы поступил так, наплевав на то, что где-то там спит абсолютно не зависящий от меня монстролов, которому не нужна защита. Я бы поступил так, если бы не Йен.
Потираю висок свободной рукой и, скрывая досаду, даже намёка на неё не допуская на своём лице, спрашиваю:
— И я должен знать это, потому что?..
Плешивый же улыбается словно в никуда и принимается чертить что-то носком своей туфли на пыльном полу, а когда заговаривает, то это звучит так, будто бы он и не подозревает, что не один здесь. Будто бы говорит сам с собой. Размышляет.
— В последнее время начали ходить слухи, будто он не просто так крутится тут в отсутствие герцога.
О нет, нет, нет! Только не политота! Только не нужно втягивать меня во всё это дерьмо и великосветские расклады! Имел я всё это ещё во времена бурной юности! На всю жизнь остался сыт! Да только увлечённый своими мыслями мужчина вряд ли замечает гримасу, исказившую моё лицо.
— На трон метит, не иначе. А ещё болтают, будто стоит только Ричарду покинуть Аргентэйн, как его встретят на тракте. Не позволят вернуться.
Поднимает голову и глядит так выжидающе, что я, старательно растягивая слоги, почти в точности повторяю свой прежний вопрос:
— И к чему мне вся эта информация?
Вопрос, который заставляет его скривиться, задетого не то моей недогадливостью, не то явным нежеланием бросаться выполнять чужие поручение. Да ещё и задаром, что уже крайнее свинство.
— Я же сказал: я всё видел.
Можно подумать, я, если захочу, не увижу, как ты пялишь, кого не следует, или приворовываешь, сидя в своём наверняка роскошном кабинете.
Надо же, видел он! Видел и теперь, как и всякий чиновник, думает, как использовать.
— То, что именно вы убили тролля. Да ещё как! Почти что голыми руками.
Думает, как использовать, но не знает о том, что, вообще-то, назначая подобные встречи, не стоит приходить в одиночку. Не стоит приходить вообще, если дорожишь своей жизнью и глубоко посаженными глазёнками.
— Ножом, — поправляю его и с удовольствием, которое почти заглушает боль, наблюдаю, как взрывается и тут же повышает голос:
— Да какая разница! С помощью ножа или треноги — не важно!
Нервничает всё-таки. Ещё как нервничает.
— Важно то, что вы явно не договариваете, господин Лука.
И, возможно, вот-вот заставит напрячься ещё и меня.
— И что же именно я не договариваю? — уточняю, сделав шаг вперёд, и он тут же отступает, сохраняя наметившуюся дистанцию.
— Вы не перекупщик, — заявляет с уверенностью и тут же, чтобы не сбиться, торопливо продолжает озвучивать свои мысли: — И я бы даже предположил, что не дворянин, но вашу жену часто видели при дворе ландграфа раньше, а раз так, то она вхожа в высший круг. Сомневаюсь, что её родители позволили ей выйти за простого охотника или… убийцу, — роняет после паузы, и это уже не намёк даже. Это тянет на утверждение. На утверждение, что может оказаться довольно дорогим. Может оказаться непосильным даже для его кармана.
— И все эти догадки основаны лишь на одной схватке? Не многовато ли выводов для десяти минут?
— Я видел, как вас приложило. И до смерти великана, и после, — упрямо на своём стоит и тем самым закапывается всё глубже и глубже. Упрямо на своём стоит и никак не поймёт, что в опасности едва ли не большей, чем там, на болоте. — И вы единственный, кто отказался от помощи лекарей после возвращения в замок. С чего бы?
О да, действительно, чего бы мне не раздеться и разом не продемонстрировать все свои шрамы? Шрамы от ожогов, колющего и стрел. Тупее было бы, пожалуй, только разослать всем именные письма с предложением заказать своего соседа по обеденному столу.
— У меня три соска на груди. Страшно стесняюсь и предпочитаю сам заниматься своими ранами.
Если бы не был ему нужен, уже бы вспылил и, в лучшем случае, выругавшись, спустился вниз. В худшем — вернулся тут же с замковой стражей и парой кандалов.
— И, признаться, я всё ещё не понимаю, для чего весь этот разговор. Для всего замка — да и чего юлить? — предместий герой сегодня — неугодный вам вояка со шрамом. И никто даже заикнуться не позволит об обратном. А раз так, то чего вам нужно от меня?
— Помощи? Убейте его, и я никому не скажу, что вы не канцелярская крыса. Не скажу вашей жене, если угодно.
Вот тут впору бы подавиться. Только бутыль, что я всё ещё держу в руках, вовсе не для того, чтобы пить, прихвачена. Вот тут впору бы загнуться и зайтись истерическим хохотом, но сил хватает только на то, чтобы саркастично заломить бровь. Вот это угроза! Желаю присутствовать при её исполнении!
— Думаете, узнав правду, она потребует развода и моей немедленной казни?
— Неужто есть даже за что казнить?
— Для иной женщины ложь — страшнейшее из преступлений. И, помнится, мне обещали показать стену, а привели в какой-то старый чулан.
— Пройдёмте, — указывает вперёд, и спустя с десяток шагов виднеется ещё одна дверь. Кажется, будто совсем влипшая, вдавленная в стену. Издалека и не различишь. Долго шарит по древесине пальцами, находит запрятанную за выдвижной пластиной защёлку и, изо всех сил дёрнув, распахивает. В лицо тут же летит холодный и, кажется, будто даже острый из-за порывистого ветра снег и обжигает лёгкие.
Вот о какой стене он говорил. Верхний рубеж, линия лучников. Впереди тучи лишь и почти отвесная стена вниз. Да ещё и выходит на лес, а не на брошенный на холодные месяцы сад.
Расклад столь идеален, что не оставляет мне никаких шансов. Никаких шансов на то, чтобы одуматься и передумать. Прохожу дальше, к сколотым временем зубцам, до которых не достать никакому дальнобойному, и бутылка, к которой никто так и не приложился, опасно замирает на покатом сколе, но держится, не спеша опрокинуться вниз.
— Почему вы решили, что я соглашусь? — спрашиваю, осматривая пористый от влаги камень, и, не сдержавшись, касаюсь его ладонью. — Если отринуть ваши жалкие намёки на угрозы?
— Он украл вашу славу и засматривается на жену. Поймал её вчера в одной из крытых галерей да несколько минут шептал что-то на ухо. На вашем месте я бы насторожился.
На моём месте ты бы уже нёсся вниз на всех порах, отловил маленькую истеричку и как следует встряхнул её за то, что не посчитала нужным открыть свой рот. Да и на своём мне этого хочется. И залепить сильнее, чем спросить. Тут же вспоминаю и бегающий взгляд, и подозрительную осведомлённость княжны. Неужели соврал?
Досада напополам со злостью — довольно интересная смесь. Не столь гремучая, как если бы вместо первого была ярость, но тоже жжёт. Тоже бесит. И вылиться грозится не на истинного виновника, а того, кто окажется под рукой.
— А ты поблизости, стало быть, запонку потерял? — Даже не поворачиваясь, знаю, что дёрнулся, и, скосив глаза, наблюдаю за вытянутой тенью, заползающей на мою. — Или следил за ней?
— Я? — оскорбляется слишком натурально для того, чтобы быть правдой, и, как и в прошлый раз, сдаёт себя слишком быстрым темпом речи. Сдаёт себя, пытаясь отвести от опасной темы и заговорить. — Что вы. Если за ней кто и следит, то только он. Задумайтесь об этом, господин. Ну, и о моём предложении поразмыслите тоже. Я не настаиваю на немедленном ответе.
— Что же, раз с предложениями мы наконец закончили, то, может, поговорим о пажах?
Воздух, что казался заряженным словно перед близкой грозой, становится куда легче.
— Неужто каждый из них, заступая на службу, готовится прислуживать не только за завтраком?
— А вы всё-таки интересуетесь, да?
Ещё как интересуюсь. Хотя бы для того, чтобы ты, олух, решил, что можно расслабиться.
— Нет ничего постыдного в том, чтобы желать расслабиться. Редкий слуга в замке не согласится помочь своему господину сбросить напряжение за десяток монет.
Киваю и, скосив глаза, прикидываю, сколько же там до выглядывающих из-под снега валунов.
Несостоявшийся же наниматель знай себе разглагольствует о правилах местного постельного этикета:
— Присматриваясь, будьте внимательны: не стоит слишком настаивать, если у мальчика уже есть господин.
Ещё один скупой кивок и наконец-то вопрос по делу. Догадался всё-таки.
— Зачем вы взяли с собой бутыль, если даже не притронулись к ней?
— Она и не для меня.
— В каком смысле? — Хмурит высокий лоб, а я, не удержавшись, провожу ладонью по заснеженному краю одного из зубцов и медленно, чтобы не спугнуть, обхожу своего собеседника кругом, отрезая от не захлопнувшейся полностью двери.
— Её выпьешь ты. — Смотрю прямо в глаза, и от появившегося недоумения становится даже не так больно. Ломота отступает, и мышцы не вопят так громко. — А после шагнёшь с крыши.
— Простите?.. — переспрашивает, будто ослышался, а я пальцами забираюсь за ворот рубашки, которая не застёгнута до самого конца, потому что слишком давит на горло. А я пальцами забираюсь за ворот рубашки и, нащупав цепочку, вытягиваю её наверх. Крест, давно ставший тусклым, сам прыгает в ладонь.
— Это ты тоже видел? Там, на поляне?
Сбивчиво кивает и так и косится на дверь, думая, что не замечу. Думая, что получится проскочить. Да и сколько там до ближайшего постового? Метров двести?
— А что означает? Знаешь? Или ещё не успел выяснить?
Моргает и только после осторожно, будто от этого может что-то зависеть, отвечает, втянув голову в плечи:
— Не успел.
Отвечает, втянув голову в плечи и глядя на мои расслабленные руки, а вовсе не на лицо. Глядя на давно ставшие плоскими сбитые костяшки и тонкий шрам, что тянется под ними.
— Бери бутылку.
— Господин…
—Я сказал: бери. Ничего не случится, пока пьёшь.
Хватает тут же и, развернувшись спиной к зубцам, подносит ко рту. Хлебает с горла, как дорвавшийся деревенский пьянчуга, и глядит всё, глядит не моргая. Глядит блестящими от выступившей влаги глазами и, захлебнувшись, начинает кашлять.
— Ну что же ты так, — приговариваю весьма заботливо и даже стучу по доверчиво повернувшейся спине. — Так и умереть недолго.
— Вы же пошутили?.. Насчёт стены?.. — спрашивает шёпотом, а сам невольно опускает глаза вниз. А сам косится на бесконечный, окрашенный синеватыми сумерками, снежный простор и крупно вздрагивает, когда моя ладонь со спины перетекает на его плечо. Склоняюсь к уху, покрасневшему не то от холода, не то от прилившей к голове крови, и едва слышно шепчу:
— А ты, выходит, поверил?
Выдыхает тут же, расслабляется, обмякая, как пустеющий мешок, и опускает бутылку, которую всё это время держал, готовый защищаться ей как дубинкой.
Выдыхает тут же, глуповато, совершенно неожиданно даже для самого себя хихикает и улыбается, глядя на меня из-за своего плеча:
— А я-то уже… Ну и напугали вы меня, господин.
Улыбаюсь в ответ и, панибратски хлопнув его по плечу ещё раз, отступаю назад, позволяя развернуться. Позволяя повернуться спиной к зубцам, а как только делает это, толкаю в грудь.
***
Спускался в разы дольше, чем забирался наверх, и всё это оттого, что теперь зрителей нет. Спускался в разы дольше, чем поднимался, перепрыгивая через ступеньку, потому что явно повреждённому суставу нужен покой, и он всячески его требует. Пульсацией, отёком и болью, что, кажется, уже стала моей неотъемлемой частью. Болью, что выходит на первый план и застилает всё остальное.
Надеюсь, как никогда за последние месяцы, что никого не встречу.
Надеюсь, что празднующие засядут до поздней ночи и никому в голову не придёт отправиться поискать выживших в той страшной схватке счастливчиков.
Потому что я адски хочу спать.
Потому что одного до первой оттепели теперь точно не найдут. Одного недальновидного выскочку, которого, видно, не научили, что мысли стоит держать при себе и не трепать языком.
Коридорные метры кажутся нескончаемыми. Галереи, перекрытия, ниши… Сколько ещё до спален? Уже и не уверен, что в ту сторону иду. Уже и не уверен, что, столкнувшись с кем-то, смогу напустить на себя непринуждённый вид и буркнуть что-то не сквозь зубы. Уже и не уверен, что хочу трясти мальчишку и выяснять, о чём ему там нашёптывал этот со шрамом. Со шрамом, что, как по мне, непростительно мал и не героичен.
Я бы кое-что от себя добавил.
Так, по мелочи, пару линий.
Борозд, что до костей прорастут и никогда уже не затянутся.
Дышать уже сложно.
Дышать так, будто всё моё тело — один сплошной ушиб.
Всё моё тело — сгусток ненависти ко всему, что существует, ходит и даже просто дышит моим воздухом.
Боги, быстрее до спальни бы и так, чтобы не услышал Йен. Быстрее до спальни бы и лицом вниз. И недвижимо до самого утра. Недвижимо и в никуда.
Выскользнуть и забыться.
Не навредить тому, кому нельзя навредить. Ни словом, ни делом.
Быстрее до спальни бы и запереть обе двери.
И, на везение, до самых гостевых навстречу ни единой живой души. Тишь и мрак коридоров лишь — и как же хорошо! Как же хорошо одному, как же хорошо не контролировать выражение лица и норовящие сжаться в кулаки пальцы. Не то оттого, что явно слишком много на себя взял и стоило плюнуть на все празднования, не то оттого, что за моей спиной назревает что-то.
Что-то, о чём я всенепременно узнаю, но уже завтра.
Завтра, после того, как приду в себя.
И поворот, за которым нужные двери, уже виден, и осталось-то всего ничего, как замираю и, прислушавшись, сжимаю зубы, что есть сил.
Шаги.
Лёгкие, почти не дробящиеся эхом, но стремительно приближающиеся, и на то, чтобы натянуть на лицо нейтральное выражение, секунды.
От силы — от одной до десяти.
Надеюсь только, что не герцогиня или ещё какая дамочка. Надеюсь только, что не встревожившаяся жена того плешивого, что отдыхает себе в сугробе. Надеюсь и вздыхаю почти с облегчением, когда примечаю коричневую куртку и такого же цвета узкие, обтягивающие ноги штаны.
Всего лишь припозднившийся паж.
Всего лишь ещё одна чья-то щуплая молчаливая подстилка, что, завидев меня, тут же склоняет покрытую несуразной шапкой голову в знак почтения и пролетает мимо, будто я способен откусить ей руку.
И уже было вижу заветную ручку, которую только поверни — и вот оно, столь желанная тишина и покой, как что-то будто царапает изнутри.
Что-то, запоздало очнувшись, шепчет: «Обернись».
Что пажу делать здесь, рядом с жилыми комнатами, которые прибирают служанки, да и те наведываются с утра?
«Обернись. Посмотри ещё раз».
«Посмотри…»
Что и делаю, не сбавляя шага. Не сбавляя для того, чтобы не спугнуть.
Вроде как и все со спины.
Тонкий, вытянутый и, судя по развороту плеч, ещё и голодает.
Тонкий, вытянутый… как все.
Был бы, если бы не одно «но»: если бы не длинная, запрятанная под укороченную куртку коса, конец которой выбился и так и болтается, касаясь пояса.
Вдох, чтобы осознать.
Думал, на месте убью.
Второй, чтобы остановиться и, перед тем как проломить череп, всё-таки дать шанс что-то сказать.
Третий… И колено, что отказывалось гнуться минуту назад, прекрасно справляется со своими функциями, когда не скрываясь бросаюсь назад, чтобы догнать и не деликатничая вцепиться в волосы и так дёрнуть назад, что вскрик разносится по коридору. Догнать, схватить за косу, что у основания толщиной с его запястье, на руку намотать и, дёрнув на себя, заглянуть ему в лицо.
Заглянуть в голубые округлившиеся глаза и потащить за собой.
Потащить так, спиной, заставив согнуться в три погибели и перехватить мою руку своими, чтобы не выдрал ненароком клок.
Потащить так, спиной, не подстраиваясь, позволяя запинаться, и, когда всё-таки падает, поднять прямо так, за косу.
Вздёрнуть на ноги и отпустить, лишь только затолкав в комнату, и не потрудиться даже запереть её. Всё равно не сбежит. Всё равно догоню, если попробует, и снова притащу назад, но вовсе не так нежно, как сейчас.
Отпускаю, доведя до спинки кровати и сорвав дебильную шапку с его головы. Отпускаю, едва справившись с желанием как следует съездить по лицу. Молча показываю два пальца, и на лице побледневшего мальчишки проступает непонимание.
— У тебя есть две минуты на то, чтобы объяснить. — Длинные предложения даются чудовищно сложно. Длинные предложения — это для меня буквально два слова сейчас. — Будешь недостаточно убедительным — пеняй на себя.
Одёргивает задравшуюся куртку, а прядь волос, ту, что была подпалена и короче других, заводит за ухо. Поджимает губы и отводит взгляд.
— Я ничего не должен объяснять.
Замахиваюсь быстрее, чем успеваю сообразить. Замахиваюсь, и ладонь будто сама замирает в нескольких сантиметрах от его щеки.
И вовсе не из-за магии, о нет. Не колдует сейчас.
Ладонь замирает…
Вовсе не потому, что мне не хочется его ударить. Замирает, потому что ёбаное, проклятое мной уже не одну сотню раз «нельзя» всплывает.
Замирает и он, поворачивается той стороной, на которой уже должен был расцветать синяк. Замирает и глядит искоса, совершенно без страха, будто не верит.
Не допускает самой возможности.
Пальцы цепляются за лацканы форменной крутки, вблизи даже ещё более уродской, чем издали. Пальцы цепляются за лацканы форменной куртки и хорошенько встряхивают.
Всё так же смотрит, даже несмотря на то что голова дёргается. Взад и вперёд, как у лёгкого цыплёнка.
Всё так же смотрит, да ещё и вопросительно приподнимает бровь.
— Если мы закончили, — нажимает на мои предплечья пальцами и давит на них, понукая опустить вниз, — то я пойду.
— Неужто ждут?
Хмыкает вдруг, искривив линию тонкого рта, и нагло кивает.
За лицо хватается сразу же, не успев даже моргнуть.
И хорошо ещё, что я умудрился не сжать кулак, несмотря на то что очень хотелось.
Охает, накрывая ладонью вспыхнувшую щёку, и, подавшись назад, упирается поясницей в кроватную спинку. И, подавшись назад, натыкается на преграду, которую я охотно помогаю преодолеть, просто приподняв и перекинув.
На лопатки валится и утопает в перине. На лопатки валится, какое-то время в себя приходит, вяло барахтается и воздух хватает широко распахнувшимся, разом покрасневшим ртом.
И будто бы и не видит ничего перед собой.
Будто бы меня не видит, и я не торопясь, чтобы ещё одну не отвесить, огибаю кровать и останавливаюсь по правую сторону от матраца.
Жду, пока сфокусируется и посмотрит на меня.
Жду, пока повернёт голову, и, вопреки всем моим ожиданиям, не утирает выступившие от удара, задевшего и нос тоже, слёзы, а усмехается.
— А я уж решил было, что тебе всё равно.
Так и валяется на спине, глядя в потолок, а я отчего-то не нахожу слов. А я отчего-то не знаю, что с ним таким делать, и усталость, позволившая о себе забыть, с новой силой накатывает. Так и валяется, пока я не решаю, что чёрт с ним, пусть идёт. Так и валяется, согнув ноги в коленях, пока не отворачиваюсь, не желая ещё одной вспышки ждать. Так и валяется, но стоит только сделать шаг в сторону своей комнаты, как тут же перекатывается набок, ладонями отталкивается и, оказавшись у края перины, хватается за мой рукав. Выпрямляется, пока оборачиваюсь, и уже и вторую руку ловит. К себе тянет, а если и боится чего-то, то точно не новой оплеухи. Если и боится чего-то сейчас, то не меня.
— Не уходи, — шёпотом приказывает и просит. Шёпотом, приподняв брови и ещё больше приблизившись. Шёпотом, заглядывая в глаза, и его пусть всё такие же большие, но серьёзные. — Не уходи. Не надо. Слышишь?
Отрывисто, будто и сам не знает, что говорит. Отрывисто, будто бы не слышит смысла произнесённых слов.
Открываю рот и будто отравлен оказываюсь.
Чужой растерянностью.
Будто успел укусить, а я и не заметил как.
Будто присущие ему метания гуляют теперь и по моей крови.
Будто бы… ответа не ждёт. Деловито подползает поближе, утопая в перине коленями, и, отпустив кисти, хватается за камзол. Деловито подползает ближе и, кажется, будто только для того, чтобы ряд бесконечных мелких пуговиц расстегнуть и добраться до рубашки, которую я едва на грубые, кое-как наспех сооружённые повязки с трудом сумел натянуть. Добраться до рубашки и остановиться, ощутив плотный слой материи под ней. Замирает и вскидывается с невысказанным вопросом, что так и отпечатался подобно следу моей ладони на хорошенькой мордашке.
— Тебя же ждут?
Пожимает плечами и крутит маленькую белую пуговицу, зажатую между средним и указательным пальцами.
— Подождут ещё немного. Давай, раздевайся.
— Последние мозги отшибло? — интересуюсь крайне мрачно, но выходит всё-таки не достаточно, если кивает только и всё так же не слушает. — Или ка…
Приподнимается, опёршись на мои плечи, и я, несмотря на то что это тоже, оказывается, больно, замираю, осёкшись на полуслове. Приподнимается, опёршись на мои плечи, и, забравшись под воротник, поглаживает кожу. Буквально в рот смотрит, каждое слово ловит и вместе с тем абсолютно не здесь. Буквально в рот смотрит, но если и слышит, то вовсе не то, что я пытаюсь сказать. И отчего-то не могу его отпихнуть. И отчего-то не выходит как следует врезать по тонким запястьям или просто оттолкнуть. Не выходит развернуться и шарахнуть дверью о стену.
Или по тупой темноволосой голове, что лишь чудом всё ещё держится на шее.
Что лишь чудом всё ещё хлопает длинными ресницами и что-то там себе соображает.
Маленький идио…
Вытягивается, и на моих плечах уже локоть его левой, а пальцы правой поправляют взъерошенные ветром волосы.
Вытягивается, глядит внимательно и будто бы ставшими не голубыми, а тёмно-синими глазами.
Будто бы обманывает и путает.
Будто бы отвлекает. Для того чтобы ещё чуть ближе стать. Для того чтобы прижаться, всем своим весом податься назад и меня за собой потянуть.
Руку выставить, чтобы не придавить, выходит само собой.
Руку выставить, чтобы не придавить не то его, не то повреждённые рёбра.
Само собой выходит всё, что следует после.
Глядит прямо, не прячется больше ни за попытками смежить ресницы, ни повернуть голову.
Глядит прямо и дышит открытым ртом, что сухой и опасно близкий.
Глядит прямо, а сам уже вовсю работает руками. А сам вовсю гладит ладонями по груди и предплечьям, расстёгивая уже рубашку и стаскивая её вместе с длинным камзолом.
Приходится перенести вес на другую сторону, чтобы у него всё вышло.
Приходится, и это не выходит сделать, не скривившись.
Реагирует тут же, приподнимается, подставляя опорой собственное плечо, и меня вдруг так веселит это, что безропотно подчиняюсь, позволяя делать всё, что в его голову взбредёт, но для начала всё-таки перекатываюсь на спину и упираюсь ей в сваленные горой подушки.
Принимается за съехавшую, откровенно дрянную повязку, что давно ничего не держит, и осторожно распутывает её. Не касается торса, только неровных полосок ткани.
Не касается торса и явно боится причинить боль.
Боится настолько, что забавляет.
Заканчивает и подаётся назад, усаживается на свои поджатые ноги и рассматривает синяк, что тянется от подмышки и до прикрытой штанами тазобедренной кости. Прикрытой до того, как, потянувшись вперёд, невозмутимо не расстегнёт узкий ремень, а после не выдернет пуговицу из петлицы, чтобы следом отогнуть край материи и осмотреть всё это фиолетовое, местами и вовсе чёрное даже, великолепие.
Осмотреть и попытаться коснуться, но в итоге не рискнуть.
Отдёрнуть пальцы.
Почти отдёрнуть.
Перехватываю за кисть и насильно тащу ближе. Прижимаю прямо крепко стиснутым кулаком к рёбрам и, получая нечто схожее с удовольствием, давлю, наблюдая за тем, как меняется выражение его лица. С удивлённого на испуганное.
— Что? — спрашиваю негромко, чуть приподняв бровь. — Не нравится причинять мне боль?
Тут же отрицательно мотает головой и разжимает пальцы, надеясь на то, что, наверное, всей ладонью будет давить меньше.
— Совсем не нравится.
— Почему? — Это действительно не понятно мне. Не понятно, потому как всю свою жизнь я привык отвечать ударом на удар, а не подставляться под следующий. — Я столько всего тебе сделал.
— И что? Это не значит, что я должен вдруг полюбить причинять боль. Тебе или ещё кому-то.
— А тот, кому ты назначил встречу? Что любит он?
Глядит мне в глаза, глядит долго, даже не смаргивая, а после усмехается с видом, будто только что все тайны мироздания понял, и устало качает головой, медленно переместив руку на мой живот.
— Может быть, любил раньше. Я как-то не задумывался, могут ли призраки вообще любить или ненавидеть что-то.
Даже понимая, что это звучит довольно идиотски, всё равно переспрашиваю, чтобы удостовериться, что слух не подводит. Чтобы удостовериться, что мы говорим о каком-то существе, а не о чьём-то имени.
— Призрак?
Повторяет одними губами, словно передразнивая, и тут же кривится.
— А ты решил, что я, воспользовавшись суматохой, побежал потрахаться? — Звучит как «ты совсем ёбнулся», и ни на грамм меньше. Звучит так, что я и сам задумываюсь. А не совсем ли уже? — Что же так слабо ударил тогда?
— А ты не мог сразу открыть рот и сказать? — Даже не пытаюсь оправдаться и всеми ошмётками души верю в то, что так оно и звучит. Утверждением, а не жалкой попыткой укусить. — Тогда бы не ударил вовсе.
— Ударил бы, — ни секунды не сомневается, и мне нехотя, пусть и про себя, приходится признать, что он прав. Ударил бы. Просто потому, что всё ещё на взводе и так и бурлит всё. Да, всё так, всё одно не сдержался бы. Даже если бы он валялся поперёк кровати со своими книжками, что-нибудь бы непременно выбесило. Гнев всегда найдёт выход. — Вопрос в том, насколько сильно. Но ты серьёзно подумал… С чего бы?
Выглядит по-настоящему озадаченным, и я, невнятно передёрнув плечом, нехотя объясняю:
— Почти весь вечер смотрел и слушал о том, насколько у знати в ходу смазливые пажи. Вот такие, как ты.
— Не такие, как я, — отвечает и, подумав немного, поправляется: — Уже не такие.
— Что же изменилось?
В качестве ответа подаётся вперёд и, перекинув колено через мои вытянутые ноги, устраивается на бёдрах, каким-то чудом умудрившись не задеть повреждённое колено. В качестве ответа подаётся вперёд, перехватывает мою ладонь, ту, которая всё это время удерживала его руку, переворачивает её и тащит к своему лицу. Жмётся к ней всё ещё красной щекой, и я физически чувствую, как начинает сдавливать под кадыком.
Весьма и весьма знакомое чувство.
Когда петля уже на шее, а ты ещё дёргаешься, отрицаешь это. Когда петля уже на шее, а ты смотришь, как губы, что напротив, неуверенно улыбаются, и позволяешь ей затянуться ещё крепче.
— Идиот. — Тут же перестаёт быть таким завораживающе мягким и слабо, даже не вполовину силы, шлёпает меня по щеке свободной рукой, возвращая пощёчину. — Ты снова меня бросил на целый день, а Мериам утащила к своим подружкам. Я через час уже всерьёз начал думать, можно ли повеситься на поясе от чулок. А ближе к вечеру вернулся один из егерей и рассказал всё. Но, по его словам, серьёзно раненых не было, и я решил, что ты и не лез вовсе. Пока не увидел голову.
— А что с ней? Доблестный рыцарь Ге… Адриан отрубил её — разве не так?
— О да, Беатрис вне себя от гордости.
Закатывает глаза, и уже в который раз замечаю, насколько он подмечает подобную ерунду. Насколько зацикливается на том, что я и не заметил бы.
— Только он тролля не убивал, — заявляет с такой уверенностью, что я тут же перестаю выискивать в нём девчоночьи черты. Сплошное противоречие. То сплетничает и жалуется на сущие пустяки, то задумается и так зыркнет, что продирает до костей.
— Да ну? — продолжаю подразнивать и понимаю, что меня нечеловечески раздражает это коричневое уродство, которое положено местным пажам. Снял бы быстрее, что ли. — С чего ты взял?
Придвигается, переносит центр тяжести и почти ложится своей грудью на мою. Почти, потому что вытягивает руку, упирается ею в кроватную спинку и зависает так близко, что я вижу каждую маленькую трещинку на его губах. Зависает так близко, что слышать становится куда приятнее. Слушать и ощущать. Ощущать, как, склонившись ещё немного, заговорщицки подмигивает и, прислонившись к моему уху, тихонько выдыхает:
— Я же сказал: видел его голову.
Ну так давай, продолжай. Дай мне повод немножко тобой погордиться.
— И то, что осталось от правого глаза. Может быть, Адриан и перерубил шею, да только тролль к этому моменту уже не дышал. Я только одного так и не понял.
Вопросительно склоняю голову набок, и он, словно получив разрешение, коротко кивает для самого себя.
— Почему ты уступил? Почему позволил ему присвоить себе громадину?
Пожимаю плечами и обнаруживаю, что всё это время теребил кончик его косы. Как-то само собой вышло. Попало под руку. И как только понимаю, что делаю, так хочется ещё и ленту вытянуть. Распустить его волосы.
— Потому что я и без того подставился, конфетка.
Чуть хмурит лоб, и я пускаюсь в длинные и, на удивление, не такие уж и путаные объяснения. На удивление, не такие раздражающие, какими я их себе представлял.
— Моё дело — камни и длинные письма. Помнишь? А теперь возникнут вполне логичные вопросы.
Соглашается со мной всё так же, без слов, чуть опустив подбородок, и покусывает губу, не зная, что тут ещё добавить. А я вот знаю. Самовнушение — прекрасная штука.
— Но, может, пировать будут так шумно, что поутру и не вспомнят, что я там был.
Самовнушение — прекрасная штука, но мне и на несколько часов за ним скрыться не дают.
— Этот ещё как вспомнит. — Негромкий голос как никогда категоричен. Очень уж он уверен в том, что говорит. — Я бы на твоём месте не стал поворачиваться к нему спиной.
— А на своём стал бы? — вырывается раньше, чем успеваю по новой вздохнуть и выдохнуть. Вырывается, едва он договаривает, и либо это попытка застать врасплох и увидеть хоть какую-то реакцию, либо успокоить себя. Успокоить, ха… Как я до этого дошёл? Когда?
— Ты можешь сказать нормально? — Йен тоже не понимает. Только эти «не понимает» у нас сейчас разные. — Без намёков и расплывчатых формулировок.
Гляжу на него в упор не менее минуты, решая, стоит или нет. Стоит рассказывать и не притянет ли это за собой что-то ещё? Гляжу на него в упор не менее минуты, решая, стоит ли выставлять себя тем, кем я меньше всего хотел бы быть, или пора прикусить язык.
— Мне тут шепнули, что видели вас вместе, и что он был весьма настойчив в своём желании перекинуться с тобой парой слов.
Глядит как на умственно отсталого и морщит лоб. Отрицательно мотает головой, ни разу не вздрагивает и не пытается отвернуться. Даже его пальцы не выдают ни малейшего напряжения.
— Мы не говорили, — отвечает уже прямо и так же в упор глядит. — Только за ужином в первый вечер.
— Ты уверен?
— Ещё один идиотский вопрос — и я пересмотрю своё отношение к причинению боли, — угрожает совсем всерьёз, и от этого только смешнее становится. И легче тоже. Угрожает совсем всерьёз, поджав губы, и я откидываюсь назад, не забыв изобразить ужас.
— А если я спрошу про призрака? — Это шёпотом уже, с нарочито небрежным трепетом в голосе. — Это будет засчитано в идиотские вопросы?
— Может, ты спросишь про него чуть позже?
Не то объяснять ему лень, не то…
— Твоё утреннее предложение?.. Оно ещё в силе?
Не то совсем по иной причине опускает взгляд и кокетливо прячется за пушистыми ресницами.
— Да сколько угодно. — Отпускаю его косу и развожу в сторону расслабленными ладонями. — Делай что хочешь, если поднимешь. Можешь даже прикрыть моё лицо подушкой и сделать вид, что тут никого нет. Только мой ч…
— Замолчи и перестань всё портить!
— Это ты как княжна велишь или как герцогиня? Или, может, есть ещё…
Вздыхает, будто обречённый на смерть, закатывает глаза и делает ровно то, на что я и рассчитывал, забивая его голову ерундой. Делает ровно то, на что я рассчитывал, а именно: осторожно подаётся вперёд и, взявшись пятернёй за моё горло, едва ощутимо сжимает и, сгорбившись, чтобы в глаза посмотреть снизу вверх, целует.
Не в порыве страсти, улучив момент, укусить.
Не в порыве страсти, ярости или желания.
Целует просто, чтобы мои губы своими накрыть и запечатать их.
Чтобы молчал.
Или и вправду не мешал.
Осторожно, чтобы не спугнуть и не стукнуть по челюсти или лбу ненароком, отстраняюсь, затылком упираясь в одну из подушек, и он тут же тянется следом, сжимая изголовье уже двумя ладонями и приподнимаясь на коленях.
И куртка его кажется ещё более раздражающей.
Кто вообще выдумал форму такого цвета?
Хорошеньким мальчикам подобное совершенно не идёт.
Хорошеньким мальчикам с точёными скулами, длинными пальцами и голубыми глазами.
Хорошеньким, бледным, даже в желтоватом свете масляной лампы, мальчикам больше подходит чёрный.
И лента, перекрученная на четыре раза и больше напоминающая жгут, ни к чему тоже. Не запутаются. Лента, которую я стягиваю сразу же после того, как стаскивает с себя куртку, и уже вместе в четыре руки избавляемся от его рубашки. Коса распадается сама примерно до середины, а дальше уже разбираю пальцами.
Не дёргая и не торопясь.
А дальше разбираю пальцами, наблюдая за тем, как едва не жмурится, когда кромки ногтей добираются до его головы и проводят по затылку. Тут же вздрагивает невольно, прижимается щекой к плечу, словно спасаясь от щекотки, и, фыркнув, перехватывает мою руку. Оттаскивает в сторону и, развернув ладонью вверх, укладывает на одеяло.
— Не шевелись.
Пожимаю плечами, понимая, что, в общем-то, не против лишиться инициативы, и без дальнейших подсказок закрываю глаза, предпочитая ждать и чувствовать, а не делать и видеть.
Хватит с меня на сегодня инициативы.
Всего хватит.
Но тело, что ещё полчаса назад мечтало только о небытие и яро не желало ничьих прикосновений, расслабляется, и кажется, будто даже мышцы не так ноют. Не так ноют плечи, руки, грудь и даже бок, который он старательно избегает и не наваливается, но, просыпаясь, начинает ныть что-то внутри.
Что-то, что изредка жаждет не только адреналина, чужого ужаса и крови.
Что-то, что должно было проспать до самой весны.
Что всегда дремало в зимние месяцы и не напоминало о себе.
Прислушиваюсь к себе, гадая, не обманываюсь ли, а тяжесть, что опиралась на мои бёдра, исчезает, откатывается назад и, должно быть, вовсе спускает ноги на пол.
Секунды тишины, и слышится шорох застёжки и как падают скинутые туфли. Слышится негромкое бряканье пряжки ремня, и ощущение тяжести возвращается.
Тёплое, куда более гладкое, касающееся моего живота своим и щекочущее разметавшимися волосами руку.
Тёплое, касающееся моих губ ещё раз, мимолётно совсем, и исчезающее, чтобы раздеть и меня тоже.
Надо же, какой заботливый.
Расстегнул же уже. Чего ещё?
Нарочно заставляю себя не подглядывать. Ни когда стаскивает сапоги, провозившись с одной из застёжек, ни когда дёргает за штанину, понукая приподняться на руках.
После возвращается уже насовсем и, как и до этого, цепляется за кроватную спинку. По скуле своим носом проводит, после жмётся виском к виску и, кажется, будто не знает, как притиснуться ещё ближе, не причинив боли. То и дело опускает голову, косится вправо, на отметину, которая будет «радовать» ещё не одну неделю, и покусывает губы.
И моё терпение подходит к концу раньше, чем заканчивается эта нерешительность. Открываю сначала левый глаз, после — правый…
— Ты ждёшь, пока я отвалюсь баиньки, или никак не можешь решить, хочешь или нет?
— Я хочу.
— И за чем тогда дело… — опускаю взгляд и кошусь на пребывающий в состоянии полного спокойствия член, — встало?
Мотает головой, да так, что пару раз мне своей паклей по лицу хлещет, и, видимо, вытряхнув из неё всё лишнее, тянется к тумбочке, стоящей по левую сторону от кровати, да с таким энтузиазмом, что приходится придержать за пояс, чтобы не навернулся. Шарит по её заставленной крышке пальцами, находит то, за чем тянулся, и выпрямляется.
— И что это? — Подозрительно кошусь на склянку с довольно мутным желтоватым содержимым.
Отвечает совершенно невозмутимо, но только после того, как зубами выдёргивает тугую пробку:
— Масло для волос.
— И за каким оно тебе сейчас? Собрался делать мне причёску?
Просто кивает и в одно движение переворачивает ёмкость донышком вверх. Переворачивает, держа её над моей грудью, и содержимое, липкое и холодное, спешно скатывается по коже.
Скатывается, оставляя после себя вязкий след.
Просто кивает и, проделав всё это, не оборачиваясь отпихивает опустевший сосуд в сторону и притирается вплотную.
Выгибается и нарочно пачкается тоже.
Выгибается, размазывает липкую дрянь по моей коже, растаскивает от груди к плечам и даже проходится по шее.
Выгибается, размазывая липкую, согревающуюся под его ладонями дрянь, что просто отвратительно ощущается снизу.
Но это только пока.
Только пока не согреется от тепла ни на секунду не замирающего в статике тела. Только пока не согреется и не разотрётся как нужно.
Пока он не уделит всем перепачканным частям моего тела достаточно внимания.
Придерживаю за бёдра, но оставаться безучастным всё сложнее.
Придерживаю за бёдра, поглаживаю их, то и дело добираясь до ямочек на пояснице указательными пальцами, и послушно подставляю шею, когда прямо так, перепачканными пальцами вплетается в мои волосы и тянет за них.
Плавно, без рывков, словно нарочно притормаживая. Словно уговаривая себя не торопиться.
Словно… действительно хочет попробовать иначе, чем у нас всё это время было.
Словно хочет просто попробовать по новой.
Вдвоём.
Но так, чтобы всё видеть. Так, чтобы контролировать.
Что же, пусть так, я не против.
Пусть так, медленно, неловко отчасти и будто бы нарочно выбрав момент, когда я едва ли смогу подняться без рывка, не то что сделать или причинить что-то.
Покачивается сверху, трётся, прогибается в пояснице, и его откинутые назад волосы щекочут мои ноги и пальцы на руках, что перебрались выше. Улеглись на узкие бока и так и замерли на рёбрах.
Сам так сам. Я не против.
Не против всё таких же робких смазанных поцелуев, не против рук, что то кольцом вокруг шеи, то в волосах, то по груди. Не против того, что он то дальше, то ближе, и всё никак не замрёт. Всё движется, будто беспокойная змея.
Одни изгибы, ни одной неподвижной линии.
Одни изгибы, углы и кости.
Выгадав момент, когда пригнётся и мазнёт губами по моему уху, подаюсь в ту же сторону, будто бы наперерез, и перехватываю затуманенный, всё ещё нерешительный взгляд. Перехватываю, гляжу в упор долго-долго и, дождавшись, пока сморгнёт, тянусь вперёд, поднимая голову.
И эта моя единственная инициатива.
В поцелуе, увлекаясь всё больше и больше, ведёт он.
Уже не гладит, а скорее лапает, трогает и, забывшись, утыкается в отбитый бок коленом тоже он.
Везде он.
Разве что ладони спускаются ниже, разве что ладони больше не целомудренно на тёплой пояснице.
Ладони, что сжимают его задницу и подтягивают вперёд.
Тихонько хмыкает, почти не разжимая губ, оставляет правую руку обхватывать мои плечи и левой спускается вниз, не без удовольствия проведя всеми пятью пальцами по липкой разгорячившейся коже. Не без удовольствия оцарапав внизу живота и так сжав оказавшийся под пальцами член, что от неожиданности я едва не отхватил половину его губы.
— Что такое? — тихо-тихо, на грани шёпота даже, спрашивает, а сам не прекращает стискивать, жадно наблюдая за реакцией. — Больше не любишь жёстко?
— Никогда в жизни тебя не имели по-настоящему жёстко.
Отслеживаю все его взгляды и зеркалю каждый поневоле. Зеркалю каждый, и это как чертить ломаную линию, длиной в бесконечность. Глаза-губы-глаза-губы, мелькнувший в уголке рта и тут же спрятавшийся язык, глаза снова.
— Конфетка, — обращение вырывается, когда уже в лёгких почти не осталось воздуха. Потому что забыл вдохнуть. Потому что боль, что он причиняет мне, в десятки раз лучше тянущего отвратительного ощущения, что цепью повисло на рёбрах. Хотя бы потому, что оно острое. Не тягучее будто и будто издалека. Не заунывный вой.
Вспышка, что проходит, стоит разжать хватку.
Вспышка, что отдаётся внутри, но далеко не болью.
— Ты так уверен?.. — подначивает, дразнит и сам не понимает в запале, куда голову суёт. Сам не понимает, что, будь у меня чуть больше сил, лежать ему уже лицом вниз и закусывать подушку. Сам не понимает или… Напротив, понимает слишком хорошо? — Есть вещи, о которых не докладывают каждому встречному.
— Даже не знаю, что меня больше бесит: твой тон или «каждый встречный», — делюсь вслух, и выражение напускной таинственности стирается с его лица одним-единственном смешком. — Или то, что я ведусь на это.
Фыркает, бодается, неловко врезается носом в мой и уже не отстраняется, пойманный новым прикосновением губ, что спустя несколько секунд походит уже на попытку сделать искусственное дыхание. Невольно подстраиваюсь и сам не замечаю, когда установки меняются и вместо лежать и не двигаться мне хочется, чтобы не дёргался уже он. Хочется взять всё свои руки и в переносном, и в буквальном.
Хочется пару гадостей на ухо нашептать и шлёпнуть, чтобы подскочил от неожиданности.
Хочется, чтобы пальцы, которые после попытки заставить вскрикнуть теперь только гладят, не сжимаются вокруг даже, а просто трогают и кончиками рисуют что-то на головке, схватились за кроватную спинку или мои запястья.
Сжались, пытаясь удержать или замедлить.
Сжались, и в итоге всё оказалось тщетно.
Увлекаюсь, не замечаю, как за волосы дёргаю, заставив запрокинуть голову, и тут же, не удержавшись, кусаю под подбородком. Присасываюсь, как кровопийца, и медленно, прочувствовав каждую секунду, сжимаю зубы так, что сначала недовольно мычит, а после и вовсе вскрикивает. Пихается и рефлекторно толкает коленом по рёбрам. Пихается, наносит один-единственный случайный удар и замирает как парализованный, услышав мой не крик даже и не стон.
Выдох.
Выглядит напуганным и несколько мгновений не моргает даже. Выглядит напуганным, а как только отмирает, пытается сбежать.
Перехватываю за руки, насилу усаживаю назад, прижимаю к себе и в отместку, и за удар, и за попытку побега, кусаю ещё раз.
Только за ухо и через слой прижатых рукой волос.
Только за ухо и коротко шикнув, прежде чем чуть разжать хватку, от которой у него может остаться не один синяк.
Нарочно перетягиваю ближе к правой стороне, едва ли не заставляю прижаться к ней и тут же с силой стискиваю собственную губу, заглушая одно другим. Заглушая и надеясь, что, барахтаясь, не сломает мне член, который стоит даже крепче, чем минутой раньше.
— Больной… — шепчет, понимая, что удрать уже не удастся. Шепчет и пытается чуть сдвинуться. Пытается откупиться прикосновениями, что не приносят муки, и поцелуями, что приторно-сладкие, если не разбавлять. — Ты точно больной.
— Тебе бы месяцем раньше это осознать… — в его волосы выходит, которых я, кажется, нажрусь на полгода вперёд. В его волосы и с таким энтузиазмом наглаживая намасленными пальцами, что, кажется, кончит он именно на них. — И, глядишь, сейчас бы…
— Сейчас бы что?! — Вскидывается, с намокшего лба прядки откидывает и, шлёпнув меня по ладони, берётся за основание члена. Проходится по нему, огладив и словно проверив, насколько тот твёрд, и, приподнявшись, направляет в себя, но не спешит садиться. Дразнит. — Ничего не было бы?
— Ничего не было бы, — подтверждаю с ухмылкой и давлю на его бока, медленно опуская вниз. — Ты в это веришь?
Веришь? Скажи?
Скажи прямо сейчас, скажи или выплюни, выдохни, выдави. Сейчас, когда медленно, с мученическим видом, кусая губы, осторожно опускаешься и тут же подаёшься назад, стоит лишь только надавить посильнее.
Скажи прямо сейчас, перед тем как вскрикнешь, заскулишь, зажмуришься и попросишь.
Попросишь остановиться или растянуть тебя.
Попросишь быть осторожным и для начала трахнуть тебя пальцами. Просто погладить, довести до края, и уже тогда, ничего не соображающего, податливого и готового попричитать в начале, вытрахать.
За все три недели, что у нас ничего не было.
Дышит носом, сжав челюсти, будто бы так станет легче. Дышит носом и, поддаваясь моим рукам, опускается вниз.
И кулаки сжаты, и красные пятна на шее и щеках.
Но взгляда не отводит.
Смотрит всё так же, в мои глаза.
Но взгляда не отводит, пристального, немного злого и полузабытого уже.
Ирония… Глаза голубые, но сейчас это скорее холодный огонь, нежели небесная синева.
Ирония…
Больно ему, а меня выкручивает от того, что совершенно не больно мне.
Больно ему… и я понимаю, что хочу тоже.
За спиной — гора пуховых подушек, под — перина и толстое одеяло. За спиной — гора пуховых подушек, а кажется, будто скалы.
Кажется камнем.
И от этого острее, и Йен, насаживаясь, иначе не назовёшь, стискивает так, что захватывает дух от грани. Удовольствия и боли.
Я всегда был вторым с ним.
Всегда брал уже тёплого, готового к рывкам и скачке, от которой после ноют ноги.
Всегда брал уже мокрого, разомлевшего от ласк и почти сытого. Всегда, кроме того последнего раза.
А теперь мы и вовсе вдвоём.
Теперь ещё немного — и полностью в нём.
Полностью в нём, глаза которого больше обычного в полтора раза, а губы опухшие и, кажется, слегка в синеву.
Полностью в нём, что едва дышит, будто тоже как следует по рёбрам двинули. Что едва дышит и боится пошевелиться, боится качнуться вперёд.
В нём, что мелко дрожит, а по спине стекает пот.
В нём, что разжимает зубы, только когда я пытаюсь поцеловать его, и даже ответное движение языка, чертящее по губам и нёбу, вызывает стон.
Должно быть, слишком много.
Ощущений, меня вокруг.
Должно быть, слишком остро всё это, когда на части и тут же ласково, до выступивших и по ресницам скатившихся слёз.
И дёрнуться, податься вперёд, притянуть ещё хочется. Так хочется, что не понимаю, когда сам становлюсь мокрым, будто бы только что попал под дождь.
Так хочется, но сдерживаться, до последнего играть с языком, который очень, очень боится нарваться на укус-другой, мука ещё большая, чем терпеть раны, полученные в драке.
Мука ещё большая, и я просто не могу как следует не растянуть её. Уговаривать себя ещё на секунду-другую и почти не двигаться. Уговаривать себя почти не дышать, пока голова не закружится, и после, наполняя лёгкие воздухом, ощущать ненормальную, так хорошо знакомую мне почти эйфорию.
От запахов масла с цветочными притирками, мыла и чужого пота.
Вздрагивает, не выдержав, и острое колено снова неумышленно задевает мой бок.
Вздрагивает, а после ещё раз, когда осознаёт, что толкнул снова. И ему так неловко, так не хочется причинять мне что-то, что сожалением так и отражается на хорошеньком, раскаивающемся даже сейчас личике. Почти детском, имеющем трогательно миловидные черты.
Двигаться начинает сам, должно быть, немного привыкнув. Двигаться начинает сам, но вовсе не беззвучно. Вовсе не под аккомпанемент только лишь кроватного скрипа.
Осторожно, почти не поднимаясь, подаваясь вперёд и назад, покачивается, и каждый его выдох, умышленно или нет, сопровождается негромким стоном.
И так внимательно следит, так внимательно наблюдает за мной… Концентрируется, изучает, словно запомнить пытается для того, чтобы рисовать. Концентрируется, изучает, да так пристально, будто его потом заставят по памяти моё лицо собирать.
По крупице.
Быстрее.
Набирая темп.
Толчок справа снова.
Уже не замечает, а я едва не задыхаюсь. А мне, пережившему первую вспышку, даже нравится. Мне острее становится.
Полнее.
Ярче и больше.
Мне хочется ещё.
Хочется так сильно, когда расходится, рывком сгибаю повреждённое колено. Почти складывает напополам, и, лишь схватившись за Йена, что замирает с потухшим на губах выкриком, мне удаётся сдержать свой. Сдержать свой и, потому как разговаривать не в силах, дёрнуть мальчишку вперёд, понукая начать двигаться снова.
Прогибается, но, сбросив мои ладони со своих локтей, как и в начале, нажимает на плечи, укладывая назад.
А я и сам не понял, когда успел выпрямиться. А я и сам словно не здесь и не сейчас.
Подчиняюсь и снова закрываю глаза. Подчиняюсь, уговаривая себя слишком не вмешиваться. Подчиняюсь, уговаривая себя дать ему накататься вдоволь, и уже тогда… Тогда…
Мычит нечто невразумительное и, сжав мою расслабленную ладонь, укладывает на свой член. Стискивает своими пальцами поверх моих и даже задаёт ритм. Даже не скулит от того, что почти на сухую. Даже не скулит и почти не снимается, больше елозит, двигая бёдрами. Елозит и вторую руку находит, тащит её уже выше, проводит расслабленными пальцами по своей груди и, к моему удивлению, укладывает на ключицы. Укладывает так, чтобы в любой момент я мог сжать его горло. Чтобы я мог остановить его или придушить.
Неужто не страшно вот так отдавать контроль? Неужто вообще не страшно со мной после всего?..
Стоны становятся громче.
Уже не болезненные.
Стоны становятся громче, движения грубее и не такие аккуратно-расчётливые. И шлепки, кожа о кожу, и запахи всё ярче и пронзительнее, если не открывать глаз.
Всё объёмнее и словно притягательнее.
Всё обволакивает.
И хорошо, внутри будто самый настоящий шторм, в голове — полный раздрай и сумятица. Ни одной мысли, кроме тех, что сосредоточены на Йене, ни единая извилина больше не соображает.
Йен. Йен. Йен.
Йен под пальцами.
Йен на мне.
Йен в моей голове.
Йен, что, должно быть, устав, замедляется, переходит на плавные, скользяще-дразнящие движения и гладит мои вытянутые руки своими.
Скользит от занятых пальцев и до самых плеч.
Скользит, пригибается ближе, не касаясь лица, нависает, лишь только волосы щекочут, и так же плавно отстраняется, выпрямляясь.
Чувствую, как, выгнувшись, опирается на мои бёдра, и я, не выдержав, открываю глаза, чтобы полюбоваться. Белой шеей с крупным багровым пятном, тёмными маленькими сосками и едва прорисованными под кожей, напряжёнными мышцами. Линиями, изгибами, каплями… Всем им.
И это не похоже на удачно пойманный момент под настроение. Это тянет на помешательство. Это тянет на маленькую, только-только распустившуюся манию.
Старается, всё выискивает удобный угол и, дёрнувшись, замирает вдруг.
Секунда, две, и от осторожности не остаётся и следа.
Старается, двигается так, будто от этого зависит его жизнь, и даже не выдыхается. Даже не жалуется на то, что пальцы скользят жёстко. Даже не жалуется, что пальцы обветренные и, должно быть, царапаются. Даже не жалуется, только охает и, затрясшись как припадочный, гнётся просто немыслимо, так, что все рёбра вырисовываются, одно чётче другого. Толкается в мою ладонь и спазматически сжимается. Стискивает меня, насадившись по самое нельзя, и, вместо того чтобы вскрикнуть, становится тихим до безумия.
Дышит лишь, пытаясь пережить.
Дышит лишь, стискивает зубы, так напрягается линия челюсти, и, выпрямившись, пьяный, мокрый и ни черта не соображающий смотрит на меня.
На меня, которому всего ничего осталось.
Который так и замер, балансируя на пике и не в силах сдвинуться.
Не в силах сорваться.
Смотрит на меня тяжело, будто не спал не один день. Моргает и, вцепившись в моё плечо, дёргает на себя и вместо поцелуя, которого я ожидаю, кусает. Кусает, гортанно стонет, протаскивает мою нижнюю губу между своими зубами и зализывает языком. Обхватывает моё лицо руками, не позволяя отстраниться, и держится так, словно пытается самого себя зафиксировать. Держится, снимается почти полностью, не дав только головке выскользнуть, и опускается снова, вскрикнув и укусив ещё раз.
До крови, до искр из глаз, что не подарит ни один удар или синяк. До искр, что много, и они будто огненным заклинанием по комнате кружат.
Не сразу осознаю, что происходит.
Не сразу осознаю, что забыл, для чего мне нужны лёгкие, и, кончая, почти вырубился.
Почти.
Жалкий, мокрый и дышащий, будто бы в последний раз.
Теперь можно и назад… Можно и на подушки… Можно назад, понимая, что тяжесть, не спешащая никуда деваться, осторожно опускается слева и, выдохнув, качает головой:
— Ты точно больной…
— У нормального бы не встал, — парирую лениво и ощущаю, как веки смыкаются. Ощущаю, будто всё тело потяжелело, и никак с ним не совладать. Вяло барахтаюсь, пытаюсь сесть, но легко сдаюсь, стоит Йену только надавить на плечо в попытке уложить назад. Легко сдаюсь и даже не говорю ничего, когда, отдышавшись, забирается повыше и, едва ли не заставив меня перекатиться на непострадавшую сторону, устраивается под боком.
Лицом к лицу.
Устраивается под боком, а я и не против, потому что проваливаюсь и спустя мгновение засыпаю.