Глава III. Удар судьбы (2/2)

– Бани уже истоплены? – спросила Димитреску.

– Истоплены, пани, – ответила камеристка. – Принять изволите?

– Да, Людмила, – ответила пани.

Зашла Альсина в баню да вновь её паром жарким обдало, боли на лице вызывая. Сняла Димитреску сорочку льняную да скорее залезла в купель дубовую, чтоб никто следа не увидел. До красноты растирала кожу свою молодая пани, чтоб со следами грубости она слилась да незаметно б было, но вот лица касаться больно было, будто щёку свою у камина она держит. Румынка стискивала зубы от невыносимой боли, ни с чем не сравнимой, ведь никогда прежде побоев ей не наносили, всё ж любимым дитятком была она у Мирчи Хайзенберга. Больше думалось пани о дне завтрашнем, всё ж свекровь её отпевать в церкви будут, явиться ей положено будет, чтоб в последний путь её проводить. Но и тяжело на душе от того было: не успела Альсина с Бьянкой проститься, а ведь ждала свекровь, просила сына жёнушку свою привести, однако ж тот всё отнекивался, говоря, что будто плохо супруге сделалось да с постели встать она не может. Теперь уж поняла Димитреску, что ревность дикая горит в воеводе, думает, что жена неверна ему окажется да потому и гостей в замок не зовёт, а привратники людей всяких гонят. И теперь в опочивальню свою полунемка идти страшилась: вдруг проснулся пан да вновь со всей похотью своей набросится на пани, новые боли ей причиняя. И забыть о том бывшая Хайзенберг никак не может, даже любимый запах жасминовый думы ужасные из головы её никак не выбросят, одно лишь ясно ей как день было: раз поднял молодой воевода руку на жену свою, то и второго удара ждать стоит, уж теперь не задержится.

Вышла Аленька из бани в той сорочке льняной как рак варёный красная да холодом замковым её обдало, что дышать легче стало, но всё ж свежа была в памяти ночь жестокая, каждый миг пред глазами всплывает, а жаждется вовек такого не вспоминать. Тряхнула Димитреску локонами смоляными да с комом в горле в опочивальню пошла, Богу молясь, чтоб спал воевода да не тронул её. Каждый шаг с трудом полунемке давался, за перила цепляется она крепко, того гляди с лестницы скатится да голову свою расшибёт, но нельзя ж ей вечно ждать, пока пан проснётся да с дружками своими замок покинет.

Пришла бывшая Хайзенберг к двери опочивальни супружеской, приоткрыла её да перекрестилась от радости: спит молодой воевода, что храп его в стенах звенит, значит сильно пьян, опечален да устал румын, чтоб в рань такую бежать куда-то, к тому ж кофе ещё не сварили, ведь так он по душе ему пришёлся, что утра своего без него вообразить не может. Но шла Альсина тихонько, под стопой её маленькой даже половичка не скрипнет, будто даже замок от Стефана её защищает. Прошла Димитреску к зеркалу своему, на локоны мокрые платок шёлковый накинула да на колени пред иконами православными встала, что в углу красном висели: стала она молитву во славу Господа Бога читать да креститься, защиты да благословения прося для отца, брата, свёкра... да мужа своего, хотя иная другая кары б Божьей просить для него стала. Последний раз покрестясь, села молодая пани напротив зеркала заморского да глянула на себя: сошла краснота от жары банной, следы от рук грубых чуть бледности приняли, да вот пощёчина так и горит на лице её прекрасном — полоса лишь чуть побледнела да очертания ладони размыты. Пришлось уж себя методом западным от позора спасать: ещё с XIV века модно в Европе пудрой пользоваться, да такой толстый слой наносить, что лицо белее снега становится. Не понимают старые румынки красоты в косметике, какой Альсина, Энджи да Урсула пользуются, но уж ясно стало, что нельзя европейских порядков избежать, потому спорить перестали. И таким слоем накрасила себя Димитреску, словно оспой она переболела да следы скрыть пытается: губы алые, чернобровая, ресницы длинные да лик бледнее чем у покойника, будто кукла она теперь, а не красавица писаная. Удалось молодой пани след от пощёчины скрыть да не так всё просто: всё ж заметно было, что щека чуть неровная, однако если не взглядываться то и не видно вовсе. И только румынка уйти из опочивальни хотела, как стук раздал, да настолько напужалась хозяйка замка, что сердечко её из груди чуть не выскочило. Встала пани тихонько со стула да за дверь вышла, чтобы чудовище пьяное не тревожить, да не удивилась вовсе — так и думала она, что это камеристка её покой нарушила.

– Что-то стряслось, Людмила? – спросила Альсина.

– Пани, гость к вам, – ответила Людмила. – Пан Хайзенберг за герсой ждёт.

– Батюшка? – обрадовалась Димитреску.

– Пан Карл, – ответила камеристка.

– Вели пустить! – с улыбкой приказала румынка.

Вот уж кого, а брата своего никак молодая пани увидеть не ожидала. Не то что вражда да злоба между ними была, ни сколько и в помине такого нет: дружны они, вовсе не деля себя из-за матерей разных. Любил Карл сестру свою да обижать не смел, к тому ж на место любимого дитятки Мирчи и не претендовал вовсе, знает же, как батюшка доченьку свою любит. Давно уж брат с сестрой не виделся: то Стефан на полпути его остановит, то привратники отгонят, а ведь вестей у него для сестрицы столько, что и дня поведать обо всём не хватит. Хоть от присутствия души родной легче станет полунемке, уж месяц только письма их короткие читает, а то и не передают их вовсе: молодой воевода в клочья разрывает да в камин горящий бросает. Стали служанки расторопные по замку носиться, на стол гостю дорогому накрывая, всё ж любит он поесть сытно да вкусно, как матушка его Мария, потому и тучный он. Не смели привратники приказа Альсины ослушаться, раз брат её пришёл, да и привечал Стефан Хайзенбергов, родня ж всё-таки.

Вошёл Карл на двор широкий, да подумал, что в замок старый попал, где бродит призрак Влада III Цепеша: от туч мрачно тут было, не хватает лишь крика вороньего да костей человеческих, тогда б точно не отличны были. Но заметно замок больше стал, а всё трудами Альсины: сад она с розами чёрными раскинул, её стараниями виноградник небольшой появился, деревья ветвистые скоро листвой зашелестят, а пред входом кессон разрыт огромный и более ничего — фонтан тут быть должен, однако ж поскупился молодой воевода на изыск такой, потому яма посреди двора стоит, да зарыть руки не дойдут. Зашёл Хайзенберг в холл да увидал, что ничего не изменилось тут, даже ковры не подвинуты и вазы не тронуты. На лестнице высокой сестра его старшая стоит да какая красивая: в платье бежевом, на шее ожерелье жемчужное с гербом семьи Димитреску, волосы смоляные на плечо левое уложены, да лицо такое, как у куклы.

– Ты что ж как Энджи Беневьенто выглядеть стала? – посмеялся Карл. – Али навык свой растеряла?

– Да лицо от духоты больно красное, вот пудрой и замазала, чтоб болезнь падучую ты у меня не нашёл, – солгала Альсина и руки для объятий развела. – Как скучала я тебе, братец!

– А я-то как тоскую, сестрица! – подошёл к ней Хайзенберг да обнял крепко.

– Пойдём, – сказала сестра. – Не могу я брата своего без трапезы отпустить.

– Узнаю свою сестру, – сказал брат.

Не стал с ней Карл спорить да и не хотел вовсе: как проснул, так маковой росинки во рту не было, а Альсина добра да щедра, всегда гостей привечает да кормит вкусно, пусть и не руками её кушанья сготовлены. Прошли Хайзенберги в столовую, где уж стол кедровый бы накрыт да скатертью льняной устелен, так брат чуть слюной не подавился: всё тут вкусное да сытное такое, хотя даже не попробовал он ничего. Усадила сестра брата за стол, а сама напротив него, чтобы видеть, ведь счастье ей какой: услыхал Господь Бог её молитвы да за побои вчерашние приходом брата её наградил. Думалось, что станет сейчас Карл хуже свиньи в хлеву есть: руками всё брат, большие куски откусывать, чавкать да вином хлюпать... но сильная была в том ошибка: Хайзенберг взял приборы столовые, наложил себе в блюдо всего понемногу что ближе стояло да так прилично есть стал, словно Королева европейская пред ним.

– Я гляжу уж щетина у тебя, – сказала Альсина.

– Ну я же говорил, что бороду пущу, – важно сказал Карл. – Хотя батюшка против: «Бороду старику носить должно, а не юноше!».

– А как батюшка наш? – спросила Димитреску. – Здрав ли?

– Угрюм он, – ответил Хайзенберг. – Как свекровь твоя Бьянка Богу душу отдала, так скорбит он, будто наши с тобой матушки скончались... Ах, да, прими мои соболезнования, Альсина.

– Стефану это нужнее, – сказала сестра.

– Он вчера так скоро ушёл, – сказал брат. – Понурый был. С ним всё хорошо?

– Вчера такой усталый да грустный пришёл, – она старалась не смотреть ему в глаза, чтобы во вранье не уличил. – Вина выпил да спать лёг, до сих пор не проснулся.

– А я боялся за тебя, – сказал он. – Волновался, что пьяный он придёт да руку на тебя поднимет.

– Нет, ну что ты, – Альсина постаралась улыбнуться. – Ах, будет нам! Не будем о грустном говорить, чтобы ещё большую тоску не нагонять.

– Как пожелаешь, – сказал Карл. – Что ж, как жизнь твоя замужняя?

– Не жалуюсь, – Димитреску казалось, что сейчас та самая щека у неё от стыда загорится. – Любит меня супруг мой, Аленькой ласково называет, милостью своей не обделяет...

– Ты заслуживаешь этого, сестра, – улыбнулся Хайзенберг.

– Да что мы всё обо мне да обо мне? – сестра предпочла увести разговор в другое русло. – Как сам ты поживешь?

– Признаться, неплохо мне живётся, – ответил брат. – Как уехала ты из дома отчего, так батюшка наш заметно подобрел ко мне... Хотя б не начинает разговор наш с упрёков.

– Полно тебе, любит тебя батюшка наш, – ласково сказала она. – Всё ж сын ты его, не зря же на Марии он женился, значит желанным ты был.

– Всегда ты добра была ко мне, Альсина, – сказал он. – Лучше тебя и сестры мне не сыскать. Но знаешь, отец настолько подобрел ко мне, что уже идеи мои глупостями не называет.

– Это какие же? – с интересом спросила Альсина.

– Слыхал я, что в Италии придумали мануфактуры, – Карл заметно оживился. – Там на ручном труде наёмных работников всё основано и есть разделение труда! Вот как... опинчь наш: один кожу сшивает, второй лоскуток перетягивает... Ну не дура ж ты, Альсина, понимаешь всё!

– Лишь опинчь сделать можно? – спросила Димитреску.

– Почему ж? – удивился Хайзенберг. – Всё они могут, даже пушки лить! И я такое у нас возвести хочу! Прямо на месте имения нашего! Будет это Мануфактура Хайзенберга!

– И что ж ты делать там думаешь? – спросила сестра.

– Помнишь, у батюшки нашего книга была об италийском мастере Леонардо да Винчи? – спросил брат.

– Как же не помнить? – улыбнулась она. – Ты ж до дыр её зачитал, даже чертежи срисовать пытался.

– Так был у него там аппарат летательный! – как вскочит он из-за стола, словно войну объявлять собрался. – На крылья птичьи похож! С его помощью можно по воздуху лететь, силушка только нужна! А я б так сделал, чтоб аппарат этот сам летал!

– Ты гений, Карл, – сказала Альсина. – Я уверена, что умом своим ты будешь не хуже да Винчи. Может ты кофе эфиопский хочешь или чай китайский?

– Откуда ж изыски такие? – с ухмылкой спросил Карл.

– Тебе бы и не знать лучше, – ловко увильнула Димитреску.

– Тогда кофе побалуюсь, – сказал Хайзенберг.

Улыбнулась сестра да с места своего встала, чайничек фарфоровый брату неся. Только подходить Альсина стала, так запахло цветами, фруктами заморскими да лимоном кислым, что слюна уже текла. Подошла Димитреску к брату своему и только чайничек наклонила как открылись двери тяжёлые да вошёл того, кого б и видеть вовсе не желала пани — Стефан. Молодой воевода был голым по пояс, благо хоть штаны холщовые нашёл, что узки немного ему были, будто холода он февральского не страшится. Провёл румын рукой по волосам своим растрёпанным да к жене с шуриным спустился, а у самого вновь взгляд спокоен, будто не было ничего вчера и побоев супруге своей он не наносил.

– Здрав будь, Карл! – сказал Стефан да обнял его.

– И тебе не хворать, Стефан! – сказал Карл, по спине его похлопав.

– Утро доброе, Аленька, – Димитреску подошёл к жене да в щёку её поцеловал, от чего след оплеухи кольнуло.

– Соболезную тебе, Стефан, – искренне сказал Хайзенберг. – Завтра матушку твою отпевать будут.

– Сегодня с батюшкой своим решать всё буду, – сказал воевода. – Где отпевать да хоронить будем. Вам весть пришлём да ждать будем.

– Я батюшке своему передам, – сказал шурин.

На том разговор и завершился: сидят все в тишине глубокой, слышно только как Стефан завтракает да кофе пьёт. Не по себе стало Карлу: всё ж муж и жена они друг другу, им бы наедине побыть да милости сказать, а тут он гостем незванным явился. Не отпив и глотка кофе эфиопского, встал Хайзенберг со стула да шубу овчинную поправил.

– Не стану мешать вам, пойду, не могу батюшку одно надолго оставить, – сказал брат.

– Карл, брат мой, прошу, не уходи! – выпалила сестра.

Уставились мужчины на Альсину, да выпада такого не поняли: она будто в мольбе слова те прокричала и лишь когда секунда минула, поняла она что сделала. Димитреску осела на стуле да замолкла, взгляд на яхтию бобовую опустить, немой предпочтя прикинуться. Карл плечами пожал да вышел, сестру с зятем наедине оставляя, а сам и дурного не помыслил, раз сестрица речи такие говорит. Только дверь за Хайзенбергом захлопнулась, так страшно стало молодой пани: сердце того гляди из груди выскочит, не знает она куда глаза деть, нервно слюну глотает да руки трясутся. Чтобы мужа своего не гневать, потянулась румынка к ложке серебряной, дабы трапезу свою начать да как резко рукой свой огромной перехватил румын запястье тонкое, будто переломать хочет.

– Ты ему что-то сказала? – спросил Стефан.

– Нет, муж мой, что ты? – Альсина так часто дышала, словно в кипятке была. – Дело это семейному, между нами ему быть должно.

– Какая же ты умница у меня, Аленька, – ухмылка звериная на лице Стефана мелькнула, но отпустил он запястье жены да трапезу продолжил.

И вновь день свой молодой пани одной коротать, однако ж если вчера ещё тосковала она без пана, готовая стихи любви ему писать, то сегодня уж и рада она была его отпустить: пусть будет где угодно, лишь бы рядом его не было да чтобы Аленьку видом своим не пугал. Страшно так румынке было, хоть через окно из клетки этой золотой беги, однако ж поймает воевода голубку свою да обратно вернёт, ведь жена она ему теперь пред Богом. И места Альсина найти себе не может: то сидела она в опочивальне своей да на пяльцах вышивала, а теперь уж в кресле усидеть она не может — то к окну подойдёт, то лик свой разглядывает, то к двери бежит, чтоб закрыть... хотя делала она уже это раз десять. Никак не может Димитреску в руки себя взять, но нужно, ведь так недалеко и рассудок потерять, а завтра ещё свекровь отпевать, как бы дурно молодой пани от нервов не сделалось: рухнет в церкви да в болезни падучей её уличат. Ох, как боязно было румынка: только забыть бы всё как сон страшный да не вспоминать боле, иначе быть беде великой!

Не помнила себя Альсина в тот день ужасный, когда хотелось в прошлое вернуться... да отказать Стефану на том празднике июльском. Лучше жить с батюшкой старым или в монастырь уйти, но никак не делить ложе с чудовищем этим, какое руку на неё подымает в бреду пьяном да ревности жгучей. Но до дрожи в ногах боялась молодая пани вечера, когда супруг явиться должен, да ведь и не сбежать от него — ещё больше прогневать его можно. Но не поверила румынка глазам, носу да ушам своим, когда увидала она молодого воеводу: трезв он был, речь прямая да вином не пахнет от него вовсе. Неужто за ум взялся? И не тронул он Альсину: всего парой слов с ней обмолвился да спать пораньше улёгся, всё ж завтра день непростой, нужны будут сила и выдержка.

Новый день оказался скуп на прекрасную погоду: небо тучами серыми заволокло, ветер свистящий меж изб деревенских гуляет, а в небе вороны крикливые кружат да прогнать их никто не может. Будто сама природа скорбит по покойнице. Знали все, что день сегодня особый — пани Бьянку Димитреску сегодня отпевать станут, потому все к особняку шли: стар и млад, богат и беден... Каждый боль эту как свою принял, будто человек родной Богу душу отдал, однако ж если простым крестьянам плохо, то каково ж мужу и сыну её. Толпа такая у особняка Димитреску стояла, что того гляди давка начнётся, чтоб гроб Бьянки увидать, а самые смелые непрочь были и крышки коснуться. Но никто на колее не стоял, ведь ждут тут семьи знатные, их тут особо жалуют да в день такой радость будет, что не бросили в миг тяжёлый.

С утра самого Альсина да Стефан и словом не обмолвились: молча проснулись, Богу помолились, в баню сходили, завтраком потрапезничали, оделись да в путь отправились. Как бы греховно не было это, но рада была пани хоть на похороны выбраться, всё ж месяц целый пленницей в обители своей она была, а так и батюшку повидать, и свёкра, и других бояр, каким честь особая оказана — подле гроба быть. Молодой воевода под руку держал жену свою, отпустить боится, всё ж хороша она у него, многим друзьям его люба, потому ревнует он её. Но искренне грустны Димитреску были: глаза в пол опущены, губы в улыбке не изогнутся да дышать будто трудно стало. Отдала молодая пани ключи от замка камеристке своей Людмиле да вышла за порог, на герсу злосчастную глядючи: за ней жизнь таится иная — вольная да весёлая, где девки песни поют да скоморохи на дудочках играют, но сегодня иначе будет всё — молитвы заупокойные, звон колокольный да плач горький. Уверенно к герсе пан вёл пани свою, а самой ей не верится, что там саночки стоят, её дожидаясь. Стефан подвёл Альсину к самым врата, к каким ей даже подходить не дозволено, да знак привратникам дал: послышался лязг цепей да вверх решётка железная поползла. Никогда б и не подумала Димитреску, что звук ей этот так приятен да мил будет, заслушалась она им словно соловьиной трелью, но лишь наполовину она поднялась, как дёрнул муж жену свою за руку да через мост подъёмный её повёл. Румынке казалось это ужасным: грезилось ей, что замок её должен людей восхищать да одним видом своим гостеприимство излучать, однако ж теперь это целая неприступная цитадель со рвом, мостом да герсой. И только хотела бывшая Хайзенберг в сани сесть, как остановил её Димитреску да стал смотреть как привратники герсу опускают да мост поднимают для безопасности. Но почудилось полунемке, будто за высокими стенами воздух другой был: свежий и родной, каким она с юности дышала, а теперь она будто оковы золотые сбросила да прощаться с волей такой не желает.

– Вот теперь и в путь можно, – сказал Стефан.

Далеко не те это сани, в каких Альсина в церковь на венчание ездила: новые они были — дубовые, однако ж не было ковра богатого, лент атласных на грядках да бархата мягкого; запрягли сани траурные тройкой коней вороных, что будто колесницу Аида везут, однако ни лент, ни бубенцов на дуге да хомуте нет, не праздник всё ж сегодня. Сели Димитреску в сани да повёз их извозчик к особняку, что вырос молодой воевода. Ехали они путём тем, каким с венчания в замок добирались, правда теперь уж сугробы осели да грязью деревенской покрылись, от саней чужих колеи были расхлябистые, что кони с трудом груз свой несли, однако ж сильны они были, потому не утопали в болотах этих. И такая радость в душу Альсины проникла: вспомнила она день тот радостный, когда тройка белоснежных коней сани богатые несла, а позади гости хмельные едут, леи серебрянные на пути своём разбрасывая, девки молодые песни озорные поют, а скоморохи на гуслях да жалейках играют, жонглируют и частушки бранные горланят. И день тот холодным не казался, ведь душа молодой пани любовью была согрета, а теперь до самых костей мороз её пробирает да небо серое тяжестью своей давит. От того вновь тоска в душу проникает да улыбаться не получается, полоса чёрная пошла, а рядом причина её сидит: Стефан смотрел лишь в сторону на избы старые да по всей деревне плач завывной был слышен, однако ж лицо его будто каменным было, а угольки глаз затлели, никакого блеска в них нет. Когда смотрела на него Альсина, так сердце у неё сжималось: понимала она боль его, всё ж и она матушки своей лишилась, однако румын мать свою знал да подле неё рос, а румынка лишь по рассказам батюшки своего её знала.

Не нужно было и пути к особняку Димитреску знать: уж издали плач горький слышен был да толпа в одеяниях траурных виднелась, значит время уж прощаться подходит. Извозчик вожжами дёрнул да кони вороные чуть шаг ускорили, неся сани к самым воротам. Как услыхал люд мирный конское ржание да брызги луж, так обернулись они: все Стефана видели и наконец Альсина подле него была — всё такая же прехорошенькая, статная да величавая, однако ж грустна она да потухшая, но не улыбаться же от горя такого. Злые языки слухи пускали: будто убил пан свою пани, потому не видал её никто, а труп скрывает... Правда молодые супруги Димитреску слухов тех не слыхали, боится кто-либо молодого воеводу оскорбить, иначе быть беде. Подъехали сани к вратам особняка да все на супругов молодых уставились, будто послы они заморские да одеты они чудно, однако ж для дня такого обряжены они соответственно: Стефан в чёрных камзоле, шоссах, плаще да сапогах из юфти, Альсина ж в платье чёрном, что подолом остатков снега касается, а рукава прямые длинны настолько, что кончики пальцев лишь и видно, а на ногах туфельки французские, подобно тем какие на свадьбе она носила; на голове её платок шёлковый, ведь женщине в церковь с непокрытой головой заходить не положено. И все замолкли, только в глубине толпы всхлипывания слышались: каждый взгляд был устремлён на прекрасную молодую пани — живая да пудрой белой накрашена, будто кукла. Спустя месяц целый вновь встретились знатные семьи этой деревни: Димитреску, Моро, Беневьенто и Хайзенберг, хотя повод для встречи был отнюдь не радостным. Каждое семейство было в полном составе, ведь настолько важное событие стряслось.

Хайзенбергов осталось всего двое: старый воевода Мирча да сын его Карл, ведь недавно Альсина стала частью семьи Димитреску, однако ж душой она всё ж с семьёй своей. Увидав их, у полунемки сердце застучало: как хочется батюшку своего обнять да чтоб в лоб он её поцеловал, усами своими щекоча. Теперь надежда вся была на Карла, что славу рода своего он преумножит да продолжит его, взяв в жёну деву достойную. Однако ж сын ни сколь надежд отца не оправдывал: Мирча видел Карла воеводой бравым, что будет защищать господарский род Басарабов да потомков Влада Цепеша, а он всё книжки умные читает да изобретателем себя видит. Но плох совсем был старый воевода: осунулся заметно, морщин стало больше чем было, голова совсем облысела, усы лишь на концах смоляными были, руки скрючились совсем. Совсем дочь батюшку своего не узнала, будто несколько лет в разлуке с ним была, в плену у османов, а отец несчастный от горя состарился. И душа у бывшей Хайзенберг к родным просится: кинулась бы она батюшке старому в объятия да расцвёл бы он, а она б и семью свою новую забыла, лишь свёкра б навещала.

Но теперь стоять Альсине подле Богдана да Стефана Димитреску, раз родня они ей теперь и фамилию их она носит. Надеялся старый купец, что будет сын его с женой своей счастлив и внуков увидать желал, да как можно больше, чтобы род его продолжился. Однако не знал ещё старший Димитреску, как сын его вчера жену свою ударил да против воли её утехам плотским предался. Верил Богдан, что сын его добр да милостив, хоть война и разум его потрепала, ведь всё там было: кровь, смерть, болезни, в день гробов сто в землю сырую закопали, да жестоко так это было, что румыны на чужбине похоронены, а не на родине своей. Но прекрасная Аленька стала украшением этой семьи, как Бьянка в своё время, однако ж вера была, что подольше она проживёт... коли муж до смерти не забьёт.

Была тут и семья Беневьенто, что итальянцами были по происхождению своему. Предки их славы блистательной желали, богатств бесчисленных, территорий под руку свою да титул герцога, графа или маркиза. Однако ж были и другие дома владельные, что влиянием большим обладали: Гонзага мантуйские, Медичи флорентийские, а Сфорца миланские век уж свой доживают... Потому в XIII веке бежали они за лучшей жизнью да наживой. Но почему ж в Трансильванию путь их лежал, ведь хуже тут чем даже в Московии? Рядом были и Порта Оттоманская, и Австрия, и Венгрия, да и весь полуостров Апеннинский полон был республик, герцогств да королевств, будто одеяло лоскутное. Люд трансильванский дикий да необразованный, потому казалось, что часы песочные им покажи так готовы они будут их за сумму огромную выкупить. Однако ж чем торговать тут, чтоб состояние заиметь? Мехами, конями, санями? Всё это в избытке у людей здешних, им бы нового чего. Потому придумал основатель Беневьенто трансильванских — Беренгарио Беневьенто, что вином он румын побалует. Затратно б было вкус да технологию свою придумывать, потому стал он вино производить по технологии греческой, какой итальянцы обучены были. Такие богатства у приезжих итальянцев пошли, что на месте лачужки дом теперь стоит, в каком потомки его живут. Переженились они на румынках, чем кровь итальянскую «вытравили» да потому говорят, что «людей они из италийцев сделали». Теперь же главой дома стал потомок Беренгарио Беневьенто — прапрапрапраправнук его Виктор Беневьенто. Жена его румынка простая — Ирина, что подругой давней Бьянке да Илоне была. А в браке том трое детей появилось: дочь старшую Донной звали — спокойна она да кротка, слова лишнего не скажет да в свет редко выходит, будто немая она да глухая, потому за глаза её слабоумной называли; младшая дочь Энджи — полная противоположность сестры своей старшей: общительная да живая, говорит без умолку да любит она сплетни по деревне собирать, а потом на весь свет их говорит, потому Альсина никогда тайн своих ей не доверяла, чтоб позора избежать; да сын у них был — Александр, тот самый, что вчера вместе с Петром Стефана в обитель его принёс. Долгожданным этот ребёнок был, ведь до того Ирина два выкидыша понесла да оба мальчики были, однако ж том Виктор жену свою винил, а не себя вовсе. Не хотел глава семьи, чтоб дело рода его одной из дочерей полоумных досталось, потому деньги да силы все вкладывал он в единственного сына: и гувернантки ему, и прислуга, о чём дочери его и грезить не смеют. А Донне да Энджи судьба уж уготована — замуж да и дело с концом. И желал Виктор с одной из знатных семей породниться, но раз Стефан с Альсиной обвенчался, то одну дочь он сыну Хайзенберга отдаст, а вторую за сына Моро.

Замолвим слово и о семействе Моро, что самым молодым родом знатным в деревне этой был — в конце XV века они здесь оказались да всего одного главу насчитывает, что жив по сей день — Людовик Моро. Род их историю свою из Франции тянет, откуда бежал Моро с супругой своей. Клятвенно глаголил Людовик, что жена его Клод — дальняя родственница почившего Короля Франции Карла VIII, однако ж доказательств тому он найти не мог. Но всё ж говорил он так потому что брак их морганический — он шевалье, а она простолюдинка. И всё ж в браке законном двое деток появилось: старший сын Сальваторе девушкам всем головы вскружил — статный, высокий, кожей светел, ряд зубов белоснежных, ветерок в волосах каштановых гуляет, всегда одет опрятно да шпага при нём. Желалось младшему Моро воеводой на войну против турок пойти да быть подле Стефана, но так перепужалась за него матушка его, что мужа своего уговорила сына не пускать, потому заперли его на два дня в опочивальне его, чтоб войска догнать не смог. Димитреску младший счёл Моро младшего трусом подлым, потому дружбу всякую с ним вести перестал. К тому ж дочь у них была — Урсула, что подругой Альсины да Энджи была. Завистлива она да на язык остра, но всё ж есть человек, которого любит она — это брат её, души она в нём не чает, потому языки злые клеймят их связью кровосмесительной.

И вот собрались они все в час сий тяжёлый, когда не до сватовства да обсуждений брачного союза, а скорбеть всем в пору. И все взоры свои на Богдана обратили, что еле на ногах от горя своего стоит, что как бы и его хоронить с Бьянкой не пришлось. Однако ж нужно держать себя, впереди отпевание да погребение, не всякий то выдержать сможет. Кашлянул старый купец, что изо рта его клубы пара вырвались да вышел он вперёд, ком боли глотая.

– Люд православный! – сказал Димитреску старший. – Горе пришло в дом наш — жена моя, пани Бьянка Димитреску, к Богу отошла! За жизнью её праведную место ей в раю! Благодарен я вам, что пришли вы её в последний путь проводить, каждому я здесь рад... да она б слёз сдержать не сумела.

Больше Богдан говорить не мог: боль сердце его в тиски сжала, что отпускать не хочет, а язык и сам уж не повернётся слова сказать. Подошли привратники к дверям да двери особняка открыли, чтоб гробу вреда никакого не причинить. Не мог купец позволить, чтобы тело жены его слуги несли, потому доверил он дело это себе да ещё пяти мужчинам: Стефану, Мирче, Виктору, Людовику да Карлу, всё ж и он роднёй ей был. Под вой людской, что громче музыки всякой был, вынесли мужчины гроб дубовый узким концом вперёд, где ноги Бьянки были. Головы все склонили, будто Королеву европейскую хоронят, но ведь и правда была она Королевой сердец здешних. У угла правого гроб клониться стал: Богдан с трудом тело жены своей дорогой несёт, но всё ж держаться старается, чтоб достойно голубка его в мир иной упорхнула да покой вечный обрела. Уложили гроб в сани, что тройкой коней вороных запряжены были, да Богдан ящик шубами соболиными накрыл, будто чтоб тело Бьянки не замёрзло, хотя уж чужды ей ощущения человеческие. Должно гроб вести в санях отдельных, потому сел купец в одни сани с сыном да снохой, а за ними и другие усаживаться стали. Как заняли гости родовитые места свои, так тронулись сани первые, где гроб дубовый лежит, а за ним и процессия вся в церковь поехала. Взглядом провожал их люд простой, да самые сердобольные вдогонку за плеядой саней угнаться старались.

Вчера ещё Богдан да Стефан порешили, что Бьянку отпевать станут там же, где и венчание было — в церкви Святого Николая столичного Брашова, там уж их и ждут. Весь путь этот сердце Альсины из стороны в сторону бросал: то радость от воспоминаний захлёстывает, то как впереди гроб увидает, так взгляд её мрачнее тучи становится. Едут все в тишине глухой, слышно только цокот копыт да как полозья по грязи катятся, настолько в траур все погружены, даже Энджи позади Хайзенбергов молча сидит. Никто и никогда боли такой не видывал, никогда женщин с тоской такой в последний путь не провожали. Знал бы кто как тяжело будет, то не пришли бы, но важно всё ж для православных отпевание — проводы человека в мир иной, помощь снять груз грехов с души да освободить её от земного тлена, дабы душа предстала перед Богом смиренной и очищенной. Хотя никто Бьянку и грешной не считал: молилась, пост соблюдала, Библию читала ежедневно да мужу верна была, проклятьями не сыпала да бранных слов за всю жизнь свою не сказывала. Кому-то достаточно этого, чтоб святым себя мнить, а покойница равно люду крестьянскому себя считала, говоря, что все пред Богом равны да каждый ответит по делам да поступкам своим. Набожность её известно откуда шла — матушка её Мелина после смерти мужа своего в монастырь ушла, потому и дочь веровала усердно. Да и просила Богдана Бьянка, чтоб отпели её, похоронили рядом с крестьянами простыми, а в гроб леев серебряных, золота сверкающего, мех соболиный да украшения богатые не клали, только крест да икону православную, чтоб на примере её видел каждый, что нельзя благ земных в мир Божий забрать.

Прибыла процессия к церкви Святого Николая, но никакой радости на лицах людских, иначе всё, чем месяц назад. И как напужалась Альсина, что венчалась она в церкви этой, а теперь свекровь отпевать станет. Поправили женщины платки шёлковые, а мужчины гуджуманы овчинные сняли, да у всех сердце колотится, будто едины они здесь. Подошли Богдан, Стефан, Мирча, Виктор, Людовик да Карл к гробу и крышку сняли, ведь без неё положено покойников в церковь заносить. Даже мёртвой прекрасна была Бьянка: локоны смоляные вокруг головы уложены, однако ж лицо белее снега было, а под глазами дуги чёрные, что от истощения у неё появились, когда немец да голландец кровь ей пускали. Три раза выдохнул купец: не может он нести её, руки трусят да в кулаки он их сжать не может, но вшестером гроб нести положено, не доверит же он дело это Александру Беневьенто, потому хотя б слёзы сдерживал. Взяли мужчины гроб, как начался звон колокольный — пора.

Открыли им врата церковный, дозволяя порог переступить. Ничего внутри церкви не поменялось: всё то же убранство богатое, от чего покой в душу вселяется, тепло тут, густо ладаном пахнет, в клиросе певчие часа своего ждут, священник в одежды церковные обряжен, а позади него те же иконы православные, к каким приложиться хочется да Бога о милости молить. В руках у батюшки кадило золотое было да запах от него какой: на угольках древесных ладан горит, что сгорает в благовонный дым — фимиам. Уложили гроб пред священником да подальше все отошли. Уложил батюшка на лоб покойницы венчик с ликами Господа да святых, что символ жизни земной и награды за тяготы. Прощающиеся свечи восковые в руки взяли, что ладони липкими стали, а на верхушках лучинки горят — чуть дунь на них так и потухнут. Затихли все, речь священника слушая да крестясь: стал он Начальные молитвы глаголить, за ними псалом девяностый, кафизма семнадцатая и уж потом в клиросе тропари пятого гласа поют; вновь слово священнику, что стал ектенью заупокойную произносить. Ни секунды тишина в миг тот не было — тут же за ним седален за упокой петь стали... Казалось каждому, что бесконечно длилось это, никто и половины слов не слышал, только приступ рыдания глотая, невозможно было равнодушно отнестись к горю такому. И вот совсем замолк священник, а в клиросе славу Богу возносили — пора закончить отпевание. Каждый подходить стал, икону в руках покойницы да венчик её целуя, сказал последнее «Прости» да поклонился. Столько людей пришло с Бьянкой проститься, что на час прощание последнее затянулось, да в церкви места не хватало. Когда закончилось это, священник на тело покойницы покрывало положил да Богдан со Стефаном с трудом гроб крышкой накрыли, но не потому что дерево дубовое тяжёлым оказалось, а такая пустота в душе без Бьянки появилась, что дышать больно стало. Подхватили гроб мужчины крепкие да за порог церковный понесли.

Под звон колокольный креститься каждый стал да гроб за порог церковный вынесли, чему никто и верить не хотел, лучше б сон кошмарный это был. Лучше б дождь сейчас пошёл да печали все смыл, однако быть такого в феврале не может, всё ж не та пора для ливней проливных. В тишине глухой уложили гроб в те же сани, что впереди всех шли да Богдан отойти от него не может, в меха собольи его укутывая, чтоб холод под крышку не проник. Выстояли гости отпевание, да теперь уж последнюю боль пережить осталось — погребение. Дёрнул извозчик вожжи саней первых, где гроб лежал да тронулись кони, теперь уж пути их обратно в деревню лежал... к кладбищу.

Никто пути того не помнил, разум каждого будто туманом густым заволокло, а на сердце рана глубокая, словно нож вонзили. Богдан бледен был да угрюм, никто таким его не видел, ведь всегда весел он да сыт, а тут уж воды ему подай так пить не станет. Лицо Стефана спокойно, как обычно, и бывало, будто смерть матушки своей он принял, понимая, что неизбежно это было, видно лекари дело своё не разумели, потому Бьянку в могилу свели. Альсина ж слёзы лила, что капельками солёными по лицу её текло, да от того след пощёчины огнём горел. Настолько забылась в горе своём молодая пани, что и не думала о том, как бы кто след оплеухи не заметил, пусть всё ж щёку ей от того раздуло. Каждый в мысли свои погрузился: о жизни и о смерти, о вечном, о том, что все там будут, только кого Господь к себе заберёт, а кто в Ад к чёрту отправится... Все об этом думали, вспоминая изречения библейские, ведь точными да верными они каждому казались, нельзя перечить им.

Никто и не заметил как остановились сани да показалось кладбище деревенское, где все похоронены — и знатные семьи, и бояре, и крестьяне, только каждому место своё. У крестьян могилки неухожены, кресты покосились да вокруг бугорка лужа была, а вот у бояр да родовитых особо могилы слугами ухожены, цветы всегда свежие, камни могильные чистые да имена на них видно. Только в такие моменты и понимаешь, что лежат все в земле одной, однако ж у кого семья есть, у того и могила ухожена. Богдан, Стефан, Мирча, Виктор, Людовик и Карл гроб несли по тропе, что грязью заплыла да сапоги в ней утопать стали, того гляди уронят они тело Бьянки. Старший Хайзенберг, чтобы раны старые не бередить, отвернул, когда мимо могилы жён своих прошёл, может он смотреть на них, иначе совсем себя загубит. Хотел старший Димитреску, чтоб достойно в жизни загробной жена его пребывала, потому оградку серебряную ей поставил, камень могильный из белого мрамора, а весной кусты пузыреплодника зацветут.

Мог Богдан слово молвить, каким жену б в мир иной провёл, да сил нет, ему б в постель, в какой он с Бьянкой рядом лежать, чтоб тоску свою унять, да невозможно это. В полной тишине, пока гости по грязи глубокой топчутся, опустили мужчины гроб дубовый в свежевырытую могилу да замерли, будто забыли что делать нужно. Как бы тяжело не было всё это, но взял Богдан горсть земли сырой, что горкой лежала, да бросил на гроб Бьянки своей возлюбленной, однако ж не ушёл он, а слезами горькими залился да на колени пред могилой глубокой рухнул. Нет сил больше держаться. Надоело уж Стефану всё это: тихих похорон матушка его хотела, чтоб не было гостей бесчисленных да могилу б ей простую, а отец его, как и всегда, по-своему велел. Ну и Бог ему судья. Взял молодой воевода горсть земли да бросил на гроб матери своей, сил у него не было в театре сим участвовать. Кто ж ближе после сына был, так это невестушка Альсина: у всё лицо у неё от слёз горит, но не может она в руки себя взять, любила она свекровь свою да считала грехом своим, что проститься с ней не успела. Но не её в том вина. Пусть и была ладонь от воска липкая, но всё ж бросила она горсть земли в могилу Бьянки, да слезами заливаясь, ушла за мужем своим. Слыша вой жены, муж зубы стиснул, чтоб вновь оплеуху ей не отвесить, да всё ж сдержался: под руку он её взял да к саням повёл. Подумалось полунемке, что горе объединит её с супругом, а стало быть будут они счастливы. Что ж, ну теперь держись, Альсина...