Тьма. (1/2)

Звонок в дверь, и ответа из квартиры не следует.

Мегуми думает, что никого нет дома, хотя это и кажется до абсолюта странным, ведь на часах около одиннадцати вечера.

И когда Мегуми стал преимущественно существовать–передвигаться ночью?

Возможно, когда Юджи стал спать по пятнадцать часов.

Может, когда он стал видеться с Рёменом исключительно ночью.

Когда днём не позволял себе отходить от Итадори даже на пятнадцать минут.

Когда Сатору стал приносить еду к Мегуми в комнату, к отвернутым картинам и спящему на кровати Юджи.

Когда стал смотреть так жалобно и сочувствующе, что Мегуми хотелось перегрызть себе глотку.

Когда пёс стал в немой поддержке бегать исключительно за Годжо, тычась ему мокрым носом в холодную ладонь.

Когда Сатору стал позволять псу спать рядом с собой, на кровати.

Впервые за шесть лет.

Когда Мегуми случайно это увидел,

И глотку перерезать захотелось уже не себе — всей гребанной жизни.

За сломанного Сатору, давно и безвозвратно сломанного, держащегося только на какой-то изоленте, веревочках и собственной неисточаемой силе.

За убегающего от реальности Юджи, прячущегося от неё так глубоко, что почти бесследно.

За начавшего курить Сукуну.

И за себя.

За свои вольфрамовые плечи, прогибающееся под тяжестью свалившегося на них груза, за горечь в глазах, за неспособность эту горечь смыть, изменить, спрятать.

За неспособность улыбаться.

И творить.

Мегуми не рисует около недели, и по меркам того, кому вот-вот поступать в художественный университет, это невъебически долго.

И невъебически непростительно.

Может, Рёмен все ещё в офисе, хотя Мегуми помнит, что в офис тот ездит только по пятницам, и только для того, чтобы подправить мозги всем работающим на него людям, позабывшим на кого они, блять, работают.

А, может, Сукуна попросту не хочет.

Не хочет открывать.

Но Фушигуро упрямый, настолько, что пусть Рёмен пошлёт его на хуй прямо на этом пороге, но сделает это лично.

Потому дверь Мегуми ключом — своим ключом — открывает.

А в квартире снова запах сигарет. А в квартире прокуренно так, что Мегуми морщится, что стискивает в кулаках желание открыть все окна.

Но в глаза бросается другое. Что-то куда более важное, чем весь запах сигарет, вспарывающий внутренности, чем отсутсвие света во всей квартире, кроме зала.

Потому что в глаза бросается пустая полка, на которой, вообще-то, перманентно стоит — стояла — картина Мегуми — то самое полотно с собачкой и веточкой.

И почему-то теперь Мегуми страшно, до скрежета в груди жутко.

Так, что ещё немного, и Сукуна своим молчанием и резкой перестановкой сведёт его с ума.

Фушигуро разувается, осматривает весь зал и нет — картину он все ещё не находит.

Потому, оставив поиски полотна на более подходящие для этого времена, принимается искать что-то важнее собственного произведения искусства.

И когда что-то в этом мире почему-то стало поважнее искусства?

Мегуми ответа не находит.

Зато находит Сукуну у себя в комнате, в постеле.

Уснувшего.

И в темноте, освещаемой лишь включённым на столе ноутбуком, видно, как острая челюсть сжата, как темные широкие брови к переносице сводятся, да и все татуированное лицо даже во сне напряжено.

Мегуми хочется прикоснуться, хочется осторожно разгладить складку между бровей, хочется очертить пальцами скулу, заставить ее расслабиться.

Но он руку тут же одёргивает, прячет ее в карман брюк, потому что будить наконец уснувшего Сукуну совсем не входит в планы Фушигуро.

Поэтому он доходит до стола, сохраняет работу и выключает ноутбук. И боковым зрением ловит то, что так отчаянно пытался найти — «пропавшую» картину.

Сукуна просто перенёс ее к себе в комнату, к полотну с собственной спиной. И это почему-то теплом в груди Мегуми болезненно разливается. И болью такой приятной и нужной, что всегда бы так болело.

Фушигуро заставляет себя выдохнуть, прикрыть глаза, чтобы к темноте привыкнуть, а потом отвернуться от стола.

И впечататься в спящего Сукуну.

Да блять.

Мегуми кажется, что теплее в груди уже быть не может, но нет, блять.

Когда видишь Сукуну спящего, оказывается, ещё как может.

Фушигуро и не подозревал о собственной, столь утаённой от себя же нежности.

Но Сукуна почему-то каждый раз открывает в Мегуми что-то новое, отыскивает пути к новым и новым дверям, подбирает нужные ключи к каждой из них с такой простотой и легкостью, что самому хозяину семи замков остаётся только завидовать и вздыхать облегченно-мучительно.

Что же ты, Сукуна, с Фушигуро делаешь.

Как все вековые стены рушишь, как зализываешь все раны так тщательно и ласково, что Мегуми хочется остановиться, остаться так на вечность–другую.

Излечиться наконец.

И Фушигуро позволяет себе лишь одно — подойти к Сукуне и нежно коснуться губами виска.

И увидеть, как Сукуна под касанием еле уловимо расслабляется.

Фушигуро осторожно прикрывает дверь и идёт на кухню; шарить по ящикам, да и вообще по чужим вещам, никогда не казалось Мегуми чем-то правильным, но, когда он открывает холодильник, и видит откровенную пустоту, а потом заглядывает в раковину, и его встречает все та же абсолютная пустота, то внутри Мегуми, в грудине, загораются злость и раздражение.

Потому что это значит только одно — Сукуна нихуя не ест.

И как бы братья от своих кровных уз не отнекивались — на стресс реагируют ошеломляюще одинаково.

То есть, спят и ничерта не едят.

Мегуми вычитал бы Сукуне лекцию про человеческую, блять, потребность в еде, как в биологической, сука, потребности.

Потому что способы бороться с проблемами у Сукуны отчаянно деструктивные.

Потому что Сукуна сам себя гробит не хуже жизненных испытаний.

И, блять, какого черта Сукуна сам себе — жизненное испытание.

Но Фушигуро лишь выдыхает грузно и тяжело, а потом решает осмотреть ящики на наличие хоть чего-то.

Когда часы показывают около полуночи, а Мегуми все ещё стоит над плитой, то из коридора слышатся шаги, которым Фушигуро, слишком сосредоточенный на готовке, не предаёт особого значения.

А в следующую секунду чувствует, как крепкие руки обхватывают талию, как пробираются под свитер, как прижимают к себе так тесно, что сквозь ткань спиной чувствуешь тепло чужого тела.

Как Сукуна ластиться к шее, как проводит по ней носом, как осторожно касается мраморной кожи губами.

Мегуми шумно выдыхает, тянется рукой, чтобы наконец выключить плиту, чтобы после прижаться к Сукуне еще ближе, чтобы прошептать:

— Ты чего?

А в ответ Сукуна бодается затылком в острую челюсть, говорит, и голос после сна хриплый, гулкий:

— Рад тебя видеть. И почему это ты готовишь?

Мегуми своими руками сквозь ткань свитера хватает чужие, так бессовестно по коже прохаживающиеся, заставляет их остановиться, а потом с абсолютным упрямством и серьёзностью отвечает:

— Потому что ты нихуя не жрешь.

Сукуна на это лишь фыркает и продолжает дышать в бледную шею так горячо, что Мегуми великих усилий стоит проигнорировать разбегающиеся по коже мурашки.

Сукуна проводит носом, ластиться котом или…

ручным цербером — так будет правильнее.

— Иначе ты свалишься, не доехав до моря. Что мне с тобой тогда делать? — продолжает Фушигуро спокойно и ровно, маскируя приятное напряжение во всем теле — чертов Сукуна.

— Спасибо, — шепчет Рёмен все ещё обжигая нежную кожу шеи, а следом касается губами.

И это:

Спасибо, что рядом.

Спасибо, что заботишься обо мне.

Спасибо, что ты просто есть, просто существуешь.

Просто ходишь по одной со мной земле.

Мегуми выворачивается из объятий, хватая Сукуну за запястья, и льнет к чужим губам.

Поцелуй мягкий, все ещё ласковой и спокойный.

В нем нет привычного жара, в нем что-то больше привычной нежности.

А потом Фушигуро отстраняется и знакомо спокойной и уверенно говорит:

— Поешь прежде, чем мы поедем.

А Сукуна слушается.

И когда он вообще стал кого-то слушаться?

Может, дело в том, кто говорит.

Кто просит, а не приказывает.

Может, дело в сизых глазах, в радужке которых привычных бесов сменило тепло и спокойствие.

Может, в длинных цепких пальцах на своих запястьях.

Может, в том, что Сукуна к Мегуми чувствует.

Может.

Но после еды, после горсти комплиментов кулинарным способностям Фушигуро Мегуми — сколько в тебе ещё скрытых от меня талантов — Рёмен закрывает за ними дверь, и двое в тишине идут на парковку.

Сукуна садится в машину, а следом в неё же запрыгивает Мегуми.

И теперь почему-то автомобиль кажется до того огромным, до того давящим, что едут они в тишине.

Мегуми лишь изредка поглядывает на Рёмена.

На челюсть, ставшую острее за последние дни.

На тени под глазами, которые впечатались в кожу так, что срослись, что Мегуми, кажется, уже и не помнит лицо Сукуны без очевидного недосыпа.

На уставшие, грузные глаза, под которыми хочется упасть.

И молить, просить, умолять.

Лишь бы в них стало чуть больше жизни.

Красный.