Глава IV. Сон в руку (1/2)

Как похоронили пани Бьянку Димитреску, так месяц минул, сменив февраль на март. И вроде б раны затянуться должны да боль утихнуть, а всё ж душу тоска съедала: все крестьяне деревенские скорбят по покойнице да не проходит и дня, чтоб у могилы её толпа не собиралась. По деревне слух позорный пошёл, будто умом купец Богдан тронулся: говорят, что пред иконами денно и нощно он стоит, Господу Богу молитвы вознося, вина не пьёт да еда его скромна: стакан молока коровьего, ломтик сыра овечьего да два яйца варёных. Жизнь его такой стала, будто в монахи он податься собрался, свет ему не мил без голубки его кареглазой. Да и трудно узнать его теперь: всегда румян да весел был Димитреску старший, брюхо своё сытое наглаживая, да к жене целоваться лез; нынче же иной он совсем: пузо одряхлело, голова волос последних лишилась, глаза карие блеск всякий потеряли, лицо морщинами покрылось да щёки обвисли, что у пса Карла Раду. И раз настолько неприхотлив стал Богдан, то зачем ему прислуга? Кухарок было с десяток, шесть привратников, пять горничных, камеристка и ключница Флорика, что всегда подле покойной пани была, конюх, извозчик, даже скоморох говорливый имелся... Стало их теперь по одному, правда вовсе конюха да скомороха не стало, чтоб деньги не разбазаривать да народу б в особняке меньше стало. Не видали и в свете купца: совсем он от мира отрешился, в особняке своём с тоской горькой скрываясь, ничто его уж не радует. Совсем зачах ещё не старый пан — недавно лишь пятый десяток сменял. Потому спутницу жизни с супруги любимой сменил он на траур вечный.

Верилось, что горе тяжёлое сплотит Стефана и Альсину, любовь да согласие меж ними будут, не будет силы такой, что разлучить их сможет да вовек супруги они будут пред ликом Божьим. Но обманулась молодая пани: с каждым днём неумолимо растёт пропасть бездонная, что и руки друг другу протянуть нельзя, чужими совсем супруги стали. Вовек не забыть Димитреску как муж её под руку к саням повёл: такое тепло на душе разлилось, будто океан безбрежный, солнце ясное из-за туч свинцовых вышло, а вокруг птицы райские запели... В вечер тот думалось румынке, что должно ей румына на ложе ублажить, чтоб о горе да печали он забыл, однако ж лишь уста её щеки его коснулись, как пощёчину звонку она получила на другую щёку, что лицо огнём полыхало. В припадке безумном да тоске жгучей обвинял Стефан жену свою в смерти матушки любимой, будто как пришла Альсина в семью его, так Бьянка слегла, ведьмой проклятой он её назвал. Не верила словам его Димитреску, что словно нож по сердцу резали да на осколки мелкие разбивали, так больно ей сделалось, что не припомнить ей когда было подобное... и было ль вовсе...

Потому стали жить они каждый по-своему: с утра раннего Стефан кофе крепкого выпьет да в деревню к дружкам своим бежит. Будто не стало того воеводы бравого: дни свои в охоте да пьянстве он проводит, ни разу с времени того трезвым в замок свой он не заявлялся. Да новое пристрастие нашёл он себе — раньше только жену свою он донимал, а теперь и за другие семьи знатные принялся. Недавно Карлу Хайзенбергу пса аглицкого привезли — грейхаунда, что худ был до ужаса, однако ж умён да послушен, потому назвали его Архимедом в честь учёного древнегреческого. Но на беду приглянулся он Стефану: без спроса всякого взял он пса с собой на охоту да Архипкой кликал. Уж волновался Карл да идеи умные в голову его не лезли — привязался он к Архимеду, три дня уж нет его, хоть компанию эту хмельную искать иди. Однако ж встретил Карл зятя своего в деревне, а тот со спокойствием великим сказал, что пса на охоте медведь разорвал... ещё днём вчерашним. Сальваторе Моро за ошибку матери его, что в поход против турок она его не пустила, Стефан пуще прежнего гнобить стал: теперь платья он ему заморские шлёт, однако не мужские, а бабские, да носить требует, за мужа его не считая. А из-за Донны и Энджи Беневьенто молодой воевода с другом своим Александром рассорился: вздумалось Димитреску за итальянками подглядеть пока в бане они были, однако ж какой брат допустит, чтоб сестёр его обнажёнными видали? До того ссора их дошла, что до крови да синяков подрались румын и итальянец, да знаться друг с другом боле не желали. Что до батюшки его, то позабыл о нём Стефан, будто и не было его вовсе, стыдится он родителя своего от слухов позорном да захаживать перестал, потому и вестей о здравии Богдана он не приносит.

Каково ж Альсине живётся? По-прежнему будни свои коротает она затворницей в замке готическом: никуда Стефан не пускает жену свою, герса намертво пред ней закрыта да лишена она общения человеческого, только слуги ей и компания, однако ж и у них дел невпроворот, потому нет времени у них на разговоры с пани. И если раньше могла Димитреску хоть через герсу пошептаться с кем-то, то теперь привратники саблями гостей незваных гнать стали, под запретом строгим нельзя прийти и Карлу, всё ж боится молодой воевода, что жена его брату своему жаловаться на побои станет, того гляди к господарю Раду VII Паисию поведут, чего не очень бы хотелось. Так тошно и противно стало молодой пани, когда воевода Аленькой её кличет: раньше хоть сколько ласки да нежности в имени этом было, а теперь уж больше угроза да насмешка, потому привыкла она, что раз супруг Аленькой её назвал, то быть беде. И остаётся бедняжке только доля её бабья: молиться пред иконами православными, за слугами следить, дела замка вести да на пяльцах вышивать, боле ей не позволено. И кажется, что ничего в жизни её закрытой не изменилось, всё чередом своим идёт да привыкнуть бы к тому пора, однако ж ревностью своей молодой воевода совсем жену свою замучил, новый запрет ей выдумал — когда друзья его в замке бывают, то должно ей взаперти в опочивальне сидеть, покуда дозволения выйти не будет. Не было ни дня, чтоб полунемка побои не получала: то вновь оплеуха звонкая, то губы алые до крови разобьёт, то за волосы смоляные по опочивальне её он таскает, глаза уж от ударов почернели да дышать тяжело было. Глотала Альсина обиду всякую, на Бога уповая да защиты его прося, не на кого больше ей надеяться.

Однако весь месяц этот ощущения странные Димитреску не покидали, не было с ней чувств таких неведомых: как ни проснётся она с утра, так тошнота к горлу подкатывает, только встанет она да у зеркала сядет, так тут же усталость её захлестнёт, в голове вихри гудящие гулять стали, настроение её неустойчиво настолько, что то смехом она закатится, то плачет без повода всякого, во блюде всяком соли ей мало, боли тянущие внизу живота сесть в кресло любимое не дают... Думалось бывшей Хайзенберг, что ощущения её такие посещают от побоев частых, как в самый первый раз, когда пред глазами цвета яркие стали мешаться, потемнело точно ночью да пищание в ушах не унимается. Да настала проблема деликатная, в какой деве всякой сознаться было б постыдно — всё время это долгое никак у Альсины... регулы кровавые не придут, от каких порой дни ей не милы становятся, хоть волком вой. Однако ж стыдилась Димитреску лекарю себя показать, мало ль что скажет она ей, вдруг болезнь это падучая да в побоях жестоких сознаться придётся, потому терпела она в надежде, что здрава она да не смерть грядущая испытания такие ей шлёт.

День новый на порог ступил. За горами показалась макушка солнца ясного, что лучами своими касается старых деревенских крыш, стали сладко щебетать пташки ранние, журчат ручейки шустрые, в ветвях нагих гуляет ветерок прохладный, колышутся в траве первой подснежники белые, что чище снега всякого, да на небосводе и облачко пушистое не мелькнёт. Чем скорее к лету время катится, тем раньше светило небесное теплом своим люд простой греет, что встали с первыми лучами солнечными: пастухи коров на поляну зелёную вывели, а бабы в речке бельё полоскают да песни запевают. Сошёл уж снег всякий, лишь на макушках гор поднебесных да в низинах теней он остался, да и тот растает скоро. Однако ж не сказать, что тепло до изнеможения стало, чтоб шубы снимать, всему время будет. И утро таким светлым кажется, что не помешала б весть благая: помолвка знатная, праздник весёлый али победа над турками османскими, впрочем, всегда мужик простой найдёт повод чарочку выпить.

В утро такое прекрасное любит Альсина в постели понежиться, когда подушка перьевая мягче облака становится да одеяло пуховое легче шёлка персидского. Однако ж и сил у Димитреску подняться особо не было: явился вечером поздним молодой воевода — хмелен, как свинья, да оскал его гневлив, потому вновь из ревности дикой жену он до обморока поколотил. Во сне глубоком позабыла румынка побои жестокие, да и желания никакого помнить об ужасе том не было, лучше б из памяти выкинуть да покой в душу свою пустить. Под утро привиделся молодой пани сон чудной, какого не видала она доселе: никогда воочию не лицезрела полунемка ни моря лазурного, ни океана безбрежного, только в книгах путешественников читала да мечтать о роскоши такой могла... Платье на ней из белого шёлка персидского, что шлейфом своим длинным струится на солнце, однако ж руки тонкие открыты да ложбинку меж грудей чуть видно, никогда в жизни не надела она такое, так хоть во сне б увидать; в волосах смоляных ветер шальной гулял, кудри витые подбрасывая, никаких украшений на ней нет, отчего лёгкость была необычайная. Ноги её босые по песку золотому ступают, куда море лазурное волны свои пенные выбрасывает, каплями мелкими пяток касаясь да вмятины на побережье оставляя. И вот, гуляя по берегу морскому, повиделся ей силуэт, что знаком был до боли: сидит Стефан у воды самой, на нём лишь штаны холщовые да ветер волосы его смоляные треплет, что уж и не пригладить их. Подумалось бы бывшей Хайзенберг, что муж её лишь в даль горизонта синего смотрит да о вечности думает, а может об отношении своём к жене... Однако ж в руках его крепких удочка была из орешника, волос конский над водой натянут, а поплавок чуть в воде колышется, круги оставляя. И вот дёрнул на себя удилище молодой воевода да вытянул из моря осетра огромного, каким на праздниках больших они угощаются. Улыбка добрая цвела на лице Стефана, давно Альсина таким его не видала, лишь в начале брака да и то редкость это была большая, как радуга цветная после дождя проливного. Подошёл Димитреску к жене своей да осетра ей протянул, будто подарок это: рыба огромная была, в руках еле поместиться может, пластины костные будто из золота отлиты да спокойно лежит он в руках её, не нужны ему уж просторы морские. Подняла пани очи свои зелёные на пана да не верится ей, что он пред ней стоит: улыбчив да весел, волосы его смоляные ветер растрепал, что таким простым он кажется, каким не был никогда. Коснулся воевода рукой щеки жены своей, да ладонь его такой тёплой и мягкой показалась, словно не ощущала она её доселе, однако ж не усомниться ей, что супруг пред ней стоит. Прикрыл Стефан глаза да чуть наклонился к Альсине, что сердечко её любящее затрепетало — хочет он уст её коснуться, поцелуем сладким губы покрывая. Но вот из-за горизонта тучи свинцовые хлынули да ветер бушующий с моря поднялся, от какого на ногах не удержаться, никакой силушки на то не хватит, пока песком золотым не заметёт или не улетишь подальше от вод лазурных.

Стала Димитреску в постели ворочаться да стонать судорожно, однако ж не сновидение чудное тому причиной стало, а чувства странные: от желудка и до рта самого стало катиться ощущение неприятное, будто всё тело собой заполняя. Подкатилось к горлу оно самому, что сил удержаться не было: раскрыла полунемка очи свои зелёные, с постели подскочила, через край свесившись, да на пол тошнота из неё вышла, что даже давиться она стала, во рту привкус неприятный застыл да в уголках глаз слёзы капельками стоят. Не проснулся б Стефан, коли запах зловонный в нос бы ему не ударил да не закашлялась бы Альсина: нехотя разлепил он очи свои чёрные да на локтях приподнял, недоуменно на супругу свою глядя, ведь не было с ней такого доселе, неужто болезнь с ней приключилась?

– Дурно тебе, Аленька? – спросил Димитреску. – Может лекаря тебе кликнуть? Всё ж вижу я, что месяц весь дурно ты себя чувствуешь.

Выплюнула Димитреску рвоту оставшуюся, рот ладонью утёрла да кивнула на слова мужа — нет сил у неё внятный ответ выдать, плохо ей до безобразия. Молодой воевода недовольно глаза закатил, всё ж в рань такую только слуги просыпаются, чтоб барам своим угодить, однако ж встал он с постели, одежду свою взял да из опочивальни супружеской вышел, противно ему на тошноту бабью смотреть, не его это забота. Висит бывшая Хайзенберг над краем ложа супружеского, всё ощущение это странное её покидать не хочет, так и носится тошнота от желудка до горла, того гляди вновь дурно ей станет. Молодая пани хотела б чтоб муж её рядом был да поддержал, ведь сейчас кажется ей, что время идёт мучительно медленно, действительно лекаря бы ей. Думалось румынке, что состояние её такое от побоев вчерашних, потому как сознание она потеряла, а сегодня запястья у неё посинели — муж вчера их пережал да за волосы по опочивальне таскал в припадке ревности дикой. А коли так, то сознаться лекарю придётся, что муж лупцует её без повода всякого, да то способ верный с жизнью расстаться.

В думах своих не заметила Альсина как лекарь к ней явилась, а за дверями слуги столпились из жалости к пани своей. В середине века XVI далеко медицина ушла: болезни лучше понимать стали, успехов в анатомии добились, науку о сущности живого по-умному физиологией кличут, алхимики соединения химические открывать стали... Но то в Европе Западной, особо в Германии, Франции да Голландии, а восточные государства всякое лечение отвергали, бесовым делом считали, травами, отварами да молитвами лечили, на Бога уповая, а коли скончается — так на то воля Божья. К тому ж нельзя мужикам баб лечить, чтоб самое сокровенное видали, лишь для безнадёжно больной Бьянки исключение сделали, однако ж условие было, чтоб под подол не лазили, потому пришла к молодой румынке лекарша, что в замке служит — Лина. Боялась Димитреску лечения её дикого, но кто ж ей лекарей заморских звать станет да после того, как немчура супругу Богдана загубила? Помыла Лина руки водой холодной, капли лишние стряхнула да к пани молодой подошла: видела она страх в глазах барских, но раз тошнота её настигла, значит причина тому есть. И стала лекарша полунемку осмотрами своими мучить: в волосах её смоляных копалась, глаза, нос да рот проверяла, запястья щупала, что от боли визжала пани. Ни вши, ни проказа, ни отравления, ни чума, ни оспа, ни лихорадка да нет причин для волнений о смерти скорой. Но всё ж была у Лины дума одна, что стала б счастьем для деревни всей: приподняла она край одеяла пухового да ноги пани раздвинула, осмотр свой продолжая. Так стыдно Альсине стало, что слёзы мелкие она глотала, губы сжимала да волновалась жутко, чтоб не увидал никто её в виде таком непристойном. Вылезла лекарша из-под одеяла, посмотрела на Димитреску, что белее снега от страха была да вышла из опочивальни её, ни слова не проронив. Напугало это полунемку: неужто правда болезнь падучая, что и подойти к ней нельзя? Али увидала Лина следы побоев мужниных? Тогда ни позора не избежать, ни нового лупцевания. Однако ж скоро вновь скрипнула дверь спальни да вошла в неё лекарша, однако ж пришла она не с пустыми руками: в одной руке был у неё таз серебряный, а в другой ключ металлический с головой в виде родового герба Димитреску. Поставила Лина таз на пол, а сама смущённая стоит.

– Скажи, Лина, болезнь падучая со мной приключилась? – сглотнула полунемка.

– Нет, не болезнь у вас, пани, – ответила лекарша. – Однако ж удостовериться в домыслах своих хочу. Для того нужно вам... в таз сий испражниться...

Скривилась и покраснела Альсина от слова такого да в голову не возьмёт, что ж испражнением в таз проверить можно? Неужто кровь Лина увидать желает али выделение какое? До той поры противно Димитреску стало, что вновь тошнота к горлу её подступила да на пол ужас этот вылился. Интерес большой смог страх да предрассудки вытеснить, потому встала бывшая Хайзенберг с кровати, одеялом пуховым наготу свою скрывая да к тазу подошла. Не стала Лина пани смущать, потому отвернулась она, уши зажав да глаза зажмурив, чтоб наверняка лишнего ей не знать. Закончив дело своё, закрылась Альсина тем самым одеялом да на край постели села, будто веселить её станут али чудо какое покажут, но увиденное поразило её да понять ничего она не могла, ей бы и в голову не пришло такое: развернулась лекарша да бросила ключ металлический в таз серебряный, что испражнением наполнен был.

– Зачем дикость такая? – удивилась Димитреску.

– Вы поешьте, пани, да красоту наведите, а я через час к вам наведаюсь, – сказала Лина.

Боле ничего лекарша не сказала: поклонилась она полунемке да вон вышла, оставив её наедине с собой, тазом да ключом. Могла б бывшая Хайзенберг о лечении таком рассуждать да в библиотеке ответ искать, однако ж во рту привкус такой неприятный стоял, что дышать не хотелось, ей бы поесть чего, хоть хлеба б ржаного куснуть да воды холодненькой испить, а потом уж можно и в баню идти... Только подняться хотела румынка, да в голове всё вихрем закружилось, что упала она на постель холодную и не нашла сил хоть глаза открыть, дурно ей да невыносимо тяжело, словно... больше её стало, в весе прибавила. Стала что-то лепетать Альсина, да невнятно так, что и не понятно то ли стонет она от тяжести, то ли речь родную вспомнить пытается. Приоткрылась дверка да на радостях подумалось Димитреску, что супруг к ней пришёл, чтоб о самочувствии её справиться, однако ж будто неведомо ей об отношении молодого воеводы к её персоне.

– Людмила! – с усталым стоном прокряхтела румынка.

– Да, пани? – спросила Людмила.

– Скажи на кухне, чтоб сармале в листьях капустных мне сделали да посолёнее, – попросила Альсина. – И справься, есть ли у нас... маслины?

– Греческие али италийские? – уточнила камеристка.

– В том нет разницы, – ответила Димитреску, приложив краешек холодного одеяла ко лбу. – Солёного хочу, мочи нет!

– Будет исполнено, пани! – сказала служанка.

Поклонилась госпоже Людмила расторопная да за дверью скрылась, потому послышался топот толпы, что уходить стала, и будто дышать легче да в жар не бросало. Так непривычно было молодой пани: обычно во время это сидит она уж пред зеркалом своим вымытая, причёсанная да косметикой, будто кукла, обкрашенная, а теперь словно что-то в постели её держит, подниматься не желая. Не могла понять молодая пани ощущений своих: не было с ней такого доселе, всегда крепка она была здоровьем, а тут так подкосило её, что аж испражнением да ключом болезнь выявить хотят, что для полунемке дикостью казалось. Начиталась бывшая Хайзенберг заумных книг европейских да о порядках таких грезит, однако ж сулит то безбожие, безнравственность да смуту... то слова гувернантки Эржебет, что от названий западных как заполошная креститься начинает. Потому жить Альсине в грязной рабской Трансильвании, что в Европе хуже Московии считают, нет ей здесь поддержки в мечтаниях её просветительных, никому не дано дум её разделить.

Позабыла Димитреску, что через час Лина прийти обещалась: наелась молодая пани тремя сармале говяжьего с рисом да в капусту завёрнутых, что раньше много для неё было, еле из-за стола могла выйти, а тут хоть ещё проси; выпила она чаю китайского с жасмином душистым да за раз плошку маслин греческих опустошила, потому послала она Людмилу за италийскими, благо хоть на кухне они были. В ожиданиях своих занялась румынка делами винодельными: не то чтоб в погреба бежать да всё ж вкус идеальный подобрать, чем месяц целый она занимается, ведь сегодня доставили ей виноград испанский да венгерский, хотя закралось сомнение, что виноград владений Хуаны I Безумной порченым привезли, всё ж неблизок путь от полуострова Пиренейский почти до побережья Черноморского. Полунемке б пробу снять да оценит, однако ж сил у неё нет с постели своей подняться, потому приняла она у себя испанца да венгра будто Королева здешняя: велела накормить да напоить гостей заморских, даже баню для них истопили, непрочь бы она и поговорить с ними, однако ж не разумеет она язык испанский, венгерский хоть может поймёт, ведь похож он на её румынский. Еда сытная сил бывшей Хайзенберг придала, хотелось ей уж встать да в бани сходить, в платье нарядное обрядиться, туфельками новыми поцокать, побои свои косметикой итальянской спрятать да волосы смоляные в косу заплести, однако ж пришла лекарша замковая, что задержалась немного, потому как гости заморские интересны ей были, забылась она во времени всяком.

– Я так и не смогла понять лечения твоего, – призналась Альсина. – Зачем таз, ключ да испражнения мои?

– Сейчас поведаю вам, пани, – сказала Лина.

Подошла лекарша к тазу серебряному, что уж запахом содержимого своего тошноту да оскал кривой вызывал, а она даже улыбаться стала, будто увидала там чего. Неужто нет болезни у Димитреску? Так почему б не сказать о том прямо? Поставила Лина кувшин глиняный да стала струйкой тонкой сливать туда воды жёлтые, на что молодая пани даже смотреть не стала, а просто взгляд отвела, чтоб вновь тошнота не подступила. Опустошив таз, голыми руками достала лекарша ключ металлический да улыбка на лице её засияла... будто умалишённая она. Но победил интерес в душе полунемки: в одеяло пуховое завернувшись, подошла она к тазу да ужаснулась — на дне серебряном отпечаток от ключа металлического остался, будто ржавчина медная али просто грязь. Мотнула головой бывшая Хайзенберг, ничего сообразить она не может: больна или здорова она? Должен ли отпечаток остаться? Или вообще издевается над ней Лина?

– Так и думала я, – сказала лекарша, руки платков вытирая.

– Можешь ты сказать что со мной? – чуть дрожала Альсина. – Зачем таз да ключ нужны были? Больна я али здрава?

– Не пужайтесь, пани, – улыбнулась Лина. – Сразу я всё смекнула, однако ж удостовериться в думах своих хотела.

– Да скажи ты мне! – не выдерживала Димитреску.

– Чадо во чреве вашем, пани! – сказала лекарша. – Вы беременны!

Очи зелёные радостью бесконечной полыхнули: два месяца ждала полунемка вести благой, когда сможет она с гордостью великой говорить, что под сердце дитя мужа своего она носит. Настолько прекрасно известие это была, что рухнула Альсина на колени да пред углом красным креститься стала, Господа Бога за милость его благодаря, услыхал он молитвы отчаянные. Всё ж продолжит она род Димитреску, станет это радостью великой, теперь уж крепко засядет род Хайзенбергов, настоящими румынами они станут, не сможет боле язык острый «немчурой» да «полунемцами» их назвать. Одна рука одеяло держала, а второй наглаживала живот свой молодая пани, да как сердечко её колотится, казалось, что и Лина то услыхала. Раз удалось Стефану плод во чреве Альсины поселить, то есть любовь меж ними, наверняка скрывает воевода чувства свои пылкие да колотит из ревности, не более того... по крайней мере хотелось так думать. Однако ж сразу у Господа просила Димитреску доченьку себе: черноволосую, кареглазую, послушную, добрую да милую, чтоб только пройдёт она мимо, да народ диву даётся. Уверенность в румынке была, что нарожает она румыну ещё много детей: и мальчики у них будут, и девочки, чтоб смех детский не умолкал в замке огромном, а ведь этого действительно не хватает. И всё ж тоскливо было, что Илона да Бьянка внука своего не повидают да и не узнают о вести такой. И не знает дева молодая куда деть себя от радости великой, козой ей скакать охота, однако ж известно ей, что баба беременная отдыхать больше должна, есть за двоих да дальше опочивальне не хаживать, всё ж высока смертность младенческая. И вроде на весь мир о беременности своей Альсина кричать хочет, однако ж и сглаза боится, есть же люд злой. Но есть человек, от какого утаить это никак нельзя да и благодаря нему ребёнок во чреве её появился.

– Людмила! – окликнула служанку Димитреску.