Часть 31. Навстречу тьме (2/2)

Она ничего не слышала ни о мученицах Компьеня, ни о кюре из Арса, ни о Дамиане де Вестере. Пустым звуком было для нее слово «жертвоприношение»; ни уму, ни сердцу ничего не говорили такие выражения, как «служение ближним» и «самоотречение».

В сущности, Кристина всю свою жизнь поклонялась только одному божеству и только в одном-единственном храме, и, если бы на то была воля ее ангела, то и дальше не изменила бы своему предназначению.

Но и ангел, и само провидение отвернулись от нее. Она стала уродом, ее дом сгорел, но еще до этого ее оттуда прогнали. Теперь уже не по собственному выбору, а по желанию того, кто заменил ей отца, она оказалась абсолютно одна, среди людей, которые заперли ее в пределах собственного воображения, а ключ от замка выбросили.

Это, впрочем, не заставило Кристину обратиться к высшей силе, от которой, как выяснилось, с раннего детства она видела одни обиды. Сейчас в ней поселилось только одно стремление: отдать всю себя чему-то такому, что поглотит ее всю, не сохранив в ней ничего, что могло бы хоть как-то радоваться жизни.

Ей казалось, что, если хотя бы один уголок ее души останется в ее собственном распоряжении, то белая пустота вконец ослепит ее, и она и в самом деле сойдет с ума.

Единственным способом справиться с этой непрекращающейся пыткой, который девушка искала совершенно инстинктивно, как животное ищет водопой, было отыскать что-то настолько болезненное, настолько резко сталкивающее с реальностью как она есть, что этим удалось бы наконец-то заполнить адскую бездну, смотрящую на мир ее глазами.

И Перс, кажется, был единственным среди знакомых Кристины, кто мог понять эту странную потребность – по крайней мере, в его взгляде она не наблюдала никакого осуждения.

– Но есть одно «но», – тихо лились осторожные слова с медовым акцентом. – Вы и сами… насколько мне помнится… не слишком здоровы. Как же вы можете помогать другим, если сами нуждаетесь в уходе?

Она сжала руки под темной вуалью, когда он сократил расстояние между ними, подходя ближе и легонько дотрагиваясь до ее прикрытой бинтами и несколькими слоями газа щеки.

Нет, она вся сжалась и вздрогнула под его пальцем, задумчиво поглаживающим ее лицо: несмотря на все возведенные ею бастионы на пути к истине, это прикосновение жгло, как уксус – свежую царапину.

– Покажите мне, – тихо выдохнул месье Хамид, чуть наклонившись к ней.

Как будто под гипнозом, в каком-то сонном дурмане, посреди той самой комнаты, где Эрик недавно смазывал ей язвы и накладывал свежие бинты, она начала снимать, один за другим, слои эфемерной защиты, отдаваясь на милость своего нового провожатого.

Размотав и отлепив от кожи все, что могла, она выпрямилась и посмотрела прямо на Перса, который застыл перед ней с каким-то странным выражением на лице.

Его глаза как будто обласкивали каждую ее рану, каждое вздутие, каждый нарыв.

Если тогда, на крыше, под препарирующим взором Эрика у нее было ощущение, что тот исследует повреждения в собственном изделии, чтобы понять, серьезны ли они и как их исправить, то сейчас она чувствовала себя музейной статуей, по меньшей мере – Афродитой, которой любуется ее скульптор, восторгаясь абсолютно всем, что сам же и изваял.

__________________________________________

Персу, казалось, изменила его обычная сдержанность, и он не мог заставить себя отлепить восторженный взгляд от этого открывшегося ему зрелища, точно последний бинт от сукровицы.

«Совершенна, она совершенна», думал он, прилагая все усилия, чтобы не произнести этого вслух. Теперь он воспринимал все случившееся в несколько ином свете, и ему больше всего в мире хотелось сейчас узнать, какими были ЕГО первые слова, когда ОН ее увидел.

Но спрашивать об этом Хамид не мог. Довольно и того, что ее выгнали из театра еще до пожара. И хотя она так и не накормила собою рыб в Сене, но кормить тех, кого он собирался – по ее же собственной воле – предложить ее заботам, немногим лучше… По крайней мере, было бы немногим лучше в ЕГО глазах.

Ведь если и есть что-то на этой земле, что ОН ненавидит по-настоящему, так это то, чем природа в избытке наградила ЕГО самого. А представлять ее, будущую великую примадонну Гранд-Опера (в будущем, которое уже никогда не состоится) в монашеских обносках, всю перевязанную этими липкими от гноя, желтыми бинтами, выносящую горшки с нечистотами за теми, кого постыдились бы обслуживать даже профессиональные сиделки… было, пожалуй, наименее совместимо с той идиллической картиной в часовне Оперы, которую он имел удовольствие наблюдать много лет назад.

Как много превосходных мелодий можно выучить на таком уроке! Это было даже любопытнее, чем воображать ее супругой виконта, блещущей на светских раутах и занимающейся благотворительностью с высоты своего положения.

– Дорогое дитя, я, вероятно, смогу вам помочь, – почти нежно прошептал он, – ведь, хвала Аллаху, вы не прокаженная, а ваши… хм… трудности… можно объяснить врожденным изъяном. Или же… или же, чтобы не рисковать, можно было бы носить маску поверх повязок… ну, знаете, как носил Эрик…

Сладкие звуки капали в ее уши, расслабляя члены, наполняя их негой, но на последних словах она вздрогнула и закусила губу. Меньше месяца назад другой человек – тот, кто обычно зажигал здесь свечи – строго-настрого запрещал ей делать как раз то, что сейчас советовал дарога. Она отметила и прошедшее время, в котором Перс употребил глагол «носить». L’imparfait, грамматическое время, описывающее долгий ряд повторяющихся, привычных действий в прошлом. Действий, отсылающих так далеко назад – не переносимых в настоящее.

Кристина собиралась уже открыть рот, чтобы задать никому не нужный вопрос, но месье Хамид предвосхитил ее желание:

– Вряд ли месье Дестлер выжил во время пожара, – тихо и печально пояснил он.

На этом месте ей почти захотелось рассмеяться, но смех получился бы горьким. Даже если при пожаре он и не погиб, без сомнения, погибло что-то другое. То, о чем Персу знать было излишне. То, что имело ценность только в те вечера, когда Эрик читал ей «Чистилище» и играл фильдовские ноктюрны, переделанные для скрипки. И в те часы, когда он выпускал ее голос наружу, а тот, облетев всё подземное пространство, прирученной птицей возвращался к нему и прятал голову у него на груди, иногда терзая эту самую грудь своим неокрепшим клювом.

О, как он рассердился бы сейчас, если бы услышал слова Перса! Выгнал бы его прочь, а на нее бы накричал и посадил бы под замок на долгие дни и недели…

Нет, напротив, заставил бы выйти под рыбий жир ночных фонарей и под безжалостный свет дневного солнца, чтобы вскрыть все ее нарывы, как тогда, на крыше. Он любой ценой хотел для нее того, от чего давно отказался сам, и ему было совершенно неважно, что думала об этом она.

Так почему же для нее должно быть важно его мнение о самом сокровенном?

И, если уж на то пошло, куда страшнее ношенья ею маски был бы для него труд, которым она собирается заниматься вместо чтения и вышиванья. Вместо игры на отцовской скрипке и вокала. Вместо общения с любящими ее, добрыми, милосердными людьми. Благословенны милосердные! Благословенны и жестоки.

Но, Кристина, страшно это было бы только для него прежнего. Для Эрика-до-пожара. А сейчас…

– Вы могли бы сказаться знатной дамой, желающей совершить благое дело, сохраняя инкогнито, – всё лился и лился медовый голос, утешая и убаюкивая ее. – Вряд ли кто-то будет допытываться, что именно вы скрываете там… под маской…

___________________________________________

Она смотрела на него, как побитая собака, а он удивлялся. Удивлялся, насколько такое, именно такое общение с ней приближает его к НЕМУ. Как будто бы не было всех этих лет разлуки. Как будто бы ОН только что расположился на тахте в гостевом зале в мазендеранском поместье дароги и начал играть на своем любимом таре, которым овладел виртуозно.

Именно поэтому, когда в тишине музыкальной комнаты прозвучал вполне логичный и закономерный вопрос, он ответил не сразу, но все же ответил:

– Ах, я не сказал вам, дитя. Конечно же, чтобы осуществить ваше желание, разумнее всего было бы обратиться в больницу для нуждающихся Отель-Дье. Это место, где вы действительно могли бы стать полезной; там служит один мой знакомый врач, и, если я поговорю с ним, он поможет вам устроиться туда. Разумеется, вы не сможете полноценно заниматься делом сестер милосердия или акушерок, работающих в этой больнице, ведь вы, насколько мне известно, никогда не посещали курсы фельдшериц. Но вы могли бы стать обычной сиделкой и исполнять самые простые поручения монахинь-августинок…

Перс знал, как устроен Отель-Дье, благодаря месье Левеку, общение с которым стало для него отдушиной после переезда во Францию. Как-то раз Дариуш почувствовал себя плохо от местной пищи; Хамид понадеялся было, что расстройство живота пройдет у верного слуги само собой, но тошнота и другие неприятные симптомы не покидали его подопечного довольно долго, а позже к ним прибавился и высокий жар.

Вовсе не желая лишиться своего единственного оставшегося в живых домочадца, Хамид начал искать в городе хорошего врача и окольными путями вышел на месье Левека.

Месье Левек был человеком язвительным, но ответственным и вдумчивым, походя этим на блаженной памяти Камиля – настоящим ученым, который старался использовать на полную катушку все возможности больницы, открывшиеся после ее реконструкции.

Несмотря на недостаток государственных субсидий, он умудрился развить в Отель-Дье глубокую исследовательскую деятельность, состоял в переписке с крупнейшими лекарями современности, а специально обученный персонал под его руководством мало-помалу вытеснял монахинь-августинок, не желавших расставаться со старыми обычаями.

Месье Левек сумел быстро поставить Дариуша на ноги, и за это время они с Хамидом не то чтобы сдружились, но обнаружили немало общих тем для разговоров: в те дни врач удовлетворял любопытство дароги относительно секретов западных естественных наук, а тот делился с Левеком всем, что только знал – благодаря Камилю – о персидских методах лечения, о флоре и фауне своей родины, к которым месье Левек, как человек открытый всему новому и весьма разносторонний, обнаруживал огромный интерес.

Впрочем, Хамид уже давно не общался с Левеком и только и искал случая возобновить эту связь, а в данной ситуации месье Левек мог пригодиться, как никто – ведь его влияния было бы вполне достаточно, чтобы Кристина, в маске или без оной, наконец оказалась на своем месте. И была какая-то ирония судьбы в том, что знакомству Перса с Левеком поспособствовал никто иной, как Эрик: Ангел Рока тогда еще не отказался от привычки время от времени навещать Перса, и, заметив в один из таких визитов плачевное состояние Дариуша, посоветовал обратиться к врачу, у которого лечились многие из рабочих, находившихся под его началом на строительстве Оперы. Сам Эрик знал Левека лишь понаслышке, но мнение о его способностях составил весьма благоприятное.

…Он ждал возмущения Кристины, но та откликнулась почти оживленно, почти перебивая его:

– Да, да, я готова, дорогой месье Низам! Это именно то, о чем я вас прошу. Именно самое простое, самое неприятное, самое трудное. Мне нужно это, очень нужно. И я готова носить маску, уверяю вас. Я сама этого хотела. Если бы не месье Дестлер…

___________________________________________

…Эту фразу можно было бы продолжить тысячью разных способов.

– Если бы не месье Дестлер, я бы никогда не стояла и не говорила здесь с вами.

– Если бы не месье Дестлер, я бы не оказалась в положении попрошайки, вымаливающей позволения переодевать больных, словно жалости и милости.

– Если бы не месье Дестлер, я бы не стала тем, что я есть сегодня – внутри и снаружи.

Она бы вместе с вежливым человеком в тяжелых золотых очках не стояла сейчас перед матерью-настоятельницей, пытаясь пробудить в той сочувствие и понимание, а также добиться согласия не разглашать инкогнито мадемуазель Кристины Окюн.

Пожилая монахиня, грузно восседавшая за длинным дубовым столом в своем кабинете, смотрела на девушку в черной маске весьма неодобрительно, поджимая губы и всем своим видом демонстрируя недоверие к любезным речам доктора Левека, попортившего ей лично и всей ее общине немало крови за последний год.

– Но, дорогой доктор Левек, – наконец прорвало почтенную матушку, – я не могу доверить неизвестно кому уход за тяжелыми больными! Вы столько твердили мне о некомпетентности моих сестер, а теперь приводите с улицы девушку без малейших рекомендаций и просите дать ей работу в Отель-Дье, несмотря на ее сомнительную внешность и полное отсутствие навыков труда в нашей области!

– Мадам настоятельница, – нимало не смутившись и не обращая внимания на волнение Кристины, отвечал доктор Левек, – я ведь хочу принять мадемуазель Окюн именно для того, чтобы у ваших сестер освободилось больше времени на профессиональную подготовку. Мадемуазель Окюн будет бесплатно делать только самую неблагодарную работу, которой жалко занимать более умелые руки. Она лишь просит позволения жить и питаться при больнице вместе с сестрами, на том же положении, что и другие мирянки, выполняющие обязанности горничных.

Каждое слово врача впивалось в грудь Кристины как болезненный укол, отзывавшийся в ней непонятной, противоестественной благодарностью.

– А мадемуазель Окюн, – настоятельница выделила названную ей фамилию особо презрительным тоном, как бы подчеркивая, что ни на минуту не поверила в ее подлинность, – мадемуазель Окюн готова вставать вместе с нами ежедневно в половине четвертого утра, молиться и трудиться по двенадцать часов в сутки, а есть два раза в день?

Кристина наконец-то отважилась взглянуть ей в глаза.

– О лучшем я и не мечтала, – тихо произнесла она.