Чёрное и Красное (1/2)

А небо над головой вовсе не чёрное. Совсем нет.

Оно кажется едва ли не радужным, с цветными вспышками-сполохами, с разводами и далёкими, отчего-то отдающими фиолетовым сейчас звёздами. Холодными, ехидно подмигивающими, переливающимися и, кажется, готовыми обрушиться вниз, прямо на ничего не подозревающие головы.

И чёрт бы с ними всеми, пусть. Пусть только мутить перестанет и так дико давить на глаза.

Запахи раздражают тоже. Густые и клейкие. Запахи листвы, колосящихся, никем не примятых буйно растущих трав и почему-то дыма. Самую малость кровью тянет, но то от разделанной накануне лосиной туши. Шкура вон она, на заборе, служащем слабой защитой от лесного зверья для скудного поселения, сушится. Скудного поселения, что кажется таковым лишь с окраины да после шума больших городов. На деле же наверняка насчитывает не меньше тридцати дворов.

Монстролов выдыхает, тянется рукой ощупать гудящий от боли затылок и понимает, что не может: слишком крепко стянуты за спиной руки. Слишком крепко, да ещё и не за спиной вовсе — это осознаёт, когда приходит в себя чуть больше, — а за стволом явно не одно столетие простоявшего на поляне дерева. Лопатки немилостиво ноют, плечевые суставы вот-вот к хренам вылетят.

Жмурится пару раз, стремясь как можно скорее обрести нормальное зрение, и, пока всё кружится и мелькает, языком проходится по зубам. Вроде все целые. А вот сам язык он явно успел прикусить. Или это разбитая губа так кровит? Да и важно ли?

Осматривается, глядит на наполовину вросшие в землю, в отдалении от жилых домов стоящие бараки, в которых когда-то давно наверняка жили лесорубы или сборщики корений и ягод. Когда-то давно, пока нечто обозлившееся и вечно голодное не завелось в этих местах. Монстролов знать не знает, откуда оно взялось, с какой из сторон пришло, и, признаться, знать не хочет.

По обыкновению, поймал зверя, притащил живьём и вместо денег получил обухом топора по голове. И наверняка бы на месте сдох, если бы вообще мог. Наверняка бы сдох от досады, потому что сам, тупица такой, на двери одного из покосившихся домов защитные символы, не выпускающие зверя, высек. Заранее побеспокоился, как же.

Задирает голову по новой, упирается затылком в шершавую кору и усмехается, да только выходит горько. Усмехается небу, проклятым звёздам и своей судьбе.

Надо же, со спины на этот раз. В прошлый в грудь выстрелили. До этого — отравили.

Наверное, ему даже жаль, что никто голову отрубить не додумался. Страшно любопытно порой: суток хватит, чтобы назад прирастить, или нет? Зато наутро наверняка проверят, насколько хорошо горит. Столб посреди вытоптанной поляны да целые вязанки хвороста не для зверя готовили. Ох, не для него…

Пробует верёвки ещё раз, но те только впиваются в запястья и давят на ладони. Пальцы чувствует, лишь когда пытается ими пошевелить. Чувствует из-за разливающейся, кусающей нервные окончания боли в обескровленных конечностях.

Выдыхает, косится в сторону того самого дома, рядом с которым так и остались стоять его вещи. Свёрток да дорожный рюкзак. Удивляется тому, что не тронули. Надо же, суеверные.

Пробует губу ещё раз, ведёт шеей, проверяя, не утих ли фейерверк в голове, и мысленно подсчитывает сколько же. Сколько человек осталось в бараках. Сколькие переживают эту ночь вместе с монстроловом и запертым зверем.

Зверем, что громко дышит и часто всхрапывает, словно волнующаяся лошадь. Зверем, что смог перекинуться лишь раз и так и застрял в облике чудища. Со старым, покрытым проплешинами и шрамами серым волколаком.

Анджей сокрушённо вспоминает, что у него три дня ушло только на то, чтобы напасть на след. Ещё столько же, чтобы выследить. Сутки, чтобы поймать. И, надо же, его хотели грохнуть за триста монет.

Сжалился ещё, запросил на четверть меньше привычной суммы. Сжалился — и вот попробуй-ка избавиться от верёвок. Сжалился, а теперь раздумывает, как бы вернее и это чувство в себе прикончить.

Поднимается ветер, далёкие кроны шумят где-то наверху, и вместе с холодными порывами доносится ещё и запах. Затхлости и болотной ряски. Запах ила и пролежавшей на берегу не один день рыбы.

И как это он не заметил, что какая-то мелкая, явно сохнущая в жаркий сезон речушка рядом? Не хватало только, чтобы ещё какая дрянь вылезла… Отгрызенные пальцы уж точно назад не прирастут, да и остатки лица терять не то чтобы хочется. Хватит с него ломаного около пяти раз носа да шрама, перекашивающего рот. А уж на теле отметин столько, что на три жизни вперёд да ещё на бытность какой-нибудь бессловесной тварью останется.

А звёзды всё кружатся. Лениво уже, медленно. Никаких больше радужных переливов. Ничего, кроме ночной тьмы, порывистого ветра, мерцающих в трёх домах зажжённых ламп да дыхания волколака.

Ничего кроме или же?..

Анджей даже дыхание задерживает, чтобы вслушаться.

Что-то ещё?

Кто-то.

Не крадущийся, но явно глядящий под ноги, чтобы лишнего шума не натворить.

Не нежить, по крайней мере. Те едва могут сообразить, как обойти забор, да часто валятся в выкопанные ямы — куда там до осторожности? Куда таиться, если половина туловища истлела, а то и вовсе ног нет?

Тот же, кто подходит со спины, со стороны проклятого дерева, явно владеет своим телом. Живым, гибким и носящим оружие. Попробуй-ка продраться к лесному поселению без хорошего ножа. Примитивная нежить сожрёт и сапогами не подавится.

Монстролов прислушивается ещё и, когда мелкий сор хрустит совсем близко, даже улыбается.

У него есть предположение. Всего одно.

Дожидается, когда шаги затихнут, остановятся прямо за стволом дерева, и пытается вспомнить, сколько же прошло на этот раз.

Полгода? Четыре месяца? Два? Ещё меньше?

— Проваливай. Я ещё не успел соскучиться, — негромко, так, что только чувствительный слух неправильного, тут же затихнувшего оборотня улавливает, да разве что ещё тот, кто за деревом.

В бараках его не слышат. Да и к чёрту их, пусть спят. Может быть, так протянут до утра.

— Как грубо. Снова хочешь разбить мне сердце?

Собеседник, всё ещё невидимый, держащийся позади, наверняка немного манерничает, дует губы и закатывает глаза, и Анджей не знает, что его пугает больше: то, что он прекрасно представляет всё это, или то, что он действительно рад слышать этот голос.

— Я бы разбил, если бы оно у тебя было, — выходит вроде и насмешливо, а вроде и не так равнодушно, как хотелось. Выходит странно и словно выдавая то, чего быть не должно. То, чего он не может чувствовать.

Запрокидывает голову и видит бледные пальцы, задумчиво поглаживающие грубое дерево. Лишь по костяшки, которые спустя минуту скрываются, чтобы появиться чуть ниже.

Снова игры. Что же, у Анджея ещё целая прорва времени. Целая прорва времени до того, как его попытаются сжечь или застрелить снова.

— Занятно слышать подобное от того, кого даже калёное железо не берёт. У тебя самого-то что в груди?

— А ты в следующий раз целься лучше.

— Мы и в этот не обойдёмся без оскорблений? И что значит «лучше»? Разве не попал?

— Не попал, — отрицает, а у самого тут же начинает ныть аккурат за рёбрами с правой стороны. Скорее сам себе язык отхватит, чем признается. Ведь тогда их глупые пререкания перестанут иметь смысл. Монстролов не уверен, что хочет этого.

— Да всё ты врёшь. — В голосе, хозяина которого пока так и не удаётся разглядеть, почти что чистое, не прикрытое ничем удовольствие. Наслаждается этим нездоровым действом так сильно, что вот-вот заурчит. — А впрочем, что мне твои слова? Я и сам могу проверить.

Появляется наконец, бесшумно огибает дерево, лишь только просторный дорожный плащ шуршит многочисленными складками, и ловко стекает вниз, на вытянутые ноги монстролова. Возвышается над ним, коленями чуть сжимает бока и улыбается откуда-то из чёрной глубины своего капюшона. Лукаво до крайности. Своему имени под стать.

Опирается ладонями на плечи, обтянутые чёрной курткой, и Анджей, скосив глаза, может разглядеть повязку на правой. Не сказать, что малозначимая царапина его сильно интересует. Вовсе нет. Так проще игнорировать, всего-навсего. И тепло, и это самое, растянувшее тонкие губы.

Жаль даже, что глаз, светлых и лихорадочно блестящих, не разглядеть. Досадливо от того, что жаль. Жаль до того, что бесит.

— Сколько раз я говорил, что балахон у тебя идиотский?

— Почти столько же, сколько слышал то же про свой рюкзак. Я думал, мы так флиртуем, разве нет?

Тот, что в плаще, склоняется ниже, горбится, и длинные пряди его ничем не перехваченных волос щекотно проходятся по украшенной шрамом щеке.

Вместе с тем пальцами, не той, что ранена была, руки касается оголившейся шеи чистильщика и так и оставляет их там. Греет место, где едва слышно бьётся ярёмная вена.

Гипнотизирует своими прикосновениями так, что Анджей почти умудряется забыть про стянутые за спиной руки. Умудряется забыть про волколака и что, в общем-то, ему стоило бы уже освободиться и свалить. Или же разозлиться и навестить тех, кто вздумал, что может за выполненную работу не платить. Им стоило бы. Вдвоём веселее, верно?

— Как же иначе с тобой-то, чудовищем? — отвечает скорее потому, что последнее слово за собой оставить хочет, и выгибает шею. Позволяет убрать прядки с лица, отвести их в сторону и погладить кончиками пальцев потемневший шрам.

Почти не чувствует ничего. Почти.

— Знаешь, если я чудовище, — в губы тёплым дыханием, магическим образом заставляя в предвкушении приоткрыть разбитый рот, — то почему же это я за тобой бегаю, а не наоборот?

И вместо ответа Анджей сам к нему тянется. Анджей, который жуть как привык уже хватать за волосы, стаскивать плащ, касаться чужого тела и лица. Анджей, который и сейчас с удовольствием коснулся бы его, завёл руки за спину, под плащ, и, задрав лёгкую куртку, прошёлся бы пятернёй по коже, собирая тепло и новые царапины или шрамы. Шрамы, которых на этом лукавом почти нет. Довольно редко видятся, но монстролов знает их все наперечёт.

Не может выкинуть из головы. Ни шрамы, ни свой сладкий персональный кошмар, который того и гляди сделает в нём очередную дыру посредством лезвия или арбалетного болта. Когда он уже додумается попробовать разрывные? Или дурачится больше, чем действительно пробует?

Дурачится больше… Совсем как сейчас, когда кончиком языка по его, Анджея, шероховатой и треснувшей губе ведёт, собирая подсохшие капли, уходящие дорожкой вниз. Совсем как сейчас, когда не торопится, больше пробует, чем в самом деле пытается что-то урвать.

А ладонь его — узкая и проворная, неизменно горячая — уже справляется с пуговицами на рубашке монстролова почти так же незаметно, как с верхней застёжкой на куртке. Почти так же, только касаясь кожи, и, пробравшись под ткань, скользит вправо, нащупывая округлый, не самый ровный шрам. Прямо там, откуда Анджею дважды пришлось выдёргивать сначала стрелу, а после тяжёлый, сломавший пару его рёбер болт. Прямо там, где, лениво перекачивая кровь, бьётся сердце. Накрывает его, неловко гладит и ещё ближе становится — так, что носом по чужой скуле ведёт.

Губами к губам, но не жмётся, не втягивает в поцелуй.

Ждёт.

Сигнала.

Разрешения.

Первого шага.

Чего-то из или всего сразу.

Ждёт совсем недолго и сам оказывается втянут в чёрт-те что из сплётшихся языков, болезненно цепляющих губы зубов и какого-то почти животного урчания.

Сложно назвать поцелуем то, что приносит боль. Сложно назвать пыткой то, от чего онемение в конечностях уходит на задний план. Сложно назвать, но вот попробовать вполне можно.

Это как передышка или отступление. Это странно, но Анджей так к этому привык, что неизменно убеждает себя, что не ждёт. А сам, переступив порог постоялого двора, первым же делом осматривает все тёмные углы и ночью нарочно не запирает дверь.

Как будто бы этот, в плаще, заходит через дверь… Этот, жадный до всего, до чего доберётся, сейчас отчего-то ограничивается одними лишь поцелуями.

Не спешит больше прикусить или по-иному сделать больно. Не спешит ничего. Только гладит пальцами подбородок, только лениво шевелит губами и позволяет монстролову вести, охотно пропускает язык в свой рот.

Покорный настолько, что Анджей, не разрывая поцелуя, напрягается, ожидая как минимум под рёбра нож. Это они уже проходили тоже. Отчего бы и в этот раз нет?

Но только губы, тепло и нависающий над лицом монстролова объёмный капюшон. И так, пока не насытится каждый из них.

Анджею мало даже. Тянется за ускользающими губами, когда те отстраняются, и успевает прихватить за нижнюю, потянуть, а после с сожалением отпустить.

— Что ты здесь делаешь? — спрашивает первым, чтобы не дать наёмнику вставить и полслова. Чтобы тот не успел как-то всё это прокомментировать. Монстролов и сам всё о них знает. Не хочет говорить вслух.

Прежде чем ответить, тот, кто предпочитает прятаться в тени, оборачивается через плечо, оглядывает бараки и уходящую вверх по улице, расширяющуюся тропу. Останавливается взглядом на том, в котором заперт неправильный волк. Вслушивается и скидывает капюшон.

И Анджею до судороги в и без того онемевших, нечувствительных пальцах хочется пригладить его волосы. Хочется запустить в них пятерню и как следует дёрнуть. Хочется столько всего, что это наверняка читается в его глазах.

Действительно чудовище. Не спросив, в его голову и жизнь, окрашенную в чёрное и серое, влез, а теперь и клещами из мыслей не выдернешь.

— Как и ты. Ищу работу. А тут в соседней деревушке болтнули, что местное поселение уже как пару месяцев терроризирует медведь. И что взялся уже один, да не слышно про него. Вот я и решил глянуть, что за зверь. Любопытство, мать его. И, надо же, не подвело.

— И везение с безрассудством всё ещё при тебе тоже. Сунулся бы раньше меня — сейчас бы не болтал.

И, словно в подтверждение слов монстролова, злобно и низко, испуганно даже, воет «зверь».

Лука, чьё бледное лицо кажется и вовсе с синевой под холодным лунным светом, оборачивается ещё раз. Внимательно вслушивается, и черты его искажаются, проступает понимание.

— О… — не теряется, а словно быстро размышляет о чём-то, и с интересом уже задаёт следующий вопрос: — И кого ты поймал? Там оборотень?

— Волколак. Оборотни в подавляющем большинстве разумны и человечину редко жрут. Этот же как обратился, да так и застрял в шкуре зверя. Впрочем, тебе не соврали в той деревне. Останки медведя я нашёл тоже.

— Занятно… — Потирает подбородок пальцами и глядит уже на опоясывающие широкую грудь верёвки. — А после поймали тебя. Верно?

— Как видишь.

— И почему ты позволил им?

— Затылок потрогай и сам ответь на этот вопрос.

Предложение скорее так — чтоб было чем в ответ плюнуть, но ладонь действительно ложится на его шею сзади и, ероша волосы, ведёт вверх. Совсем не больно задевает запёкшуюся рану и, чуть выше, вздувшуюся шишку.

— Лопата?

— Топор.

Молчат некоторое время, и тот, второй, всё косится в сторону бараков, а после свистящим шёпотом, понизив голос едва ли не вдвое, так и не отняв пальцев, спрашивает:

— Скажи мне, в каком из, и я тебе его голову принесу. Хочешь?

И это звучит так зло, так маниакально и правильно вдруг, что Анджей, чтобы не улыбнуться, кусает себя за опухшую губу. Это вовсе не то, что должно делать его почти счастливым, это неправильно, но ОНО. Только такое и может сгодиться для твари вроде него самого. Только такой.

Но это не то, чего чистильщик хочет. Ему мало отсечённых голов. Тьме внутри него, обманутой и униженной, мало.

— Нет. Но кое-что другое ты сделать для меня можешь. Сделаешь?

Кивает и тут же склоняется пониже снова, боком. Монстролов пользуется этим, носом по жестковатым растрёпанным прядкам ведёт и почти что губами прижимается к уху, когда переходит на быстрый шёпот.

— И это меня ты назвал чудовищем? — приподняв бровь, дослушав, спрашивает наёмник и, потянувшись к голенищу сапога, выдёргивает из-за него длинный узкий нож.

— Сделаешь?

Ответом ему ухмылка и всё тот же безумный огонёк в глазах. Ответом ему вложенный в онемевшие пальцы тот самый нож и вместе с ним неловкие объятия, без которых было не дотянуться, не обхватить ствол.

Поднимается на ноги, возвращает капюшон на голову и укладывает ладонь на ножны, что всегда носит на бедре.

— Жди меня на самой высокой крыше. — Это Анджей бросает уже вдогонку успевшему сделать шаг или два в сторону бараков наёмнику. Успевшему примериться к цели Луке, что не выдерживает и оборачивается.

— Это что же, свидание? Я могу подумать и не прийти? — спрашивает насмешливо, переходя на тот самый, бесящий порой до красного марева перед глазами тон. Бесящий порой, но не сейчас.

Не сейчас, и это тоже один из пунктов очень длинного списка, которого вообще не должно было быть.

Анджей не думает об этом, не хочет думать. Поэтому пропускает мимо ушей весь подтекст и невозмутимо кивает:

— Может быть. У тебя не больше десяти минут будет. Не медли.

— А ты сам в это время что? — спрашивает, но наверняка догадывается.

Анджей не знает, что больше его к этому лукавому тащит. То, что его никакое безумство не отвращает, или то, что он сам порой — причина этого безумства. То, что он единственный, кто заслуживает разделить с монстроловом его костёр.

— Какое же в этом веселье, наперёд знать? Иди.

Иди. Не оборачивайся.

Анджей справляется с верёвкой даже раньше, чем его тень доберётся до первых домов.

Анджей спешно разминает кисти и, несмотря на расстояние, слышит, как со скрипом отпирается тяжёлый засов…

***

Звёзды над головами далёкие. Равнодушные и страшно холодные. Теперь лишь мерцающие точки вдалеке. Мерцающие на тёмно-синем, чёрном почти, небесном полотнище.

Анджею кажется, что он может бесконечно смотреть на них. Голова больше не кружится, а под макушкой не заскорузлая, ставшая почти каменной от времени древесина. Под макушкой чужие острые колени, лежать на которых, на удивление, удобно. Затылок не ноет, а пальцы, всё ещё не такие ловкие, как он привык, неторопливо растирают куда более горячие, чем его, руки. Гладят, мнут, даже щиплют.

Он, наверное, мог бы щуриться, как довольный кот.

Он, наверное, мог бы щуриться, что и делает, только вовсе не от ласки, а от едкого дыма, поднимающегося со всех сторон.

Вокруг них — настоящий ад.

Пылает заготовленный старательными жителями столб. Пылают бараки, а срывающиеся в визг крики почти сразу же затираются треском дерева и воем неправильного волка.

Анджей глядит на звёзды, и ему настолько хорошо среди всего этого ада, что он едва сдерживается от того, чтобы не засмеяться.

Тьма внутри довольна как никогда. Тьма чувствует себя отмщённой. Тьма тает и готова ластиться к этим самым рукам, восстанавливающим его кровоток. Готова жаться к ним, по-звериному лизать ладони. Готова вцепиться и не отпускать больше. Потому что ей не одиноко наконец, потому что есть второй. Есть второй, такой же чёрный и плохой.

Такая же тварь.

Тварь, в глазах которой нет осуждения, в глазах которой нечто странное, смахивающее на мечтательную поволоку. Что-то такое человеческое и вместе с тем страшно дикое, если оглянуться вокруг.

Анджей слышит резкий громкий хруст. Не дерева. Слышит, как рвётся что-то, что в разы плотнее и крепче ткани. Слышит такой оглушительный крик, что закладывает уши.

Анджей смотрит на звёзды и сжимает расслабленную до этого момента ладонь, успевая поймать ей едва не выкрутившиеся пальцы. Неожиданно сильно и наверняка больно. Да только кто тут станет жаловаться?

Там, внизу — резня и месиво. Здесь, на крыше деревенской часовни, уходящей тонким шпилем вверх, царит полное умиротворение. Злое до скрежета мелких острых камней под кожей.

— Как думаешь…

Анджей ожидает любого вопроса, любого предположения. Ожидает даже упрёка в жестокости или риторического о том, как долго им самим потом придётся за это гореть, но Луке суждено удивить его. Ещё не раз, на самом деле, но какая разница, если важно только то, что происходит сейчас?

— …они далеко от нас?

Зверь, в чей бок только что вонзились стальные вилы, воет, по-собачьи взвизгивает и в одно движение лапы перебивает черенок. Обламывает его и прыжком валит обидчика на землю. Ни крика, ни писка на этот раз. В мгновение ока лишается головы, и в махом расплывшейся алой луже отражаются языки танцующего на крыше дома пламени.

— Кто? Звёзды? Чёрт их знает.

Следующий крик уже женский.

Монстролов даже бровью не ведёт, продолжает задумчиво поглаживать большим пальцем повязку на чужой раненой ладони. Хочет даже забраться под неё, чтобы оценить повреждение. Есть ли швы? Следы зубов? Колотая рана?

Анджею абсолютно спокойно и всё равно. С его второй руки, той, что вдоль туловища вытянута, всё ещё медленно сочится кровь. Так, царапина. Даже не надрезал толком.

Анджею абсолютно спокойно и всё равно.

Чёрный дым столбами поднимается вверх. Оранжевое пламя лижет стены домов и лишь тот самый, временно звериный загон обходит стороной. Защитные символы перекрыты новыми. Багровыми. Прямо поверх. Защитные символы, что не отпускают окончательно обезумевшего зверя в безопасный глухой лес.

— Куда дальше думаешь? — Вопрос осторожный и, кажется, неуверенный.

Анджей хмыкает и задирает голову. Глядит снизу вверх на точёный подбородок, губы и островатый нос. Глядит и выпускает руку из своей наконец. Тянется вверх, касается скулы и указательным пальцем зачем-то очерчивает край капюшона.

— А ты?

Небрежное пожатие плеч ответом:

— На востоке неплохо вроде бы. Разве что много змей.

Монстролов хмыкает и не шевелится до тех пор, пока пальцы, решившие вдруг ещё раз пройтись по его шраму, тому самому, что так сильно портит всё лицо, отводят упавшие на щёку прядки в сторону.

— Звучит неплохо. Восток так восток.

Это не то чтобы переломный момент. Это что-то невнятное, во время которого даже дерево перестаёт трещать. Крики становятся слишком далёкими, а звёзды ехидные ярче сияют.

Анджею кажется, что он только что проиграл.

Да только что можно отдать в качестве выигрыша, если у него ничего нет? Вместо души и то чёрный просвет.

— Восток так восток… — эхом повторяет Лука и, запрокинув голову, смотрит вверх. На небо, которое начинает выцветать, а звёзды, словно отдаляясь, блекнуть, предчувствуя рассвет. — Так чего же мы ждём?

И, будто этого момента дожидаясь, до крыши доносится приглушённый, полный отчаяния и злобы крик:

— Да будь ты проклят! Тройную цену заплачу! Только убей!!!

Анджей ухмыляется и рывком садится, взглядом находит стену, к которой так и стоит прислонённый, никем не тронутый меч:

— Этого.

***

Стены настолько тонкие и паршивые, что вбитый снаружи гвоздь опасно торчит на добрые пять сантиметров внутри. Стены настолько тонкие, что, привалившись к такой, можно запросто оказаться на улице, и ладно, если невысоко. Стены настолько тонкие, что весь этаж наверняка будет слышать, но да кого это должно волновать?

Сначала плащ, бесящий своей мудрёной застёжкой. После — куртка, которая явно достойна лучшего, чем этот грязный, скрипящий при каждом шаге пол.

Анджею плевать, впрочем. На клопов, если они здесь и водятся, тоже. Всё равно передохнут, его крови напившись.

Все дохнут.

Только один оказался живучим, сколько бы ни хлебал. В прямом и переносном смыслах.

Оба после дождя насквозь мокрые, оба в гари, с налипшей на кожу копотью.

На шее монстролова горят алые следы. Досадливо ноет кожа, украшенная следами зубов.

На шее Луки красуется алая, стремительно синеющая пятерня. Всё ещё хрипит и едва сдерживает кашель, но, зараза, жадный и не отлипает, даже когда уже задыхается.

Анджею с этим проще, ему воздух нужен меньше. Анджею с этим проще, раздевать легче, когда почти пьяный и неверными руками за его, монстролова, одежду цепляется. В стену вжимается, высокий, а колени предательски подламываются.

Анджею он таким больше всего нравится. И самую малость потому, что молчит. Очень редко затыкается.

Укусов больше остального. Укусов, что они даже не делят, а за которые борются. Чистильщик кривится от боли во время последнего и, мстя, с чувством прикладывает к стене. И ладно бы болезненный вздох в ответ, так нет же — смеётся, хоть и наверняка снова видит звёзды, пускай только на низком потолке.

А губы расслабленные, опухшие, алым окрашены. А губы кажутся ненормально яркими на фоне бледной кожи и под подбородком растёкшейся синевы.

— Тебе идёт красный, — шепчет Анджей, находя его пальцы и сжимая в своих. Ему отчего-то нравится это делать. Настолько, что внутри прокатывается словно ожогом вызванное тепло. — Твой цвет.

— Думаешь? — Всё ещё хрипит, и больно наверняка. Всё ещё хрипит и смеётся так жутко, что у нормального бы внутри всё сжалось. У нормального — у человека. — Тогда, может, мне прикупить парик? Или свои перекрасить?

Анджей тянется к его голове, пальцами разбирает спутавшиеся пряди и, как следует вцепившись в них, рывком тянет вниз.

— Да, отлично будет смотреться. На каком-нибудь кусте или стене полоской скальпа.

И снова смех.

Они, кажется, оба немного пьяные. Хотя монстролову для того, чтобы опьянеть, требуется едва ли что-то слабее чистого спирта, а Лука и вовсе не пил. Эль не в счёт. Что там с пары глотков?

— Что, скажешь, я злой? — Анджей дразнит его, и это кажется безумно приятным. Из раза в раз это делать. Это кажется приятным — смотреть, с какой лёгкостью кто-то ведётся на очевидную подначку и плюётся ядом в ответ.

— Скажу, что ты не достаточно злой.

— Вот как? — Лоб прорезает вертикальная морщинка, а бровь стремительно поднимается вверх.

— Вот как, — прищурившись, подтверждает с кивком Лука и тут же крупно вздрагивает, не готовый к новой боли, словно захлёбываясь, хватает воздух ртом.

Анджей всё ещё держит его руку. Только за запястье теперь. Только резко вздёрнув вверх и вдавив в стену. Туда, где опасно торчит толстый гвоздь. Пришпилил и продолжает давить, пока остриё медленно не пройдёт насквозь. Продолжает давить и с удовольствием проходится по раненой ладони, сплетает с ней пальцы, с силой сжимает чужие в своих. Сжимает и чувствует, как те становятся липкими, как медленно отсыревает его рукав. Как одинокая капля тянется под курткой и чертит линию, теряясь где-то у локтя.

Лука, кажется, через раз дышит, прикрыв глаза. Кажется, с трудом терпит, но и монстролов его успел изучить тоже.

Знает, что там на самом деле творится в его растрёпанной голове. Знает и оттого ещё больше медлит. Знает, и именно поэтому его искалеченному, перевёрнутому не раз и не два, покрытому шрамами от старых предательств и новых ран нутру он так нравится.

Нравится так безумно и сильно, что хочется зубами вцепиться в глотку и кусок выдрать на память. Чтобы не ушёл и на этот раз. Чтобы не пришлось его ждать. Чтобы выкинуть уже из головы, вырвать или же, напротив, клеймо на лбу выжечь, оставив себе. Оставив, как и россыпь новых следов на податливо выгнувшейся шее.

Анджей с ним неприкрыто нежничает, обводит языком контуры уха, прижимается к тонкому хрящу ушной раковины губами, оставляет отметку за мочкой и ни на мгновение не перестаёт давить на пришпиленную к стене конечность. Стискивает её как в клещах и нарывается на такую же хватку, и плевать, что кровит от этого в три раза сильнее, а боль и вовсе должна становиться невыносимой, многократно усиливаясь.

И от этого в пору совсем потерять голову. Так же резко, как и насадил, снять с крючка и, не дав опомниться, дёрнуть в центр комнаты, а оттуда и на расшатанную, явно неспособную пережить их кровать. Которая стойко сносит первый удар и опасно скрипит на втором. Вот-вот послышится треск, и рассохшиеся ножки не выдержат двойного веса. Вот-вот послышится, но разве это должно волновать?

Анджей спешно раздевает его всего, не оставляет абсолютно ничего, а сам же, чтобы не мешала, скидывает куртку и с силой бьёт по дёрнувшейся к своим штанам ладони. Той, что перевязана, которой сегодня повезло больше.

В этой дыре по-осеннему холодно из-за пропитавшей стены сырости, и кожа наёмника, хочет тот или нет, тут же покрывается маленькими колкими мурашками. Анджей спешно собирает их языком, начав с шеи и добравшись до сосков.

Анджей хочет поиметь его до зубного скрежета, но всё себя тормозит. Проверяет на выдержку. Уговаривает ещё немного поиграть. Помучить обоих.

И себя, и этого, у которого исправно встаёт от хорошей затрещины, как от изысканной ласки. У которого стягивает всё внутри живота, стоит ему только напороться на удар или торчащий из стены острый гвоздь. Который, наверное, и вовсе не сможет кончить, если не сделать ему как следует больно.

Но «больно» — это как раз то, что монстролов умеет лучше всего. Особенно с такими чудовищами, как это.

Это невообразимо прекрасное, гибкое белокожее чудовище, что гнётся и извивается под ним, разведя ноги в стороны так широко, словно умоляя отодрать себя. Взять побыстрее и развалить проклятую кровать.

Анджей спускается ниже, упирается ногой в низкую спинку, второй и вовсе спускается на пол, становится на одно колено. Ухмыляясь и не опуская глаз, удерживая зрительный контакт, кончиком языка по твёрдому, отмеченному старым и почти не ощутимым уже шрамом животу ведёт. Собирает с него привкус гари и выступившего холодного пота. Сцеловывает оставшуюся после мокрой ткани дождевую воду и опускается ниже.

И эта прекрасная во всех смыслах тварь почти воет, пронзённой пятернёй вцепившись в неровно обрубленные волосы монстролова. Эта тварь заставляет его взять сразу максимально глубоко и заливает своей кровью лицо. Ото лба, по переносице, обогнув распахнутый рот и исчезнув под подбородком.

Но привкус всё равно чувствуется. Всё в нём, в этом привкусе крови. Солёном, смешивающимся с выступающей смазкой и земляным оставленного позади пепелища.

И Анджей ни на секунду не думает раскаяться. Анджей понимает сейчас как никогда ясно, почему этот монстр так упорно следует за ним. Понимает и притормаживает, намереваясь постараться для него. По-настоящему приласкать перед следующим ударом.

Анджей хочет слышать его. Хочет полных удовольствия и боли криков. Хочет стонов, хочет хрипов.

Всего.

Вместе и больше.

Вылизывает его, проходясь языком по стволу, большим пальцем массируя, по мошонке после, оставляет ладонь под ней, водит ими по нежной коже и снова заглатывает, насколько позволяет рот.

Выпускает, прижимает головку к губам и ею же, от слюны влажной, размазывает продолжающую лениво сочиться кровь.

Не сдержавшись, прикусывает, наполовину втянув в рот.

Ответом стон. Абсолютно правильный.

Так и протаскивается по стволу, не разжимая зубов. Медленно, почти пытая, замирая под напрягшейся оголённой головкой. Челюсти ещё ближе друг к другу, сильнее.

Крик от стен отражается даже лучше стонов.

Продолжает дразнить, с нажимом зализывая языком всё то, что сам же и причинил, снимая боль, словно налипшее слоями нечто. Снимая и щедро делясь другим ощущением. Другим, полностью противоположным муке.

Пальцы, прижатые друг к другу два, уже ниже кружат, из-за слюны, которой вдруг становится много, влажный не только член, ниже меж ягодиц тоже. Анджей с удовольствием этим пользуется, с нажимом гладит особо чувствительные места, а после, переместив ладонь, большим пальцем разминает тугой вход, подумав о том, что трахал его чуть меньше месяца назад.

Неужто не было больше никого? Или не было того, кому бы он был готов отдаться вот так? От кого бы так же радостно и открыто принял всю эту боль?

Растягивает совсем немного, не спеша, а Лука, кажется, от ожидания с ума сходит. Кровать ходуном. Лука, что не держится относительно неподвижным долго, направляет его, вскидывает бёдра, жёстко толкается вперёд и сам подаётся на тут же подставленные сухие пальцы. Натягивается на них, шипит и бурно кончает, стоит только Анджею отодрать от своих волос его руку и прямо поверх раны сжать. Бьётся, словно в конвульсиях, упирается ступнёй в столь удобно подставленное плечо и затихает. Настолько, что кажется мёртвым, да только для того, чтобы остановиться сейчас, монстролову самому придётся превратиться в труп. Не каменная статуя, штаны невыносимо жмут.

— Если я скажу, что не хочу… — слабо подаёт голос всё ещё пьяный, словно окуренный чем-то наёмник, и окончание фразы теряется в лязге расстёгивающегося ремня, — ты всё равно меня трахнешь?

Анджей перекатывает его, совершенно не сопротивляющегося и разморённого, на живот. Согнув ноги в коленях, ставит на четвереньки.

Кровать грозится не пережить и первого толчка.

— Скорее за стенкой обнаружится принц, чем ты скажешь мне «нет».

Лука посмеивается, прячет лицо в согнутой в локте руке. Той самой, что так досталось, и захлёбывается почти было сорвавшейся с языка ответной остротой.

В ту ночь они больше не говорят. Успевают ещё дважды на кровати, а когда та, не выдержав, разваливается, продолжают на полу.

Владелец постоялого двора полночи молится, надеясь только, что его таверна останется цела.

***

Анджей ненавидит растения. Особенно те, что кустами растут под окнами влиятельных господ. Особенно те, что настолько густые и удобренные, что, если среди оных и заведётся какая хрень, до последнего не заметят. Пока любимую собаку не сожрут или садовника не покалечат. Ну или с десяток нелюбимых, или зловредную, всё обещающую завещать имущество местному проповеднику бабку.

Анджей ненавидит их всей той тёмной материей, что осталась у него внутри вместо души. Каждый грёбаный шип и лепесток. Ненавидит, потому что среди них вполне может притаиться дрянь длиной в пару метров, которая прицельно плюётся ядом, а зубы у неё, прямо там, у основания лепестков, растут в три ряда. И крепкие же твари! Без щипцов не выдерешь.

Да ещё и уляпался с ног до головы. Хорошо хоть, что кровь у этой мразины оказалась почти прозрачной. Хорошо это, но плохо то, что один из плевков он всё-таки поймал спиной. И теперь левая лопатка натурально пузырится и плавится. Всё ярче и ярче становится ожог. Ещё и куртку прожгла, зараза! Шкура-то, хрен с ней, зарастёт, а вот на добротную кожу придётся нехило потратиться, а это совсем не то, на что он рассчитывал, когда лез в это розами пахнущее дерьмо.

Ещё и боль. Такая же пузырящаяся, как ожог, всё больше и больше выводит его из себя. Царапает словно тупой иглой и втыкается всё глубже, медленно вкручиваясь в расползающуюся рану, растравливая её.

Злее и злее.

Выходит из Камьена пешком, потому что, плюнув, бросил так сильно возненавидевшую его лошадь, что та порой отказывалась переставлять ноги. Продать её стоило бы, но проклятая тварь с клумбы так его отравила, что тут себя бы помнить и, выбравшись из города, найти место, в которое можно забиться да очистить рану.