Часть 14. Вниз и вверх (2/2)

Допевала Кристина, и пальцы его уже нащупывали в кармане лассо, хотя он все еще боялся поднять голову и посмотреть ей в лицо. Но вот он взглянул на нее – и увидел в глазах такое разочарование, такую боль, такую безысходную тоску, что ему захотелось отбросить ненужную веревку и крепко обнять ее, покачивая в своих руках и утешая. Но вместо этого он набросил ей на голову капюшон и потащил в свое логово…

…И вот теперь Призрак сидел у погасшего очага и не знал, как ему быть дальше. Он знал одно: неделю она должна молчать и не должна даже слышать музыки, потому что, слыша ноты, всякий певец поневоле пытается петь, а этого допускать нельзя, даже если она будет петь про себя. По двум причинам. Первой, которую он сообщил ей, было ее горло. Она не должна была напрягать связки после совершенного ею под октябрьским небом. Тогда он был не в силах убить ее, это верно, а теперь столь же малодушно не может убить ее дар.

Другая причина заключалась в том, что Эрик сам не вынес бы, если бы услышал ее снова. Ему было слишком плохо, и он боялся, что его сердце попросту не выдержит, если она еще раз начнет петь сразу после произошедшего. Он ограничился тем, что решил приносить Кристине еду три раза в день, одновременно убеждаясь, что с ней все в порядке, и тотчас же выходить из ее спальни, не обращая к ней ни единого слова. Ему было больно видеть ее такой поникшей и несчастной, и в то же время ему была отвратительна собственная слабость. Она предала не его, а музыку, и он беспокоится о ее самочувствии? Она изменила всему, чему он учил ее с самого детства, и он переживает, что ей тяжело молчать и сидеть под замком целыми днями? За меньшее он замучил бы до смерти кого угодно, а одна ее слеза заставляет его чувствовать себя негодяем, и он буквально принуждает себя выходить из ее спальни, не глядя на нее… а между тем, предательство в очередной раз совершила именно она.

Потекли тяжелые дни, в которые явь для Эрика сливалась со снами, пугавшими его больше, чем видения розовых часов Мазендерана. Ему снилась девочка в часовне, радостно открывающая для себя самые первые арии, и ему снилась девушка, гордо стоявшая на сцене в облачении Маргариты… Он просыпался от звуков хрустального голоса и понимал, что это только морок, видение, так как она никогда больше не будет петь в театре, а уж тем более, петь арии для сопрано.

Но однажды Эрик действительно был разбужен голосом. В первое мгновенье он решил было, что это опять ему снится – дразнящая греза, недосягаемая теперь мечта. Но голос окреп и набирал силу, и присущая ему чувственность была чужда давно исчезнувшему идеалу. Низкий, глубокий, страстный, с легкой хрипотцой… С хрипотцой??

Эрик резко разорвал сети, которыми опутал его этот сон наяву, и в следующую минуту уже стоял на пороге ее спальни, содрогаясь от не до конца ясного ему самому чувства. Сообщив ученице, что из-за неуместной распевки она проведет под замком и в абсолютной тишине еще семь дней сверх обещанной недели, он резко вышел, не забыв запереть дверь, и, не отходя от нее, тут же опустился на колени и замер, не дыша, не шевелясь. Если бы он верил в кого-то, кроме музыки, то сейчас молился бы, как никогда в жизни, ибо внезапно ощутил, что еще не все разрушено, что что-то все же можно вернуть, что одна ошибка не означает глобальной катастрофы… Смерти нет! Так просто и ясно: смерти нет и никогда не было! Ибо даже смерть в итоге заканчивается жизнью…

…А из комнаты слышались сдавленные рыданья девочки, когда-то лишившейся отца, потом жениха, а теперь и вовсе единственной опоры. Приняв решение, Эрик отправился за скрипкой и вскоре вернулся к ее дверям.

–––––––––––––––––––––––––––

– Вы, должно быть, гордитесь тем, в каком виде решили показаться перед публикой после долгого перерыва? – его голос звучал холодно, но не зло. В руках он держал изящное шелковое платье серебристо-зеленого цвета. – Я взял на себя смелость освежить ваш гардероб: вряд ли ваш изумительный сценический наряд подойдет для первого выхода в мой театр.

За последние дни Кристина привыкла к язвительному тону своего тюремщика и уже и не надеялась услышать иного, ожидая перемен разве что к худшему. Стремясь любой ценой остаться с маэстро после своего грехопадения, она очень скоро осознала, что сама заточила себя в каменную ловушку наедине с человеком, который каждый день с утра до вечера медленно изводил ее своей яростью, сочащейся из-под брони ледяного безразличия. Он открывал рот только для того, чтобы выражать недовольство любым ее действием, а большую часть времени молчал, но даже в молчании ей мерещилась угроза. Иногда у нее возникало ощущение, что само ее присутствие в его пространстве ненавистно ему, что она раздражает его всем – даже собственным дыханием.

И хуже всего было то, что ей никуда отсюда не выбраться: с самого начала Эрик объявил ей, что, если она попытается уйти наверх, то о возвращении может и не мечтать, а по собственной воле он не отпускал ее даже на прогулки. Их уроки превратились в ад: если раньше Призрак просто был нетерпим к ее промахам и часто критиковал, то теперь любое ее исполнение вызывало такой шквал едких комментариев, что она диву давалась, как вообще до сих пор осмеливается перед ним петь. Впрочем, выбора у нее не было.

Если она находилась в гостиной в свободное от уроков время, то Эрик, обычно занятый то рисованием, то чертежами, то составлением каких-то документов, то и дело смотрел на нее так, как будто она всячески мешает ему одним своим видом. Ей не хотелось уходить к себе, чтобы не оставаться в абсолютном одиночестве, и она забивалась в уголок с вышиванием или книгой, чтобы не привлекать лишний раз его внимания, но постоянно ловила на себе неотрывный тяжелый взгляд, а когда решалась поднять голову, то немедленно раскаивалась в этом, захлебываясь в яде, которым были полны его глаза.

Иногда она задумывалась, не так же ли он вел бы себя с нею все эти два года, если бы она тогда осталась с ним, а не ушла к Раулю, но на долгие размышления у нее не было сил. Атмосфера глухой враждебности и жестокой насмешки, прочно установившаяся в подземелье, медленно отравляла ее, лишая какой-либо энергии, а он словно и не замечал этого, видимо, решив для себя, что для здоровья ей не нужно ничего, кроме хорошего питания и нормального сна (перед сном он каждый вечер поил ее каким-то отваром, от которого она засыпала немедленно и не просыпалась по восемь часов кряду).

«Воскрешение Лазаря» было единственным светлым пятном в череде последовавших за ее проступком безрадостных дней, и иногда ей казалось, что ее жизнь закончится именно так, во мраке и унынии, а смерть будет сопровождаться его холодным смехом.  Кристине было горько не иметь рядом с собой никого, кто хоть изредка смотрел бы на нее ласково и доброжелательно, но и уйти совсем она не могла: несмотря на всю эту ненависть – а в том, что он ненавидел ее после произошедшего, она не сомневалась – и на отвращение, ежедневно демонстрируемое им по отношению к ней, только здесь она чувствовала себя живой, только здесь не ощущала спазмов в горле. Кроме того, помимо мучений, насылаемых на Кристину извне, собственная совесть вела на нее еще более жестокую атаку изнутри. Ее отчаянно мучил стыд: она стыдилась даже не столько своего поведения по отношению к нему, сколько того, что он слышал ее жалкие потуги на арии для сопрано, видел ее в этом непристойном наряде и, должно быть, сполна оценил ее вкус, которым она руководствовалась при выборе произведений для вечера...

И тем не менее, осознавая свою вину и терзаясь стыдом, девушка находила такое наказание слишком жестоким. Кристина познакомилась с тяжелым характером Эрика еще до очного знакомства с ним, в детстве, когда верила, что он ангел; она прекрасно помнила все устраиваемые им по ничтожному поводу сцены и свои собственные слезы, но никогда еще он не подвергал ее такой душевной пытке. Как резок был контраст между его поведением накануне ее злосчастного выступления и тем, что последовало за ним! Как тяжело ей видеть в его глазах только холодное раздражение и иронию! Опять и опять упираться в глухую стену при любой попытке заговорить, не сметь дотронуться до его худой руки, не сметь взглянуть в его янтарные глаза и попросить сыграть для нее на ночь…

–––––––––––––––––––––––––––

Если Кристине и казалось, что Эрик поступает так нарочно, чтобы покарать ее за измену, это было весьма далеко от истины: меньше всего в те дни он думал о ее чувствах и больше всего старался вообще не обращать внимания на нее саму, стремясь сосредоточиться лишь на ее голосе. Он заставлял себя заговаривать с девушкой и смотрел на нее через силу, так как перед его глазами постоянно стояла ее фигурка в ярком платье на парковой сцене. Но при этом Призрак ощущал, что не сможет прожить и дня без ее пения: с тех пор, как ее связки опять смягчились, он желал слышать ее постоянно. Эрик словно бы хотел доказать сам себе, что ее голос все еще принадлежит ему, забыть о произошедшем в парке, и именно поэтому так отчаянно накидывался на свою ученицу, добиваясь неведомого смертным идеала. В то же время, ее присутствие в одной с ним комнате, даже когда он не поднимал на нее свой взгляд, странным образом волновало его, и это волнение, причины которого были ему неизвестны, выражалось только в раздражении. Если бы Эрику сказали в те дни, что он делает жизнь Кристины невыносимой, он бы очень изумился: сам он полагал, что проявляет чудеса кротости и добросердечия в общении со своей ученицей.

И вот сейчас девушка смотрела на него широко распахнутыми, ничего не понимающими глазами, не смея поверить в услышанное.

– Для выхода в ваш театр? – переспросила она робко, видимо, боясь, что не так истолковала его слова.

– Да, в мой театр, – нетерпеливо повторил он, пристально вглядываясь в нее. – Через три дня вы должны начать репетировать наверху вместе с труппой.

– Но... значит ли это, что вы позволяете мне… позволите мне… выступать в Опере?

– А вы хотели ограничиться уличной аудиторией? – желчно поинтересовался он.

– Нет, но я думала, что вы… что вы сердитесь на меня…

– Сержусь, – медленно повторил он, словно пробуя на вкус это слово, а желтые радужки вокруг его зрачков странновато мерцали в полутьме комнаты. – Сержусь. Нет, Эрик не сердился – он лишь смиренно ждал, когда же мадемуазель будет готова занять свое место на его сцене. И этот час настал только сегодня – хотя вы и пытались самовольно приблизить его три недели назад.

Она густо покраснела и низко склонила голову, и он уже привычным движением поднял ее за подбородок, заставляя смотреть ему прямо в глаза. К счастью, сейчас в них не было яда – только лед.

– Кстати, вы так и не объяснили мне, на каком основании истязали свой голос, пытаясь поднять его до сопрано в этой дрянной партии, – произнес он, даже не упоминая названия столь оскорбившей его оперетки.

Кристина замялась, но скрыть правду от этого взгляда было немыслимо:

– Я скучаю по своему прошлому. Я все еще надеюсь…

– Прошлое не вернется, – отрезал он. – В моей опере вы будете петь Орфея.

Кристина медленно приложила руку к груди.

– Вы – Эрик Дестлер?

Он молча поклонился.

– Значит, все правда… – пробормотала она. – Антуанетта была права…

– Антуанетта слишком много болтает. Как бы это не сказалось на ее здоровье. – Усмехнулся Призрак с нехорошим блеском в глазах, и Кристина еще раз порадовалась про себя, что он так и не узнал, по чьей инициативе состоялся ее концерт.

– Просто иначе она бы не отпустила меня на занятия с вами… А так она думает, что я учусь у известного композитора и художественного руководителя Оперы…

– И это, конечно, искупает ее болтливость.

– Пожалуйста… пожалуйста, не делайте ей ничего дурного, – умоляюще проговорила Кристина, складывая ладони. – Я и сама в силах сложить два плюс два, какого бы низкого мнения вы обо мне ни были.

– Боюсь, Кристина, мне вредит то, что я о вас чересчур высокого мнения, – пробормотал он, прищурившись. – И, в любом случае, мы квиты: для вас-то я по-прежнему всего лишь злобное чудовище, от которого надо охранять даже кузину мадам Жири.

Девушка залилась румянцем.

– Нет, этого я вовсе не хотела сказать…

– Но сказали, – безжалостно оборвал ее он. – Однако давайте к делу. Петь вы будете дуэтом с сопрано, которой вам не будет видно. Вы будете только слышать ее голос – на сцену она не выходит. Но не волнуйтесь: ее голос будет звучать более чем ясно, как если бы она стояла рядом с вами.

– Могу я спросить… – начала было она, но Эрик не дал ей закончить:

– Нет. Вас в делах постановки не должно заботить ничего, кроме вашей собственной партии. Извольте начать ее разучивать, сегодня вы будете заниматься самостоятельно – мне нужно подняться наверх. Но работы вам хватит, не сомневайтесь. Это не самые легкие арии; к тому же, до вас их исполнял отличный профессионал.

Если он сказал это для того, чтобы приободрить Кристину и вдохновить на новый труд, то ошибся: от его слов ее, кажется, только охватило еще большее уныние. Она отошла от него к столику и застыла, глядя куда-то в пространство. Эрик заметил ее состояние.

– Дорогая моя, вам нечего бояться, – обратился он к ней чуть ли не с нотками нежности в голосе; впрочем, в следующий миг тон снова стал сухим. – Самой судьбой вам было предназначено стать моим Орфеем. И, клянусь вам, я не сбегу от вас с пастухом, как вам, возможно, того бы хотелось.

Кристина оперлась руками о стол, наклонившись над ним.

– Даже если бы вы сбежали, я последовала бы за вами. Для меня нет другого пути.