Приоритет. (1/2)
Когда дверь отпирается привычным скрипом — давно пора петли смазать — Сукуна переступает порог.
И понимает, что проебался.
Потому что в квартире сигаретами пахнет так, что, кажется, тянет ещё откуда-то с улицы.
Мерзко.
Отвратительно.
Сукуна сам себе отвратителен становится.
А Мегуми понимает, как всегда Сукуну по одному взгляду понимает, будто большего Мегуми и не нужно. Одного взгляда сосредоточенного достаточно, чтобы понять, узнать, для себя уяснить, все выводы нужные сделать.
И почти укором, почти вопросом:
— Почему ты при мне не куришь?
Сукуна сомневается, а вопрос ли, не упрёк ли.
И Сукуне хочется рассмеяться, до того картина болезненно-комичная.
Сукуну отчитывают.
За то, что тот курит.
Не в присутствии отчитывающего.
Но Рёмен выдыхает, выдыхает так глубоко, что легкие сжимает резкой, почти звенящей болью, и, спрятав желание рассмеяться, абсолютно честно признаётся:
— Потому что тебе не нравится запах сигарет.
Мегуми на покаяние лишь невпечатленно бровью дергает, в лице абсолютно не меняясь.
Почему это Сукуна решил, что Фушигуро ненавидит запах табака?
И они могут вновь возвратиться к разговору о додумывании друг за друга.
Но вообще-то…
Вообще-то Сукуна прав.
И Мегуми действительно запах табака не переносит.
Но Фушигуро не тот, кто должен запрещать.
Не тот, кто может даже попросить.
Мегуми уступит, потому что это Сукуна.
И куда девается все упрямство, годами в пацане выстроенное, он и не подозревает.
Может, уступать хочется, потому что это что-то значит?
Что-то вроде «я поступился своими принципами — ты мне дорог».
«Пренебрёг своим комфортом, потому что твой комфорт — или его отсутствие — мой приоритет»
«Я готов потерпеть, если это тебе поможет»
«Потому что ты для меня важен»
— Ты можешь курить, все в порядке, — почти правдой убеждает.
Но Сукуне не нужно избитое «все в порядке».
Сукуне нахуй не надо «все в порядке» от Мегуми, что запах табака не переносит. Что всякий раз морщится, и это один из тех немногих случаев, которые заставляют Мегуми в лице измениться.
Которые, казалось бы, все за рёбра в сокровищницу спрятать,
но лучше бы этого случая не было.
Лучше бы Сукуна вовсе не создавал ситуаций, в которых Мегуми, глядя на него, нескрываемо морщится.
Потому что пацану, с его выточенным из бронзы, мрамора или камня — Сукуна не очень разбирается из чего там скульптуры делают — лицом, идут те редкие, но светлые полуулыбки. Так подходят те танцующими чертями наполненные глаза.
И даже чёрные, нахмуренные брови — так естественно, так приятно и любимо.
Но поджатые губы, стиснутая челюсть и сведенные к переносице брови — то, что Сукуна предпочёл бы на бледном лице никогда не видеть.
— Когда ты рядом, у меня нет необходимости курить, — низко произносит Сукуна и, наконец, в коридор проходит, на Мегуми не оборачиваясь.
А Мегуми выдыхает.
Почти облегченно.
Почти болезненно.
Так, что за рёбрами этот выдох заставляет что-то отчаянно скрестись.
Но Сукуна проходит в ванную: помыть руки и оценить степень ужаса на своём заострённом лице.
А следом заходит Мегуми.
И при ярком, почти ослепляющем свете бледное лицо кажется ещё светлее, почти мертвенно–белым, а и так острые скулы — болезненно заострившимися.
И, блять.
Как Сукуна до этого не замечал всю впечатавшуюся в пацана усталость, почти изнеможденность.
Рёмен не знает.
Но Сукуне хочется выть, начать скулить, просить и умолять…
Блять.
Блять,
точно.
Когда ел сам Сукуна, Мегуми просто пил кофе.
Блять.
Блять-блять-блять.
За пацаном вообще кто-то следит? Хоть собственный папаша, хотя бы лучший друг?
Хоть сам Сукуна?..
У пацана хочется спросить, ел ли он сам хоть что-нибудь, но Рёмен не спрашивает. Ответ, наверняка, будет отрицательным, а это только сильнее нутро подденет болезненно и разозлит.
У пацана хочется спросить, сколько в сутках он спит
и спит ли вообще.
Рёмен прикидывает, который сейчас час, понимает, что сам уже которые сутки не даёт Мегуми спать.
Ну, Мегуми приходит, и они действительно спать ложатся, но спит ли пацан?
Сукуна всегда засыпал первым.
Блять.
Осмотр своего лица становится вторым планом.
Когда Мегуми рядом, все остальное всегда становится вторым планом.
— Почему на пляже ты спросил, можешь ли меня поцеловать? — хрипло спрашивает Сукуна, пытаясь отвлечь пацана от зависшего на стекле взгляда, а себя — от виновато съедающих нутро мыслей.
— Потому что не знал, вхожу ли в список вещей, которые тебя успокаивают, — в хриплом голосе мелькает усталость, и голос чуть дрожит, и Сукуна замечает это только потому, что пацана успел изучить почти досконально.
Но всей жизни, да целой вечности не хватит, чтобы пацана изучить.
Чтобы пацана понять, чтобы уяснить, почему во фразе слышится горечь.
Сукуна отшатывается от раковины, выходит из ванной и сипло, но все так же низко, говорит:
— Входишь, — очередное признание.
Мегуми останавливается.
Что происходит там, за рёбрами, и почему сердце так тяжело в груди бухает, Фушигуро понимает…
Это не новость.
Давно уже не новость.
Но что действительно ею становится, так это собственная рука на чужом запястье.
Это алые, мутные и копотью покрытые глаза Сукуны.
И заострившаяся челюсть.
И те тени под глазами.
Что с каждым днём — все ярче, все больше, все темнее.
И.
При виде такого Сукуны, Мегуми вдруг не хочется свернуть всему миру шею, не хочется уничтожить все то, что Сукуну таковым сделало.
Сукуну хочется сохранить.
И ох…
Ох.
Хочется схватить Сукуну в охапку, прижать так близко, чтобы слиться во что-то одно, почти монолитное.
Хочется быть ближе, во всех смыслах ближе, и, блять, тот разговор о детстве никогда не был для Юджи.
Он всегда был из чистого желания быть ближе.
Быть с Сукуной ближе.
Мегуми заглядывает в темные глаза снова.
И падает.
Окончательно.
Потому что теперь то, что за рёбрами, то, что в сердце.
Оно на что похоже?
Какими красками играет теперь это желание сохранить, когда всю жизнь желал лишь уничтожить все то, что близких сломало?
Когда теперь уничтожение — план очевидно хуевый, абсолютно не действенный.
Потому что Сукуну хочется сохранить.
Все колкие шутки, все осторожные, так Сукуне не свойственные, касания, все мягкие взгляды, все взгляды, что заставляют сердце тахикардией заводится, и вот этот взгляд, осторожный и с горечью,
сохранить тоже хочется.
И теперь то, что за рёбрами, оно как называется, как чувствуется?
Это то, что Мегуми не испытывал, точно никогда не чувствовал, потому что иначе можно было бы провести аналогию, ясную и понятную.
Но сейчас…
Это что-то теплое, осторожное и нежное, это чертово желание сохранить и узнать, изучить Сукуну, это желание сделать Сукуне так хорошо, чтобы всю боль перекрыть, чтобы оставить в груди себя, хотя, кажется, давно уже там прописался.
Но сейчас…
Это любовь?
Осознание бьет до того сильно, что Мегуми отпускает чужое запястье и отводит взгляд.
Потому что во взгляде будет читаться не только удивление, там будет нескрываемый ужас.
Потому что вот это, за рёбрами, в сердце, контролировать не получится, никогда не получалось.
Потому что привыкшему все контролировать Мегуми это кажется почти трагедией.
Самой настоящей катастрофой.
Технически, они с Сукуной уже встречаются, до чего же странное слово в адрес Фушигуро и Рёмена, но это технически. Пока Мегуми мог контролировать, что чувствует — это нормально, это можно допустить.
Но любовь?
Может ли Мегуми допустить и вот это?
Потому что любовь — то ещё проклятие.
Так всегда говорил Сатору, и Мегуми так охотно в это верил.
Так почему теперь, почему сейчас он абсолютно проигнорировал это истину, почему ею пренебрёг.
Мегуми отшатывается от стены, в которую уже почти носом вписался, бредёт до кухни.
Потому что тревожно.
Почему-то до ужаса страшно.
И Мегуми слышит, как вслед кричит обеспокоенный, явно звучащий с надрывом голос:
— Мегуми, что такое?
Щелчок.
В дверном проёме появляется Сукуна, явно неуверенный и обеспокоенный Сукуна.
С видимым непониманием в глазах, с тревогой во всем напряженном теле.
Мегуми смотрит и с каждой секундой все больше падает.
И то, что Сукуна за него волнуется, что даже этого не скрывает — это тяжело.
Это виной в глотку иглы вкалывает.
И Мегуми пытается собраться, пытается вновь скрыться за сталью, за привычным вольфрамом.
Но как же больно, когда за всем слоем металла, за доспехами–грудью волфрамовыми оказывается из хрусталя сделанное сердце
Которое сломать теперь тому, кто до него все-таки добрался, кто все дверцы пооткрывал, все слои металла обошёл,
тому разбить его — хватит и касания.
И.
Любовь — это уязвимость.
Любовь — проклятие.
Так всегда будет, так заведено.
Любить — сделать себя уязвимым — подставить спину, глотку под нож — разбиться.
Но.
Но Мегуми никогда счастливее себя так долго не ощущал, но прикосновения Сукуны — лечат.
И, может, любовь это и проклятие, и исцеление.
Может, по-другому нельзя, может, все идёт только вкупе.
Может, Мегуми готов разбиться, чтобы сердце обросло привычной ему сталью.
Но будет ли Сукуна разбивать?
Сукуна, под которым хочется раствориться, под поцелуями которого хочется только одного — расплавиться.
Сукуна, что не курит в присутствии Мегуми, потому что Мегуми запах табака не любит.
Сукуна, что не спит ночами, потому что только по ночам Мегуми его выбирает.
Сукуна, что до того осторожен, что даже Сатору ничего Мегуми не говорит.
Что Сатору говорит только: «я видел, как он на тебя смотрит».
И Мегуми чувствует себя живым, по-настоящему живущим.
И, может, страдать, разбиваться и падать — не так плохо?
Когда можешь любить, подниматься и чувствовать тепло в груди — не так скверно?
Почему вообще чувствовать что-то — плохо?
И, может, люди были бы куда счастливее, страдания не ощущая, но стали бы они сильнее?
Стали бы тогда ощущать хоть какую-то радость, без знания вкуса горя и разочарования?
Без постоянной горечи на языке, без постоянного ощущения холода в легких, стали бы так сильно цепляться за тепло и сладость?