Часть 7. Заботливое окружение (1/2)
Мадам Антуанетта не знала, что и думать. После откровенно непочтительного поведения на спектакле Кристина не просто не навестила свою хозяйку для уже ставшего традиционным воскресного чаепития (на котором мадам хотелось обсудить пятничный спектакль), а и вовсе пропала. В понедельник она не вышла на работу в мастерскую; подмастерья, жившие с ней, утверждали, что и ночевать к себе в комнату она не возвращалась. Антуанетта рассердилась, но и забеспокоилась: девушка все это время отличалась пунктуальностью и трудолюбием, и, если ее не было, на то должны были иметься серьезные причины. Теперь хозяйка ругала себя за то, что согласилась оставить ее в театре; естественно, она предполагала, что Кристина переночует у кузины Жири и вернется домой в субботу утром, но что, если Кристине взбрело в голову возвращаться вечером одной? Она была в таком странном состоянии – с нее бы сталось… Впрочем, успокаивала себя мадам Антуанетта, кузина Жири не допустила бы этого; значит, Кристина, вероятно, почувствовала себя плохо и осталась у нее на несколько дней… Антуанетта дала себе слово сегодня же зайти к кузине и справиться о здоровье девушки, к которой она довольно сильно привязалась за это время. Между тем, около одиннадцати часов утра в мастерскую явился неожиданный гость – богато и изящно одетый белокурый молодой человек с ярко-голубыми глазами, которого Антуанетте уже доводилось видеть года полтора назад, но имени которого она совершенно не помнила; должно быть, кто-то из заказчиков. Мадам Антуанетта учтиво осведомилась, чем она может быть ему полезна, не преминув расхвалить уже имевшиеся в ателье отдельные образцы тканей, которые, по ее представлениям, могли бы заинтересовать этого щеголя. Но молодой человек, назвавшийся виконтом де Шаньи, лишь попросил у нее позволения поговорить с мадемуазель Дайе. Мадам Антуанетта подумала про себя: какое неудачное совпадение! Кристина всегда на месте, но надо ж так случиться, чтобы посетитель пришел именно тогда, когда она занемогла! Услыхав о предполагаемой болезни мадемуазель, виконт необычайно встревожился и спросил, где он может ее отыскать, чтобы оказать ей всю мыслимую помощь в случае, буде в ней возникнет необходимость. Мадам Антуанетта не знала, что сказать; уместно ли давать ему адрес мадам Жири, направляя к ней этого молодого мужчину, если девушка и в самом деле там? А если ее там нет, то что подумает виконт о ее заведении? Что хозяйка не знает, где проводят рабочее время ее служащие? Какая тень на ее репутации! Антуанетта замялась, не зная, что ответить. Виконт заметил ее нерешительность и заявил:
- Мадам, возможно, вас смущает некоторая настойчивость с моей стороны; прошу меня простить, но я имею определенное право на эти расспросы, поскольку я старинный друг мадемуазель Дайе и, более того, ее бывший жених.
Мадам Антуанетта широко открыла рот и тут же его закрыла, отдав себе отчет в неприличии такого поведения. Слова виконта действительно ошеломили ее, но почтенная дама не могла позволить себе выказывать перед ним изумление. К тому же, кто знает, говорит ли он правду? А вдруг он просто заметил девушку вчера в театре и решил приволокнуться за ней? Да нет, ведь этот молодой господин еще задолго до этого приходил в мастерскую… Но это все же не означает, что его слова – правда; бедные девушки, которым некуда устроиться, кроме швейной мастерской, не бывают невестами виконтов; а даже если и бывают, то что же эти самые виконты должны с ними сделать, чтобы означенные девушки предпочли ее ателье такому выгодному замужеству? Жизнь – это все-таки не дамский роман… К тому же, как давно этот аристократ не приходил сюда и не общался с Кристиной? Уж она бы заметила, если бы у нее был такой друг… Что это ему вдруг от нее понадобилось? Эти мысли мгновенно пронеслись в голове у мадам Антуанетты, и, поджав губы, она церемонно сказала:
- Сожалею, месье виконт, но мадемуазель Дайе находится в настоящее время у своей подруги, имени и адреса которой она мне не сообщала.
- Мадам, если вы полагаете, что мой визит может представлять какую-то угрозу для доброго имени мадемуазель Дайе… - начал было молодой человек. Антуанетта перебила его, нисколько не солгав:
- Месье, прошу простить меня, но я действительно не знаю адреса места, где в настоящий момент находится мадемуазель Дайе.
- Но она же работает у вас!.. Или уже нет? – засомневался он.
- Мадемуазель Дайе – одна из моих самых усердных работниц, - подтвердила хозяйка. – И шьет великолепные мужские рубашки, в том числе и для служащих Оперы! Ведь мое ателье, месье, обслуживает не только простых горожан, но имеет дело и с театральными заказами, в том числе и довольно сложными. – Не забыла расхвалить она свое заведение. Впрочем, виконта ее слова как будто бы ни капли не порадовали. Даже наоборот, по лицу его пробежала какая-то тень, и он погрустнел.
- Мадам, скажите мне только, недомогание мадемуазель Дайе не слишком опасно? – робко спросил он. - Могу я надеяться застать ее на месте на следующей неделе?
- Уверена, что беспокоиться не о чем, - заявила Антуанетта. – И думаю, что вы, безусловно, скоро сможете с ней увидеться. Если, конечно, она пожелает с вами говорить.
Рауль поклонился ей и вышел из мастерской.
Антуанетта просидела какое-то время в нехарактерном для нее бездействии, никого не упрекая и не торопя, а просто слушая ровный стрекот зингеровских машин. Первой ее реакцией было смутное беспокойство за Кристину, но вскоре на смену ему пришло раздражение на не явившуюся вовремя работницу: Антуанетта изворачивалась, как девчонка, перед этим щеголем, чтобы защитить девушку от возможных поползновений странного претендента на ее дружбу, а между тем, почтенная дама ведь даже не знала, что сейчас с Кристиной и где она! Не говоря уж о том, что день был в разгаре, а шитье девушки заканчивать за нее было некому. Но больше всего – хотя Антуанетта и сама не отдавала себе в этом отчета – ее раздражало некое нарушение гармонии привычных ей ролей: бедная сирота, принятая в подмастерья хозяйкой-благодетельницей, внезапно превращалась в таинственную незнакомку с туманным прошлым, в котором было место ухаживаниям знатных дворян, а сама благодетельница становилась подругой-сообщницей этой незнакомки… Было отчего возмутиться! Бедная Антуанетта так сильно любила театральные постановки, в частности, именно оттого, что ненавидела драматические коллизии и неожиданные повороты событий в реальной жизни, в которой предпочитала контролировать все, что только было ей доступно. Однако ее терпению суждено было сегодня еще одно испытание. Уже ближе к вечеру, когда на улицах начали зажигать фонари, а в мастерской – газовые рожки и керосиновые лампы, в двери постучал еще один гость, вернее – гостья. Антуанетта не была удивлена визитом мадам Жири, так как сама собиралась пойти к кузине, но слова родственницы ее неприятно поразили:
- Дорогая сестрица, можем ли мы побеседовать наедине? Дело касается Кристины Дайе.
Антуанетта, не говоря ни слова, провела ее в отдельную комнату, где обычно занималась счетами. Они уселись в кресла, и мадам Жири начала без предисловий, в свойственной ей резкой манере:
- Антуанетта, простите меня, но, судя по всему, мадемуазель Дайе придется проводить теперь меньше времени в вашей мастерской.
- Что? – опешила портниха.
- Я не рассказывала вам об этом раньше, но я принимала участие в Кристине Дайе не только из уважения к ее покойному отцу. Кристина была моей ученицей и работала в Опере.
- В Опере?? – глаза хозяйки округлились.
- Да. С семи лет она занималась балетными танцами, а также пела в хоре. Через какое-то время ее голос заметил один… известный композитор и стал давать ей уроки пения. Под его руководством за несколько лет Кристина достигла необычайных успехов. Увы, она перестала танцевать, зато не только научилась петь, но и изучила историю и теорию музыки, а также азы драматического искусства. Кристине было уготовано блестящее будущее главной звезды Оперы… - мадам Жири замолчала, собираясь с мыслями, а Антуанетта пыталась справиться с потрясением.
- Но, - продолжала кузина-балетмейстер, - ее карьера неожиданно и печально оборвалась: она вдруг потеряла голос. А голос был действительно уникален: богатейшее колоратурное сопрано, с которым она дебютировала в роли Маргариты в постановке «Фауста» двухлетней давности. Не припомню, были ли вы на этом спектакле.
- Нет, кузина. Я бы узнала ее, - выдавила Антуанетта. – Но что же случилось? Она заболела?
- Да, можно и так сказать, - задумчиво промолвила мадам Жири. – Впрочем, это неважно. Важно то, что в итоге, два года назад, ей пришлось покинуть сцену. И потому-то я и просила вас помочь ей. Бедняжка осталась одна, без средств к существованию, отец ведь не оставил ей наследства, а заработать на жизнь в роли примы она попросту не успела. У меня, как вы знаете, не было возможности ее содержать, да и она хотела быть самостоятельной, как привыкла к этому в театре.
Антуанетта вставила:
- Она всегда была такой скромной и учтивой! Никогда бы не могла представить ее на сцене, в мехах и брильянтах!
- Ну, возможно, у нее попросту не было времени приобрести привычки примадонны, - мудро заметила мадам Жири. – Голос пропал слишком рано. С другой стороны, она действительно всегда была очень кроткой и милой девочкой.
- Но что же изменилось теперь? Почему она не может продолжать работать у меня? Она так хорошо освоила мастерство, пусть и не продвинулась дальше мужских рубашек…
Мадам Жири остро глянула на нее:
- Дело в том, кузина, что в пятницу вечером, после спектакля, на который вы водили Кристину, она снова случайно встретила своего наставника.
- Как? Разве она не ходила встречаться с вами? Она же сказала мне… - растерянно начала мадам Антуанетта, ничего уже не понимая.
- Да, она и вправду собиралась увидеться со мной, - кивнула балетмейстер, - но вечером того дня, когда вы были на «Орфее и Эвридике», учивший ее композитор тоже был в театре и заметил ее среди зрителей. Он пожелал поговорить с ней и, выслушав ее, решил, что ее проблему с голосом можно решить, хотя и путем длительных занятий. Поэтому он решил снова давать ей уроки, и она не стала противиться.
- То есть… то есть она решила уйти из ателье? Она останется в театре? – неуверенно спросила Антуанетта. Ей было жаль расставаться с милой девушкой, к которой она успела привязаться и которая никогда не доставляла ей беспокойства, если не считать этого последнего дня. Мадам Жири покачала головой.
- Если бы она просто решила остаться в театре, я бы не рассказывала вам ее историю так подробно, кузина. Я же в данном случае особенно надеюсь на ваше понимание. У Кристины пока еще нет голоса, и неизвестно, удастся ли предприимчивому маэстро его вернуть. Конечно, немного зная его, я убеждена, что он приложит все возможные усилия… - Она вздохнула и продолжила: - Поэтому девушке придется продолжать обеспечивать себя, работая вне театра – ведь пока она не может петь даже в хоре. Но из-за уроков ей придется также пожертвовать рабочими часами. И вот… Антуанетта, я знаю, что прошу у вас слишком многого… Но… не могли бы вы позволить Кристине продолжать трудиться у вас не больше, чем по несколько часов в день? Скажем, с девяти утра до двух часов дня? Ей придется проводить очень много времени в театре, ее учитель суров и требователен, это известный композитор, да ведь вы слышали его музыку – он и есть автор той оперы, которую вы ходили слушать с Кристиной.
Антуанетта ахнула:
- Не может быть! А Кристина как будто не узнала его имени, когда я назвала ей его…
- Возможно, она просто не хотела вспоминать о своей истории. Ведь тогда у нее еще не было надежды, - спокойно сказала мадам Жири.
- А, ну да, ну да… Понимаю, конечно! – закивала ее кузина. Антуанетта была совершенно очарована рассказом балетмейстера. Восхищаясь всеми, кто имел хоть какое-то отношение к театру, мадам Антуанетта не могла сердиться ни на Кристину, ни на свою родственницу за то, что они скрывали от нее такие интересные события из жизни ее новой швеи, и, без сомнения, ради искусства готова была позволить Кристине то, чего никогда бы не разрешила никому другому: сократить часы работы в мастерской. Зато, размечталась она, когда своенравный маэстро вернет голос своей протеже, она уже не будет смотреть спектакли на галерке; о нет, она потребует для себя лучшие места! А как она будет гордиться, что в свое время предоставила приют будущей приме!.. Мадам Жири как будто прочитала эти ее мысли и шутливо сказала:
- Только, Антуанетта, помните, что с вашей стороны это будет просто благотворительность: ведь неизвестно, добьется ли мадемуазель результатов, пусть и с помощью такого гения!
Антуанетта не слушала ее, находясь во власти своих мечтаний. Да, что ни говори, неожиданности бывают и крайне приятными. Ведь одно дело – обнаружить сомнительные связи юной сироты с богатым молодым человеком из чужого сословия, а совсем другое – узнать о театральном прошлом бедной девушки – о том, что она могла бы стать примой парижской Оперы, если бы не такой печальный финал… Театральное прошлое. Да, но, возможно, виконт принадлежал именно к нему? И действительно имел полное право знать, где находится его бывшая невеста? А вдруг он бросил ее, когда у той пропал голос, а теперь мучительно раскаивается в этом?.. Воображение портнихи заработало в полную силу. Сейчас ей было уже жалко молодого человека, которого она так холодно отправила восвояси… И она, терзаясь муками совести, немедленно рассказала кузине о его визите. Ее очень удивило, что мадам Жири внезапно помрачнела и закусила губу. Она помолчала, очевидно, что-то взвешивая про себя, и, наконец, приняла решение:
- Дорогая Антуанетта, виконт очень нехорошо поступил с мадемуазель Дайе, - начала она, подтверждая опасения своей кузины. – Он ухаживал за ней, пользуясь правами друга детства, и даже обещал жениться на ней, но в последний момент отрекся от своего обещания и расторг помолвку. Разве мог знатный аристократ всерьез считать бедную певицу своей ровней! Кристина честная девушка и, конечно, не могла стать его содержанкой; поэтому ей пришлось уйти от него и начать новую жизнь. В одночасье она лишилась и карьеры, и надежды на замужество. На вашем месте я бы не спешила говорить ему, где она живет, и не позволяла бы им общаться в мастерской. Но, конечно, не стоит говорить виконту о том, что я вам рассказала – пусть это останется между нами. В конце концов, дела знати нас с вами не касаются…
Антуанетта не находила слов от возмущения. Каков негодяй! Ничуть не лучше, чем в любимых ею бульварных романах! И хватило же ему совести представляться ей бывшим женихом Кристины!
- Насколько это будет в моих силах, я сделаю все, чтобы виконт даже не приближался к нашей девочке! – заявила она с апломбом.
- Вот и хорошо, - кивнула мадам Жири. Она достаточно знала свою кузину, чтобы быть уверенной, что Эрик ни в чем не сможет упрекнуть ее, мадам Жири – по крайней мере, ни в чем, что зависит от нее. А гнев Призрака страшил ее куда больше, чем любая угроза душевному благополучию виконта, тем более, что Кристина за эти полтора года достаточно убедительно доказала ей всю серьезность своих намерений.
------------------------------------
По рю Севр быстро шагал человек в странном облачении: широкие коричневые шаровары, длинное, причудливого покроя зеленое пальто, на голове – высокая каракулевая шапка, из-под которой торчали ровно подстриженные пейсы. Он выглядел как иностранец, приехавший из какого-то экзотического места, но шел по улице торопливо, с уверенностью, присущей коренным жителям Парижа. Человек этот был невысок и смугл; лицо его, с довольно приятными мягкими чертами, пухлыми щеками и большими, по-детски растерянными карими глазами, украшала большая курчавая борода; кроме того, он был несколько тучен, но под одеждой брюшко было не очень заметно. Даже давно живя в Европе, он не изменял своей любви к родным традициям – любви, делавшей его persona non grata при дворе персидского шаха, где его когда-то принимали как начальника полиции провинции Мазендеран. Никто из видевших этого человека в Париже никогда бы не мог представить его в такой роли: скорее, если бы не наряд, он напоминал врача или священника. Однако именно эти кроткие карие глаза нередко бесстрастно смотрели на то, как пойманным в Мазендеране преступникам прилюдно отрубали нос, уши или кисти рук. Именно эти ласковые руки нередко делали знак ферашам (слугам) бить по пяткам даже знатных господ, подчиняясь воле великого шаха, у которого начальник полиции – дарога – Мазендерана состоял на службе. И именно на этой неприятной службе Хамид Низам – таково было его имя – имел несчастье познакомиться с существом, которое было во много раз опаснее любого из когда-либо разыскиваемых им преступников и коварнее всякого из когда-либо раскрытых им придворных заговорщиков. Это существо было родом из Европы, из Франции, куда дароге пришлось последовать за ним, когда, защищая его, он лишился всего, чем владел, и со дня на день ожидал шелкового шнурка.
По лицу перса проскользнула тень. Умом он до сих пор не позволял себе ответить на вопрос, чем так привлекал его Эрик, почему именно ему перс позволил разрушить свою жизнь до основания. Но в душе он чувствовал, что этот недочеловек, этот монстр, воплощал в себе какие-то из самых темных его побуждений, которых сам Хамид стыдился и загонял в глубочайшие подземелья своего «я». Те деяния, что он творил на посту дароги Мазендерана, были, в конечном итоге, лишь законным способом дать выход тому пламени, которое иначе спалило бы бедного перса дотла, захватив с собой всех его домочадцев. Загнанные в рамки приказов жестокого шаха, побуждения дароги приобретали вполне благоприличный и достойный вид; после тяжелого рабочего дня он мог позволить себе с нежностью приласкать любимых жен, поиграть с детьми и проявить себя добрым и милостивым господином со слугами. Однако он слишком хорошо знал, какой ценой покупалось это вечернее добродушие; знал – и стыдился этого. Эрик же не стыдился ничего. Казалось, он обладал какой-то внутренней свободой – совершенной свободой от всех моральных установлений, сковывающих дарогу по рукам и ногам. Благодаря своему немыслимому уродству (при этой мысли дарога содрогнулся и тут же поправился: конечно, не благодаря ему, а по его вине…) он стоял как бы по ту сторону черты, отделявшей мир чудовищ от мира людей. Он смотрел на смертных, как на материал для своих опытов – и был, вероятно, счастлив, когда шах и ханум предоставили ему возможность ставить эти опыты в таком большом количестве и в таких превосходных условиях… Дарога мысленно стиснул зубы, но на лице его продолжала играть несколько рассеянная улыбка доброго мечтателя. О, он помнил эти «сладостные часы», когда ханум заставляла Эрика убивать – одного за другим - величайших преступников, выходивших против него вооруженными до зубов; преступников, которых поставлял в шахские темницы он, дарога Мазендерана… Он помнил, какое чувство овладевало им всякий раз, когда он видел этого худощавого, если не сказать тощего, француза, этого неверного, возвышавшегося в своей страшной шелковой маске посреди двора, на котором происходило действо; могучие громилы не успевали даже выхватить оружие: он одним лишь незримым, легким движением мгновенно затягивал свою волшебную петлю на их звериных глотках… При виде немых смертей прекрасная черноокая ханум возбужденно взвизгивала, как испорченный ребенок, а француз лишь сухо повторял: «К вашим услугам, мадам» на своем варварском наречии, которое шах заставил выучить каждого из своих придворных… Дарога судорожно сглотнул и прибавил шагу. …Сам он наблюдал происходящее из четвертого ряда; его ладони противно потели, становились горячими, он клал их в карманы своей широкой бархатной накидки, пот выступал на висках, он незаметно смачивал их розовой водой и возмущался жестокостью Эрика… Сам он никогда никого не убивал, на то ведь и существуют палачи… А зеркальная комната? Француз построил ее для самых изощренных пыток, повинуясь извращенной фантазии маленькой госпожи. Человек, попадавший в зеркальную комнату, сталкивался с самим собой во множестве вариантов, и медленно сходил с ума, в течение часов лицезря лишь одного собеседника – свое собственное лицо. Дароге казалось, что это испытание гораздо страшнее любых палок: должно быть, так и выглядит ад неверных – вечность, которую ты должен провести наедине с собой. А потом там становилось все жарче…
… Эрик не был палачом – в том-то и заключался кошмар. Он был архитектором и иллюзионистом. Или так: иллюзионистом и архитектором. И, конечно, музыкантом. В те редкие минуты, когда ханум не наслаждалась видом крови или удушья, не проводила время с шахом или не кормила райских птиц в своем саду, Эрика приглашали в ее покои – ведь он был для шаха все равно что евнухом благодаря… то есть по вине (опять поправился мысленно дарога) своего лица. И тогда начинались волшебные картины: француз одним мановеньем руки и звучаньем своего колдовского голоса рисовал в воздухе красочные образы – корзины, полные фруктов, изящные минареты, бурную реку Ганг и купола Тадж-Махала… Не в тех ли таинственных краях, где высится Тадж-Махал, фокусник обучился другому своему мастерству, печально прославившему «сладостные часы» Мазендерана? Ханум завороженно склоняла головку набок, из ее изящного горлышка, окутанного дорогими тканями и обвитого драгоценнейшими украшениями, вырывался уже не возбужденный визг, а восторженные восклицания… Дарога знал об этом от самого Эрика – ведь его, в отличие от монстра, в покои не допускали – как-никак, он был полноценным мужчиной, не чета уроду. И он мог живо представить себе происходившее там – ибо именно Эрик заставил его пережить величайшее горе и величайшую радость в его жизни, вызвав однажды перед глазами образ его единственного умершего сына. И за это он никогда, никогда не простит француза…
А еще Эрик играл и пел. Он пел не только для ханум, но и для шаха, и его приближенных – это-то дарога слышал своими ушами. И если можно представить себе рай, где не звучит его пение, то дарога не хотел такого рая – даже при условии, что гуриями в нем будут девушки, подобные ханум во всем, кроме жестокости. Слушая француза, дарога испытывал странные ощущения – он наслаждался этими новыми звуками, но, едва песня заканчивалась, чувствовал, как его затопляет волна ненависти к певцу.
Построенный Эриком для шаха дворец превосходил всякое представление перса о красоте и безобразии. Грациозные колонны послушно сгибались под огромными арками; над ажурными сводами нависали мрачные глыбы высоких стен; странное сочетание этой хрупкости и тяжести, громады и миниатюрности казалось почти вызывающим. Шах, однако, был доволен: несмотря на странный архитектурный стиль, выходящий за пределы любого представления о гармонии, он мог быть точно уверен, что подобного дворца нет ни у одного современного ему правителя. Самым ценным в его глазах была не столько уродливая красота - или прекрасное уродство? – новых хором, сколько лабиринт зеркальных коридоров, таящих хитрые ловушки для врагов, спроектированные страшным гением. Но именно они и стали смертным приговором для последнего. Шах не желал, чтобы секрет этих ловушек был открыт еще кому-то, зеркальные коридоры должны были принадлежать лишь одному ему. Кроме того, его начинало раздражать, что прелестная ханум уделяла столько времени своей чудовищной игрушке. Конечно, со стороны шаха это не было ревностью: абсурдно было бы ревновать женщину к Эрику. Но он мог ревновать ее не к мужчине, а к вниманию, уделенному ему: дарога хорошо помнил, как любимого попугая владычицы нашли однажды в клетке со свернутой шеей – она была безутешна целый месяц, и никогда в Мазендеране не лилось столько крови, как в те черные дни из-за гибели проклятой птицы; а любимая флейтистка ханум была брошена в темницу по обвинению в любовных шашнях с конюхом – впрочем, по ее поводу владычица переживала куда меньше.
Дарога имел уши повсюду во дворце, и потому приказ арестовать архитектора не застал его врасплох. Но, выслушав его, он почувствовал странную боль. Избавиться от Эрика означало избавиться от какой-то части самого себя – от той, что и так безжалостно подавлялась им десятилетиями; от той, которая так ярко и мощно заявляла о своем праве на существование в лишенном оков цивилизации гениальном монстре. Дарога никак не мог обречь его на гибель – и предпочел помочь ему бежать. Гнев шаха был страшен, но даже ему требовалось некоторое время, чтобы погубить начальника полиции Мазендерана; не дожидаясь этого момента, Хамид бежал тоже, вслед за Эриком, бросив жен, детей и слуг (кроме единственного верного ему Дариуса, которого он взял с собой); оставив поместье на разграбление людям шаха; бежал из страны, доверившись страшному французу, который, миновав тысячи препятствий, в конце концов привез его на свою родину.
Здесь перс был вынужден научиться новому для него языку и новым обычаям, так ненавистным ему прежде. Париж был очагом той самой культуры, внешние элементы которой Насреддин с переменным успехом пытался насаждать у себя в стране. Персу пришлось привыкнуть снимать шапку во время званых обедов, оставаясь при этом в обуви; пришлось хотя бы иногда одеваться в европейское платье; пришлось отказаться от привычных походов в баню, но самое главное – он должен был отказаться от богатых возможностей, которые открывала перед ним его бывшая должность. Эрик помог своему благодетелю вжиться в новую среду, насколько вообще способен был помочь, учитывая его нежелание общаться с представителями человеческого рода. Но перс, годами наблюдавший проявления своего второго «я» в спасенном им чудовище, теперь не узнавал своего подопечного. Бывший придворный палач стал подрядчиком на стройке Оперы, сотрудничая с архитектором Гарнье; казалось, эта работа доставляла ему не меньшее удовольствие, чем некогда – сладостные часы Мазендерана, о которых он, очевидно, предпочитал забыть. Осторожные же напоминания Хамида об этих удивительных моментах его биографии пробуждали в Эрике такую неистовую ярость, что перс предпочитал не рисковать, заговаривая с ним об этом. В конце концов, Эрик в буквальном смысле слова залег на дно: пользуясь привилегиями подрядчика, он выстроил себе дом где-то в подвалах новой Оперы, вероятно, вспомнив прошлое: в ранние годы, до того, как уйти в свои странствия, приведшие его в Персию, он жил в подвалах Императорской музыкальной академии – театра, прославленного своим балетом и уничтоженного пожаром в 1873 г.
- Если и есть что-то, что примиряет меня с человеческим родом, дарога, так это смелость человека, не побоявшегося приютить под своим кровом маленького ярмарочного монстра, - как-то сказал он Хамиду, не понимавшему, зачем Эрику далось строительство театра. – В память об этом маленьком жесте и последовавших за ним событиях я и хочу внести посильную лепту в возрождение парижской Оперы. Посильную лепту, понимаешь ли, - злобно ощерясь, повторил он.
Но чем дальше, чем больше Эрик отдалялся от своего наперсника. Хамид не мог этого объяснить: по всем человеческим и божеским понятиям должно было бы быть наоборот, но у него нередко было ощущение, что его общество как будто противно Эрику. Последний приходил к нему словно бы из чувства долга, снисходительно терпя его расспросы о строительстве, поначалу раз в неделю, затем все реже. Перс, напротив, думал о нем все чаще. В конце концов, он убедил себя, что эти мысли преследуют его исключительно из-за тревоги – бывший начальник полиции никак не мог распроститься с привычками прошлого и беспокоился о тех, кому могло не посчастливиться стать очередными жертвами шахского палача. Когда человек в маске пришел к нему в следующий раз, Хамид после долгих цветистых преамбул осторожно предупредил его:
- Эрик, имей в виду, я слежу за тобой. Ты не должен проявлять здесь, во Франции, свои… ммм… прежние наклонности.
Перс ожидал чего угодно, но не взрыва смеха. Эрик смеялся гортанно и отрывисто, откинув голову, а потом сказал:
- Дарога, я польщен. Мне приятно быть тебе полезным в этом деле, ведь, как-никак, я обязан тебе жизнью, а за все надо платить – не так ли?
Затем, после небольшой паузы, за время которой перс успел повторить про себя все подходящие к случаю суры, Эрик, глядя на него сверху вниз, как на какое-то насекомое, заявил:
- Что ж, полагаю, ты можешь играть сколько хочешь, дарога, я как никто понимаю всю глубину твоего несчастья. Всякий мастер страдает, если отнять у него инструмент. Но советую тебе не заигрываться – секреты Эрика принадлежат только Эрику. Поклянись, что ты никогда не попытаешься проникнуть в его дом у подземного озера. Клянись же!
Хамид не успел опомниться, как веревка обвилась вокруг его шеи и легонько стянула ее. Выпучив глаза, Хамид захрипел:
- Клянусь тебе, Эрик.
Тот убрал лассо, аккуратно смотал его и сложил обратно в карман.
- Это ведь именно то, чего ты хотел, не правда ли, дарога?
Довольно долгое время после этого они не виделись. Хамид ощущал странную обиду – как будто этот человек что-то пообещал ему и не выполнил своего обещания…
Так прошло пять лет.
Изредка они встречались – Эрик, всегда неожиданно, приходил к нему на квартиру, снимал башмаки и насмешливо произносил:
- Дамаг шума чаге? [форма вежливости, досл. «жирен ли ваш нос?» – прим. автора]
В его устах это традиционное персидское приветствие почему-то звучало чуть ли не оскорбительно. Затем он садился на красную тахту, скрестив ноги, и погружал хозяина в дивный мир рассказов о новых постановках в театре, отчаянно ругая директора Лефевра, превознося одних певцов и понося других. Иногда он щелкал пальцами, и перед взором Хамида представали живые картины балета или оперы, о которых рассказывал иллюзионист. Но никогда, никогда Эрик больше не пел ему.
- Знаешь, дарога, - как-то задумчиво пробормотал он, - я начинаю привыкать к своей новой роли. Я был кем угодно в своей богатой на события жизни, но Призраком мне приходится быть впервые.