Глава XVIII. Виной всему вино (1/2)
Октябрь 1570 года. Не изменилось ничего особо в Европе с момента того, как спасла Миранда жизнь Альсине: сидят на престолах своих Елизавета I, Иван IV Васильевич, Селим II да правители прочие. Изменилось чего только ежели в землях габсбургских: подписали в Шпайере договор мирный меж императором Священной Римской империи Максимилианом II да королём венгерским Яношем Запольяи. Казалось, что нет у них споров военных да территориальных, всё ж какое дело императору великому до ставленника султана оттоманского? Однако ж было на то право: ещё с года 1563 хотел Максимилиан II получить титул короля венгерского, будто титула императора римской, короля чешского, германского да хорватского ему мало; успел он короноваться, однако ж права свои заявил наследник Яноша I Запольяи — Янош II Запольяи, потому как пост тот получил он от покойного Сулеймана I. Хоть и зависим был Максимилиан от сына султана покойного<span class="footnote" id="fn_31781935_0"></span>, а всё ж порешили Габсбург да Запольяи вопрос свой: подписали они в Шпайере договор мирный, по которому отказывался Янош от прав на престол венгерский, Максимилиану их передавая, взаимен получая титул особый — princeps Transsylvaniae et partium regni Hungariae dominus — князь Трансильвании и правитель частей Венгрии, однако ж не суверенно то было, а был князь новый в зависимости вассальной от королевства Венгерского, частью её, чем под удар поставил доверие к себе знати близкой. Обменял Янош титул свой монарший на территории, пусть и немалые. Из ещё важного чего свершилось, так войны две закончились — русско-литовская да русско-турецкая. Начался голод страшный в княжестве Литовском после войны долгой, а уж не было сил у Ивана IV воевать с соседями северо-западными, потому как татары крымскик теснить стали. Подписали они в Москве договор мирный, по какому велено было рубежей не писать, потому как не было уж сил войну вести, мир скорый понадобился; а всё ж ежели о землях сказать, то приняли стороны земли завоёванные друг у друга да разошлись с Богом. О войне ж Москвы с Константинополем, то турками всё начато: не по нраву пришлось им, что завоевал Иван Васильевич земли астраханские да кремль там возвести велел; пошатнулась власть султана оттоманского над Кавказом Северным, к тому ж не было у османов контроля за путями торговыми да паломническими, какие важны для них были, так ещё и Сефевиды в Иране да Туркестане теснить их начали. Потому решили Селим II да визирь его главный Соколлу Мехмед-паша, что выбить нужно им московитов из Астрахани да вернуть там власть свою. Два года бились турки в союзе с крымчаками против войска царя московского: не хватало османам ни воинов храбрых, ни пушек крепких, ни удачи погодной, от того начался бунт в корпусе янычарском, а чтоб не пришли они с бунтом в столицу оттоманскую, то велено было им назад воротиться, да всё ж остались татары крымские. Заключили послы царя московского договор мирный, по какому ни московиты, ни османы напасть друг на друга не смели... однако ж не значило это, что войска хана крымского не могли войной пойти против земель государства Московского.
За прошедшие месяцы эти изменилась круто жизнь Альсины Димитреску: раньше что ни день, то мука новая да страх за жизнь свою, а как появилась Миранда загадочная, так и легче ей стало. После случая того, как худо стало ей от лучей солнечных да спасла учёная жизнь её, то доверием своим высшим одарила Альсина подругу свою — не осталось сомнений у барыни богатой, что и вправду не обойтись ей без мази той зловонной. Теперь уж чуть чего, так сразу велит Димитреску знакомую свою искать, а та и явиться рада. Иногда и то бывает, что не дурно пани вовсе, а общения простого хочется с человеком хорошим, какой к замку её отношения не имеет. Не слушала боле румынка лекаря своего испанского, потому как надобность свою он потерял: не нужны барыне ни осмотры его, ни отвары горькие, ни нравоучения на языке ломаном. Стал Исидоре жалование своё ни за что получать: хорошо было без работы сидеть да деньги считать, однако ж сидел он в страхе вечном, что прикажет ему пани домой воротиться, не оправдал он важности своей да денег на него потраченных, потому как травами да молитвами и сама она излечиться может. Как лечил её Рантало, то не сильно-то толку было: даст он ей отвар крапивный али ромашковый, выпьет она да вроде б уходит боль проклятая, однако ж в случае лучшем на день следующий снова страдает она от мук болезненных. Как Миранда лечить её стала, то долго нет у ней болей мучительных, ночами она спать стала да аппетит, как в юности проснулся. Нет у Альсины страха такого, что не проснётся она утром следующим... хотя порой и хотелось ей поскорее на небесах оказаться.
За деяния свои благие получала учёная подарки богатые: то бумаг да чернил дадут, то платье с обувью какой подарят, свечей новых, банок из-под отваров старых... и какую ж совесть иметь надо, чтоб выпросить за службу свою, не абы что, а стол письменный да стул к нему. Да и отношение Димитреску к подруге своей переменила: то насмехалась она над ней да унижениям всяческим подвергала, а теперь прислушиваться к ней стала да соблюдать указания её, например, меньше она на солнце бывать стала; до того дошло, что закрывать она стала шторы в опочивальне своей да сидеть в темноте полной. Говорила Миранда слова такие, что знать их могла ежели пани только, например, как влетел королёк в окошко к опочивальне отца её, подержал он в руках птицу замёрзшую... да преставил на утро следующее. Больно вспоминать то было, да всё ж правду говорила учёная мудрая, того и знать она не могла, ежели только у братца её единокровного спросить, однако ж сомнения были, что общаться кто станет с затворником этим.
Пришло в деревню утро новое да принесло день траурный, когда слугам замковым в чёрное облачаться должно да в делах своих молитвы во славу Господа читать. Всем день этот октябрьский в печёнках засел, однако ж что поделать можно, ежели живёт барыня днём этим. Не принимают сегодня просителей жалобных да не занимается Альсина делами хозяйскими, ежели только книги читает да вышивкой балуется. Да что ж за день это такой, когда в замке и слово лишнее проронить грешно? Была сегодня годовщина смерти панны Илоны Димитреску — и день рождения, и день смерти девочки мертворождённой. Берегла мать безутешная память дочери своей, потому известен был распорядок дня её горестного: сходит она с утра в церковь православную, в замок свой вернётся, отобедает яствами скромными, займётся делами личными да уж в час поздний отправится она на кладбище деревенское, чтоб цветов на могилку возложить да поговорить с душой дочери своей покойной. От чего б с утра делом сим не заняться? Устала уж Димитреску от просителей этих бессовестных: горе у неё великое, а они всё о деньгах слова молвят да никто соболезнований ей не выкажет окромя батюшки церковного да слуг ближних. В ночи ж ей и ехать спокойнее: нет у неё дел иных, потому с дочерью она подольше побыть может да спят уж жители деревенские, некому её донимать станет в горести материнской.
Тихо нынче в замке было: ходят слуги без шороха лишнего да слова не выронят, а у самих уж языки болят от молчания непривычного. Стоят служанки молоденькие под дверью барской да ждут указаний самодурных, когда войти велят. Расхаживает Катерина под дверью тяжёлой да ловит дыхание ровное у барыни своей, уж столько лет прошло, а впервые в день такой спит крепко Альсина, не застонет от кошмаров даже, будто хорошее чего снится ей. Прислонилась Катя к двери ухом своим вездесущим да услыхала, как заскрипела постель мягкая да кряхтение раздалось, будто потянуться Димитреску изволила.
– Катя! – пробормотала Димитреску в полудрёме.
– Иду, пани, – сказала камеристка.
Поманила она за собой девок ей подвластных да навалилась на дверь тяжёлую, служанок своих пропуская: несли они и кувшин воды чистой, и платье стиранное, и обувь манера европейского да кофе эфиопский. Поклонились девки барыне своей да опустили глаза напуганные, потому как боялись они взгляда очей зелёных, какой у пани имелся. Вышла вперёд них Катерина на поклонилась медленно, лишний раз и двинуться побоявшись, всяко сейчас плетей огрести не желалось. Темно было в оаочивальне сей, потому как закрыты шторы портьерные, а открывать и не велено их вовсе. А ежели и раздвинеь она шторы плотные, то не дай Бог заметиь Катя, что сидит ворон чёрный на ветке еловой... ох, как чесались руки у ней согнать его! Сил уж нет: летает он сюда да летает, будто места другого нет, как на ветки колючик садиться. Присела Альсина на край постели своей помятой, руки вперёд вытянула да тянуться стала, будто б утро то обычное, а не траурное. Сообразила служанка молодая, что свечи зажечь надобно, однако ж за ночь и зажигать уж нечего было — всё сгорело до конца да фитиля не осталось. Поставила она на стул ящик со свечами восковыми да отдирать стала воск растаявший от подсвечников серебряных, чтоб новые поставить.
– Пани, да упокоит Господь душу дочери вашей покойной, – наконец сказала Катерина.
– Аминь, – вздохнула Альсина, на шторы глядя. – 26 лет прошло... будто вчера всё случилось... всё помню...
– Нельзя забыть такое, – согласилась Катя. – Особо когда отдушины нет другой.
– Я вам всем здесь мать, – сказала Димитреску. – Дети вы мои.
– Благодельница вы наша! – учтиво кивнула камеристка да на шторы глянула. – Раздвинуть изволите?
– Погода какая нынче? – спросила пани.
– Солнечно, однако ж облака нехорошие, дождевые будто, – ответила Катерина.
– Тогда не открывай, – сказала барыня. – Не велела Миранда мне на солнце быть.
– Да больно много понимает Миранда ваша! – фыркнула Катя. – Тут уж сыростью запахло, того гляди плесень пойдёт.
– Да чтоб не говорила ты, а здоровье моё от лечения её улучшилось! – возразила Альсина. – Много ль толку было мне от лечения лекаря заморского? Вон, глянь, баба простая мне исцеление дала! Кстати, где недруг твой?
– Сидор-то? – переспросила камеристка. – Сидит он в коморке своей да носу не кажет.
– Боится, лис испанский, что на родину ворочу, – усмехнулась Димитреску. – На деньги те, что потрачены на него были, могла б я церковь новую отстроить... в камне!
– Недавно хорош он был да не чета Лине-покойнице, – осторожно напомнила Катерина.
– Кто ж знал, что свои лучше лечат? – пожала плечами пани. – Ой, Бог с ним, Катя! Ты уж лучше скажи мне, что в мире нового?
– Нет писем из Европы Западной да Порты Оттоманской, – ответила Катя.
– Позабавил нас Иван Васильевич договорами своими и ладно будет, – махнула рукой Альсина. – Готов возок в церковь деревенскую?
– Готов, пани! – ответила камеристка. – С утра уж возок заложили да в церкви Батюшка вас дожидается.
– Раз дожидается, то сбираться надобно, – вздохнула Димитреску.
Подошла к ней служанка молодая да подала миску со льдом подтаявшим, потому стала пани лицо своё им натирать, потому как будто б цвет лица румянее делается да чернота под глазами исчезает. Темно было в почивальне панской да сыростью пахло, тут проветрить бы да уборку затеять, а не велит барыня, розгами высечь обещается. Это уж теперь дождаться надо, чтоб уехала Димитреску по делам своим да не было б её час добрый. Видать до того Миранда влияние на здоровье её имеет, что уж и солнце запрещать стала... да всё о наследственности по линии материнской говорит. Видать и правда кровь дурная у Илоны имелась. Как умылась Альсина кубиками ледяными, так обрёла лицо полотенцем мягким, сегодня оно ромашками пахло, видать для здоровья её вымочено было в цветах луговых, какие летом ещё собраны были. Прошла Димитреску в кресло своё да кофею подать велела, а служанка уж тут как тут была — подали ей на подносе серебрянном чашку напитка иностранного с молоком; уж мало кто в деревне кофе хотя б глаза видал, а пани им утро каждое балуется. Теперь молчать должно камеристка да подручным её, не должно им мыслям бабским мешать. Не растоплен камин каменный, потому как и не холодно особо было, оттого и смотреть пани не на что. Вздохнул Альсина с осознанием тяжёлым — 26 лет — сколько минуло со дня смерти доченьки её единственной... а по ощущениям и больше даже, потому как бесконечно боль эта в сердце её горит пламенем жгучим, а на душе камень тяжёлый. И сейчас помнила Димитреску, как да за что лишена она была счастья материнского — от пьянства мужика самодурного, а могла б сейчас уж внуков нянчить от потомства многочисленного. Вся по-другому сложилась бы судьба её многострадальная: авось и батюшка б не помер рано, Сашка шалопай да не было б ссоры с братом единокровным. Падал взгляд её в угол пустой, какой пани застанавливать не велит, потому как стояла там колыбель дочери её мертворождённой, будто священное то место. Всегда так в утро это случается: изволит барыня шутить едко, а как задумается, так слёзы на глаза наворачиввются да душе клокотать начинает.
Не менялась жизнь деревенская: как зима ближется, так суетится люд крестьянский, запасы на времена холодные набирая, всё в хозяйстве нужно — и еда, и дрова. Кто скот на убой вёл, кто вёз остатки зерна позднего, а кто и бельё полоскал в речке холодной. Кому вольготно было, так это детушкам малым: и накормят их родители, и напоят, покуда силы имеются, а как войдут в лета должные, то помогать станут батюшке да матушке. Однако ж не так многолюдно было, как бывает обычно, потому как собрался весь народ крестьянский у церкви деревенской: мала она была больно, потому стоял люд православный во дворе церковном. Когда-то стояла на месте этом усадьба рода Димитреску, какую по велению вдовы панской снести велено да на месте его церквушку деревянную возвести в честь святого мученика Феодота Адрианопольского, какого ещё Богданом кличут; привезли сюда икону мученика святого да доставили из Брашова священника Иова, какой стал здесь главой церковным: почитали его да был он духовником личным для Альсины Димитреску — выслушивал он горести её, советы давал, грехи отпускал да жизнь её молитвами спасал, уж сколько раз свидетельство тому было. Получал он жалование приличное от пани Димитреску да доволен был жизнью своей: вроде б и чин его велик да забот немного, однако ж глава он церковный, пусть и в деревне всего лишь. Служил он в малом доме Божьем: паперть каменная, притвор и не заметить даже, потому как сразу открылась часть средняя да иконостас скромный — Троица Святая, Иисуса Христа и Богородица Пресвятая. Однако ж была тут комнатушка маленькая для встреч личных да общения с батюшкой. Была и часовня деревянная с колоколом чугунным, того гляди потянет она за собой крышу хлипкую.
Светло на дворе было, разошлись тучи мрачные да солнце больно ярким сделалось, что редко в октябре заметить можно. Стоит во дворе хохот детский, беспечности полный, да слышна была прововедь от батюшки Иова. То уж привычно было, как часть дня каждого, без какого и быт немыслим. Однако ж бывает такое, что шум поднимется да не сбежать от него даже — вмиг втянет да оторваться не сможешь от события неожиданного. Послышалось у церкви ржание лошадиное да звон бубенцов серебряных, стало быть пан какой в деревню явиться изволил. Из-за изб ближних к замку Димитрескову показались кони чёрные, а за ними возок крытый, полно вокруг него стражи верной, видать боится барин за жизнь свою. Однако ж ясен был хозяин возка такого — пани Альсина Димитреску, потому как выточен был в двери герб родовой. Богат был экипаж сей: сколочен из дерева дубового, обид бархатом червлёным да расписан красками цветными. Не видать за шторками пани саму, небось не желает она шума делать появлением своим, потому как знамо ей, что увидает её народ простой, так сразу сетовать станет на жизнь свою жалобную, денег вымаливая. Не нужно Альсине того сегодня, только б с батюшкой побеседовать да сорокоуст попросить за упокой души дочери её, что грешно было — мёртвой родилась Илонушка, не крещёная, от того грешит Иов, просьбу барскую исполняя. Подкатился возок крытый за церковь православную, где вход потайной имелся для пани знатной, чтоб не мучили её расспросами нелепыми да пересудов не сказывали. Отворил дверь холоп расторопный да вышла из возка пани Альсина, плащом чёрным укрытая, совсем одурела баба от запрета на свет солнечный.
Вошла она в комнатушку потайную да застала в церкви тишину глухую: будто заметил возок её богатый отец святой да выгнал отсюда людей простых, что грешно было для сана его. Увидала Альсина духовника своего за делом важным — лампадки жёг. Сам не молод уж был Иов: тучен он, седой да борода густая до груди отросла, глаза карие да взгляд строгий, любо носить ему наряды богатые даже не в праздники великие, на груди висит крест православный. Прошла Димитреску глужбе в часть среднюю да откинула капюшон широкий, чтоб слуху её ничего не мешало. Не было тут клироса для юношей певчих, потому как ни места, ни люда талантливого не сыщешь. Чудно смешались тут запахи ладана церковного да дерева дубового, из какого церковь была отстроена. Положила пани на поднос деревянный пять леев серебрянных да взяла из свечного ящика свечу восковую. Подошла она к иконе Феодота Адрианопольского, стоял пред ним канун металлический, на каком догорают свечи прохожан прежних, подпалила от них фитиль да конец другой, чтоб ячейку поставить можно было, опосля чего покрестилась да наконец внимание обратила на духовника своего.
– Здрав будь, Батюшка, – холодно сказала Альсина.
– Здравствуй, Альсина, – подойдя к ней, сказал Иов. – Что, помолиться пришла за упокой души дочери твоей?
– Да, Батюшка, – вздохнула Димитреску.
– Сколько уж лет-то сегодня? – спросил Батюшка.
– 26 годков, – ответила пани.
– Дааа... – протянул святой отец. – Оно б с детишками тебе и легче б стала.
– Да где ж я их брать-то стану? – устало усмехнулась женщина. – Воровать мне их что ли?
– Воровство — грех тяжкий, дочь моя! – предостерёг её мужчина.
– Да уж сколько нагрешила я, то не воровства мне бояться, – она присела на лавочку у стены.
– Так покайся в грехах своих, Альсина, оно и легче станет, – посоветовал он.
– Сколько ж каяться ещё, Батюшка? – спросила Альсина. – Да и за грехи какие наказание мне такое — вдовой бездетной оставаться?
– Не посылает Господь испытаний тех, какие преодолеть не можно, – утешил её Иов.
– А без мамки мне расти можно было? – отчаялась Димитреску. – А побои терпеть от мужа своего? А дитя 7 месяцев вынашивать, чтоб потом труп младенческий из чрева моего достали?
– Един грех твой — по дитю некрещённому сорокоуст просишь, – сказал Батюшка.
– А что ж мне, забыть прикажете дитя своё? – спросила пани.
– А ежели и прикажу, то слушать ты меня не станешь, – развёл руками святой отец. – Я ж нужен, когда худо делаете тебе от болезни твоей.
– Да и вы не святой, Батюшка, – усмехнулась женщина. – Всё погляжу я побогаче одеты вы, чем попы брашовские: подрясник хлопковый, ряся нитями золотыми расшита... Свои грехи уж отмолите, а потом и меня учите.
– Да ты видать забывать стала, как лечение твоё проходит! – нахмурился мужчина.
– От лечения вашего не тот толк выходит! – она медленно встала с лавки и подошла к нему. – Засыпаю я от молитв ваших да икон православных, а к вечеру вновь худо делается!
– Неужто немец твой лучше? – возмутился он. – Всё вам в Европе поганой лучше да слаще, а как чуть что, так сразу грехи отмаливать бежите в церковь православную. Ты б ещё веру католическую приняла, прости Господи!
– А ежели и приму? – будто нарочно злила его Альсина.
– Апостасией то называться станет, а за то я тебя анафеме предам! – погрозился Иов. – Не гневи Бога, Альсина!
– Да легче уж не веровать мне в него вовсе, чтоб гнев не навлекать, – пробубнила Димитреску.
– Побожись, Альсина! – переполишился Батюшка да поднёс гостье своей крест православный. – Крест целуй, что не поддашься вере иноземной да ереси поганой!
Поглядела пани на крест золотой, будто б чёрт сам на воду святую да отвернулась от символа православного, нос к потолку задирая. Ох, вздорен характер у бабы этой, никогда гордостью своей да убеждениями чудными не поступится. Разгневался отец Иов на чадо своё духовное, от того отошёл от пани знатной да спиной к ней отвернулся, словв лишнего не сказав. Много делал Батюшка для здравия Альсины: молитвы он читает от болезни её да чуть чего случится, так сразу идёт тот в замок её с иконой да крестом православными; да и Димитреску щедра была на подарки духовнику своему: нити золотые да серебряные, ткани хлопковые, кресты в Брашове освещённые да прочие дары, какие душе его любы станут. Думалось уж пани, что одумается отец святой да согласится отмолить сорокоуст в память Илонушки её некрещённой: встал на колени муж религиозный пред иконой Иисуса Христа, руки сложил в жесте молебельном да шептать стал молитву всем знакомую «Отче наш», какой прощения у Господа Бога просят за пригрешения какие. Авось корит себя Иов за брань с чадом своим духовным, а за что прощения у Христа вымаливает.
– Прости ты, Господи, душу мою грешную, – громче сказал Батюшка, будто б чтоб услыхала это благодетельница его. – Грех на душу взял — сорокоуст читал в память дитя некрещённого. Затмила алчность ум мой ясный, за то прощения молю.
– Неужто услыхала я от вас покаяние в жадности вашей? – недобро произнесла Димитреску.
– Ступай с Богом, дитя моё, – спокойно произнёс отец святой. – Отмолю я сорокоуст за упокой души батюшки твоего, матушки, родителей крёстных да супруга почивших. А за дочь твою не стану я грех на душу брать.
Пуще прежнего разозлилась пани: всем сорокоуст отмолить готов Иов жадный, пьесы пред ней разыгрывает о благочестивости своей, а сам уж и свечей восковых за даром не даст, чтоб к иконе поставить. Не желала румынка в доме Божьем бранью ругаться, потому как непривычна к тому была, хоть во что б гнев свой излить. Нахмурилась баба да ударила ладошкой по подносу деревянному да разлетели в стороны разные лети серебрянные, в половицы да под лавки закатываясь. И звука не произнёс Батюшка, будто б и не было ничего. Дёрнулась рука женская, однако ж в кулак сжалась, покудв погром тут учинён не был. Вздохнула Альсина, подошла к лампадке зажжённой да задула шумно лучинку слабую, над какой отец святой утро всё трудился. Приподняла Димитреску подол платья своего европейского, деловито нос задрала да, каблуками цокая, вышла из церкви деревенской. От злости своей хлопнула пани дверью тяжёлой, что чуть не упали иконы православные да закачалась лампада погашеная. Откуда ж в бабе силы столько, чтоб хлобыстать так дверями дубовыми?
– От того и Богу ты не люба, что гордости своей не видишь, – покачал головой Иов. – Прости её, Господи, да слова грешные.
Вышла Альсина к карете своей да ощутила, как бегать стали по макушке непокрытой иглы частые — позабыла она от гнева своего, что на солнце ей быть недолжно, как Миранда советовала. Накинула Димитреску капюшон чёрный да выдохнула ровно — легчать ей стало. Услыхала пани голоса юродивых местные, какие собираются у церкви с утра самого да просят милостыню хоть малую самую, а за то здравия желают благодетелям своим. Выглянула румынка из-за угла церкви деревенской: сидят на лавке полусгнившей три калеки — бабка старая, вояка покалеченный да юнец припадочный руками размахивает, несуразицу какую-то выговаривая, что и с пьяну брякнуть такое не получится. Падают в чашки их глиняные леи серебрянные, что брошены были рукой пани Ирины Беневьенто: за лета эти, какие Димитреску с италийцами румынскими в ссоре пребывает, постарела супруга Виктора, что не скрыть сие косметикой европейской: уж видна седина стала в волосах светлых, рассекли лицо её, будто плети, морщины глубокие, собрались под очами поблекшими мешки серые, свернулись пальцы тонкие, как лапа куриная, обрюзгло тело бабское от родов прежних, старости наставшей да обжорства чрезмерного. Не видать на ней было платья какого, потому как скрыта фигура под накидкой чёрной да боком она стояла к дочери подруги своей; накинута на голову марама шёлковая, расшитая нитями серебряными. Опиралась пани старая на трость деревянную, потому как и ноги уж ослабли, трясутся лихо да падает она на землю без опоры крепкой. От того и странно наблюдать было, что добирается Ирина на богослужения каждые ходом своим по тропам неровным, тогда как могла бы на возке проехаться. Богобоязнена была Беневьенто, потому не опаздывала на вечерни да утрени, порой дочерей с собой брала, однако ж не было в них любви той к Господу Богу, как матушки их. Да и не уйдёт отсюда пани постаревшая, покуда юродивый всякий милостыню из рук её не получит.
– Пани Беневьенто, – окликнула её Альсина.
– А? – обернулась Ирина на зов дальний.
– И слышать худо стала... – вздохнула Димитреску да навстречу к ней пошла.
– Слышу я недурно! – хорохорилась Беневьенто. – Шумно тут больно, от того и не услыхала я тебя. Здравствуй, Альсина.
– Здравствуйте, тётушка дорогая, – улыбнулась женщина да в щёку поцеловала подругу матери своей. – Только я из церкви вышла, а вы уж милостыню раздаёте.
– Сама ж знаешь, что рано я сюда прихожу, – сказала старушка.
– Без дочерей вы сегодня, – заметила Альсина.
– Их в церковь водить — только портить, – махнула рукой Ирина.
– Как они? – спросила Димитреску да мешочек денежный раскрыла, чтоб милостыню раздать.
– Как и прежде, – ответила Беневьенто. – Донна за книгами время своё коротает, а Энджи бездельничает. Не дал мне их Виктор замуж пристроить, боялся, что род его в лету канет да распродадут зятья дело его. Будто б сейчас после дочерей наших долго дело его жить станет: нет у нас внуков да надежды на детушек. Как помер Сашка, царствие ему небесное, так разгневался муж мой, не велел дочерей наших замуж выдавать. Совсем одурел, италиец проклятый!
– Неужто не любите вы его? – несколько удивилась женщина, монеты в чаши глиняные бросая.
– Люблю я его по-своему, потому как привыкла к жизни с ним, – ответила старуха. – Сейчас уж нет любви прежней: сгибла она вместе с сыном нашим. Говорила ж я ему, говорила, что не должно за вдовой чужой увиваться! Все у Виктора виноваты стали: я, дочери наши да ты особливо.
– Не давала я приказа из аркебузы палить, – сказала Альсина.
– Да знаю я, что нет в тебе злости той, чтоб жизнь чужую губить, – сказала Ирина. – Пить стал муж мой опосля смерти сына нашего, я у него виновата стала: сына одного понесла. Забыл, чёрт полупьяный, что от гнева его двух сыновей наших не выносила. Тяжела судьба бабская: во всём мы у мужиков виноваты.
– Никогда не говорила отец мой, что матушка моя в чём виновата была, – вдруг сказала Димитреску.
– О покойниках либо хорошо, либо ничего, – сказала Беневьенто. – Однако ж любил Мирча матушку твою. Я б жизнь заново прожила, ежели б Виктор любовью такой меня одарил. По молодости всё говорил он со мной на языке италийском, о вине сказки сказывал да любил вроде. Да и мне счастьем то казалось. Теперь-то уж поняла я, что лучше б за крестьянина простого замуж вышла, а не за пана богатого. От брака того лишь дети мне в радость. Хорош братец! Удружил! Выдал меня замуж за пана богатого, сам деньги получил, а мне мириться с самодурством мужа своего. Сам уж правнука нянчит, а я с дочерьми стареющими мучиюсь.
– Так говорил же он, что станет Донна женой Сальваторе Моро, а Энджи отдадут за брата моего единокровного, – вспомнила женщина.
– Как узнал Виктор, что решил брат твой в инженеры податься, так сказал дочери нашей младшей, что не будет она женой его, – ответила старушка. – Однако ж как стало Карлу 18 годков, так пришёл он к нам, просил руки дочери нашей. Я уж обрадовалась, что хоть одна дочь в девках не останется... а тут вышел Виктор пьяный: обругал он брата твоего, мол растратил он состояние отца своего, так и его растратит. Выгнал Виктор Карла да приходить боле не велел. Чёрт старый, испортил он счастье дочери нашей.
– А Моро что ж? – спросила Альсина.
– Ходила я к Клод, беседу вела о детях наших, так сказала она мне, что как захочет сын её, так придёт просить руки дочери моей, – сетовала Ирина. – До того нагулялся сын её, что в лета свои не женат да детей не имеет. Так и канет в лету роды Беневьенто, Моро, Хайзенберг...
– Да Димитреску, – подхватила Димитреску.
– И то верно, – вздохнула Беневьенто. – И ничего поделать с тем нельзя.
– Нельзя, – нехотя согласилась женщина. – Теперь-то уж нет у меня силы детородной. Да и рожать не от кого было.
– Видать такова судьба была, – с сожалением произнесла старушка. – Что матушка да мачеха твои в родах скончались, что Бьянка детей всех своих, кроме сына одного потеряла, что я всех сыновей своих схоронила.
– Я уж смирилась с ношей своей, – сказала Альсина.
– Да так уж и смирилась, – усмехнулась Ирина. – Знаю я, что грешишь — сорокоуст за упокой души дочери своей просишь. Не дивись тому: долго я по лестнице церковной спускаюсь, да слышу не дурно.
– Не могу я боль эту отпустить, – вздохнула Димитреску. – Так ребёнка я того желала, да не вышло.
– Сама я во сне сыновей своих вижу, однако ж сорокоуст прошу за упокой души лишь Сашки моего, – призналась Беневьенто. – И тебе смириться должно. Не стать тебе уж матерью, как и мне бабкой внуков своих.
– Разумом я то понимаю, а сердцем отпустить не могу, – тяжело произнесла женщина.
– Понимаю я тебя, потому не виню вовсе, а совет лишь даю, – улыбнулась старуха да заплыли очи её мешками тяжёлыми.
– И на том спасибо, – сказала Альсина.
– Пора уж мне, дела ждут, – сказала Ирина.
– Садитесь вы в возок мой, довезу я вас до ворот Долины Туманов, – предложила Димитреску. – Идёте вы еле-еле, а тут до ворот дойди, так ещё и по колдобинам вашим до особняка добираться.
– Ежели только в тягость то не будет, – сказала Беневьенто.
– Не будет, тётушка, – ответила женщина.
Подала Альсина руку подруге матери своей почившей да повела её к возку своему, что стоял за церковью деревенской. Открыл им холом двери тяжёлые да забрать помог пани старой, а за ней и Димитреску села. Прохладно было в возке богатом, а то и лучше даже: разоделись бабы в наряды тёплые, а на дворе солнце припекает. Постучала Беневьенто тростью крепкой в стенку каретную, за какой на козлах возница сидел да приказа ждал; как услыхал он стук заветный, так дёрнул поводья да понесли кони чёрные возок барский. Молча ехали пани немолодые: то в смотрели в окошко малое, то складки разграживали на платьях своих. Уж в карете едут, в тишине да в уединении, никто и не услышит бесед их личных, от того и поболе вольности в речах позволить себе можно; а они разговоры волнодумные у стен церковных затеяли, что и стыдно такое даже при юродивых бестолковых говорить. Будто иссякли у них темы для беседы личной, всё уж обсудили они в первые минуты встречи своей, однако ж не было им от того неуютно в возке богатом, словнн каждая о своём думала: Альсина небось о поведении своём при отце духовном, а Ирина о муже да дочерях своих. Не сладко жизнь сложилась у трёх подружек деревенских от брака их с потомками панскими: Илона в родах скончалась, Бьянка всех детей своих окромя сына схоронила да померла от болезни загадочной, одна Ирина только в живых осталась, да вот толку ей от жизни такой? Совсем одурел Виктор от переживаний за дело своё: надежды он большие возлагал на сына своего почившего... да было б на кого: пьяница и балагур местный, пропил бы он всё да сестёр бы обижать стал. Это б изменился он (наверное), ежели б попалась ему в жёны девка оборотистая, какая хитростью своей окрутила б его да шеей для головы его была. Может для того и Димитреску бы сгодилась, однако ж не люб ей был сын тётушки своей... да и никто ей не люб боле, убил в ней мужик пьяный и любовь крепкую и надежду на будущее светлое. Так и доехали они до врат к Долины Туманной, как в простонародье её называли; остановился возок богатый да увидала Ирина местность знакомую: врата из дуба полусгнившего покосились знатно да висит жалобно герб семьи Беневьенто — держится он лишь за изгиб луны золотой.
– Спасибо, милая, удружила, – благодарно произнесла старуха. – Сама б я час сюда добиралась, ежели не больше от раздачи милостыни да бесед с людом знакомым.
– Рада помочь вам была, – сказала женщина. – Вы уж там здравия пожелайте дочерям своим да мужу от имени моего.
– Пожелаю, – с улыбкой кивнула Ирина.
Открыл холоп дверь возка да руку подал пани Беневьенто, сама уж с ногами своими больными и не спуститься ей на землю твёрдую. Вцепилась она крепко в руку мужицкую да затряслась ладонь её морщинистая, видать много сил ей надобно, чтоб из возка выбраться. Смотрела на неё Димитреску с жалостью великой: как скоро постарела подруга матери её, одна она осталась из жён барских, никогда они Клод в счёт не брали, всё ж не местная она, а француженка заносчивая. Не выглядывала Альсина из кареты своей, чтоб взглядом проводить тётушку свою, потому как ярко больно солнце светить стало, не как при движении резвом. Как спустилась Ирина на землю промёрзшую, так бросился холоп открывать ворота в Долину Туманов: от того, что покосились столбы деревянные, вклинились углы острые в тропу вытоптанную, от того и появился на ней след глубокий, как ворота открываются. Навалился слуга на ворота дубовые да от себя их толкать стал, от чего задрожали ставни, нехотя по земле прокатываясь, однако ж и не стал он до конца их открывать, до упора только колеи прочерченной, да и того Ирине хватит: опёрлась она на палку свою да пошла в особняк свой семейный. Как скрылась Беневьенто за поворотом скалистым, так потянул на себя холоп ставню тяжёлую, а как закрыл врата, то и выдохнул облегчённо — кончилась мука его. Подошёл он к окошку возка барыни своей.
– Куда путь держать будем, пани? – спросил холоп.
– В замок мой, – ответила Альсина. – Уж скоро ужинать поминальный будет в честь дочери моей. Вели вознице в замок ехать.