Часть 3. "Орфей и Эвридика" (2/2)
На слове «веревки» Кристина снова вздрогнула, но на этот раз Антуанетта ничего не заметила.
_______________________________________
Кристина ходила по парку, пытаясь сосредоточиться на прелестных осенних клумбах, пестрящих самыми радужными красками. Но на душе у нее было, как всегда, нерадостно. К тому же, недавний разговор с мадам Антуанеттой всколыхнул какие-то глубины ее души, которые она отчаянно пыталась задавить в себе в последние месяцы. Она уже смирилась с тем, что голос покинул ее навсегда; что радость творчества к ней не вернется, и музыка теперь доступна для нее так же, как чужой домашний очаг для бездомного ребенка, подглядывающего в окно. Но в том-то и дело, что она не хотела подглядывать в окно. Господи Боже мой, да она десятки раз за все это время могла сходить в театр, пользуясь знакомством с кузинами Жири; в конце концов, ее не пугала даже возможность нежелательных встреч с бывшими знакомыми – трудно ли было надеть вуаль поплотнее? Но как сможет она слушать оперы, в которые ей теперь никогда не попасть? Никогда не подняться на сцену под свет настоящей электрической лампы, никогда не повиноваться смычку месье Рейе, никогда не вступить в дуэт с партнером, соединяющий ее с ним самыми тесными узами, которые только знала Кристина; возносящий ее голос на небывалую высоту? Не для нее волнение перед первым выходом; не для нее перешептыванье балерин и хористок за кулисами; не для нее приятные и не очень хлопоты в гримерке и розы после выступления. Но главное – слушая оперу, она будет чувствовать себя, как птица, рвущаяся из клетки, но не имеющая возможности ее покинуть. Она будет испытывать странное ощущение двойственности: «Тогда я могла – и это была я; сейчас же я не могу – и это тоже я; которое из этих двух «я» настоящее? А может, на деле не существует ни одного?» Чтобы избавиться от таких сомнений, Кристина предпочитала пропускать мимо ушей все приглашения мадам Антуанетты, но почему-то последняя беседа вновь заставила ее задуматься о театре. Она купила последний номер «Эпок» и с маниакальным интересом выискала там анонс новой постановки. Поскольку опера шла уже третий сезон, заметка не изобиловала подробностями; все, что почерпнула оттуда Кристина, сводилось к имени актера, играющего главную роль – его звали Альберто Борончелли, и был он контр-альтом. Ага, значит, композитор Дестлер все-таки обращался к опыту предшественников; правда, странно, что ему захотелось напомнить парижанам о венской премьере глюковского «Орфея». «Ангел музыки» в свое время порядочно гонял Кристину по истории оперы, поэтому она прекрасно помнила, кто пел в постановке 1762 года. Как сейчас она помнила и насмешливый тон, которым маэстро рассказывал об этой постановке, с таким знанием дела, как будто сам там побывал. В роли Орфея он явно предпочитал слышать теноров. «Кастраты, дорогая Кристина, никогда не могут отождествить себя со своими персонажами – они не могут играть себя, ведь они и не женщины, и не мужчины. Их голоса уникальны, но чего стоит исполнение, не одушевленное настоящим чувством? Оно подходит разве что для церковного хора, где им и место».
А вот композитор Дестлер, очевидно, был иного мнения. Впрочем, какое дело Кристине до мнения месье Дестлера? И какое ей, швее, дело до «Орфея и Эвридики»? Отчего она вообще начала думать об этой опере? Зрители не видят лица Эвридики… Актриса, поющая Эвридику, безлика… Эвридика – безлика… Почему ее так это тронуло? Кристина вышла из парка и медленно направилась в сторону дома, однако было еще рано, возвращаться сразу не хотелось, и она решила продолжить прогулку. Медленно бредя вдоль парка, Кристина неожиданно заметила афишу, приклеенную к решетке и привлекавшую внимание прохожих, задерживавшихся перед нею, яркими пятнами красок и острой, изящной линией рисунка. На афише четкими, быстрыми штрихами были изображены два силуэта: гротескная фигура в красном плаще тащила за собой юную деву в красном же хитоне, умудряясь одновременно прижимать к сердцу лиру; дева смотрела назад и явно порывалась пойти в обратную сторону, к огромным черным воротам с алой надписью: «Аид – оставь надежду, всяк сюда входящий»; фон рисунка был нежно-голубым, а в верхних углах рисунка зрителю подмигивали маски античных божеств: слева – Аполлона, справа – Диониса. Красное на голубом так и цепляло глаз, от странных фигур мужчины и девушки было не оторвать взгляда, а соблазнительнее всего были маски, как бы противостоящие друг другу на этой афише. В нескольких линиях художнику удалось передать весь драматизм сцены, над которой безмятежно доминировали боги-соперники, добавив, однако, ноту мрачного юмора; рядом с рисунком тянулась крупная алая надпись: «Орфей и Эвридика. Опера в четырех актах. Сочинение и музыка г-на Э. Дестлера». Кристина вздрогнула. Афиша притягивала ее, она была не столько картинкой, сколько зовом. Она как будто приказывала ей подчиниться, отправиться в театр и увидеть начертанное здесь столь небрежно своими глазами, в подлинном виде. Впервые за два года что-то, что никак не зависело от ее собственной воли, диктовало ей изнутри, как себя вести, и она не смела, не имела силы ослушаться. Она попросит мадам Антуанетту, если еще не поздно, провести ее с собой; она будет сидеть рядом с ней на галерке, под темной вуалью, и будет слушать и переживать каждый звук, будет страдать и медленно сходить с ума от пытки музыкой, но не пойти она не сможет.
-----------------------------------------------------------
К Опере один за другим съезжались экипажи, дамы шумели платьями, слышались оживленные голоса: театралы обменивались последними сплетнями, шутками, пересудами. Мадам Антуанетта и Кристина прибыли чуть пораньше, немного потоптались в общей толчее, но не стали заходить через главный вход: к ним навстречу вышла мадам Жири и провела их через маленькую боковую дверцу по узкому коридору и далее по особой лесенке прямо на галерку. Кристина была счастлива, что ей не придется проходить через главное фойе и подниматься по парадной лестнице. По дороге ее трясло, но она вымученно улыбалась и делала вид, что в восторге от поездки. Впрочем, улыбалась она больше для себя самой: ее черты все равно надежно скрывала вуаль, и мадам Жири тщетно пыталась разглядеть выражение ее лица. Балетмейстер была против похода Кристины в оперу, не ожидая от этого ничего хорошего ни для девушки, ни для других; но помешать кузине Антуанетте привести ее также не считала возможным: во-первых, это, в конце концов, был выбор Кристины; во-вторых, рассказывать историю своей подопечной кузине-портнихе мадам Жири не хотела по многим причинам. Наконец они поднялись на самый верх, где Кристина почти никогда раньше не бывала, и уселись на предназначенные им места, с которых, против всяких ожиданий, открывался довольно приличный вид на сцену, при условии, конечно, что у зрителей было хорошее зрение. Против воли Кристина сразу же посмотрела на пятую ложу и не смогла сдержать изумленного и несколько разочарованного вздоха: шторки были отдернуты, ложа занята какими-то весело болтающими молодыми людьми и дамами, которые оживленно обмахивались веерами. «А чего ты, собственно говоря, хотела?» – спросила себя Кристина и, не найдя ответа на этот вопрос, стала терпеливо ожидать начала спектакля. Музыканты постепенно заняли места в оркестровой яме; Кристине было не разглядеть хорошенько месье Рейе, но она надеялась, что пожилой мэтр все еще там. Деликатный, всегда безукоризненно вежливый с девушкой и тонко чувствующий музыку месье Рейе был одним из ее самых светлых воспоминаний в этом театре. Наконец, свет погас, занавес был поднят, и действие началось. При звуках увертюры Кристина несколько успокоилась: она сидела в напряжении, стиснув пальцы до боли в костяшках, ожидая резкого взлета смычков, но вместо этого из ямы полилась серебряная гармония арфы и флейты, а смычки с моцартовской веселостью лишь оттенили нежную, сладостную музыку двух ведущих инструментов. Против воли ласковое томление охватило все ее существо, вынудило почти забыться в струнной неге, по рукам и ногам как будто стекали струйки теплой воды, расслабляя каждую клеточку. Затем вступил хор: Кристина заставила себя близоруко всмотреться в сцену, различила фигурки, одетые пастушками – среди них было бы когда-то и ее место! – и вслушалась в смысл слов: пастушки прославляли любовь Орфея и Эвридики, собирая цветы на зеленом лугу. Декорации были прелестны; Кристине казалось, что она видит маргаритки и нарциссы, а также лилии в дальнем озере, о которых пели хористы. Но где же главные герои? Продолжая пристально вглядываться в артистов, Кристина увидела высокую и полную фигуру в белом; должно быть, это и был Орфей – итальянский кастрат.
Затем она услышала голос. То было лирическое колоратурное сопрано, невероятно подвижное и легкое, уверенно берущее самые высокие ноты. Так думали про него зрители, но Кристине не нужны были характеристики. В этом голосе она узнавала саму себя. Это была она. Она, певшая для него и с ним, певшая в «Фаусте» и узнанная Раулем, певшая в «Дон Жуане» и сорвавшая маску… Это была та лучшая, высшая ее часть, которая пробуждалась на его уроках и почти два года дремала в глубине ее души, чтобы теперь прийти в чужом обличье, извне, и надсмеяться над ней. Она чувствовала себя так, как, должно быть, чувствовал бы себя Гете, если бы какой-нибудь новый поэт принес и показал ему готового и напечатанного «Фауста», пока гений лишь вынашивал замысел своего шедевра. Ее будто хлестали по щекам и в то же время обнимали, ласкали и одновременно отшвыривали. Она сгорала изнутри, но ни за что бы не захотела, чтобы это пламя угасло: боль причиняла наслаждение; она оплакивала то, что утратила, но не желала упустить ни одной ноты. Она слушала слова, не понимая их; сопрано же пело, что никогда не оставит Орфея, ибо любит его прекрасное лицо и его дивный голос больше всего на свете. Затем вступил другой голос, обещанный контр-альт Орфея; он пел с сопрано дуэтом, уверяя Эвридику, что его голос на самом деле исходит из ее души. Кристину удивило бы это звучание – оно было поистине необычно и оригинально, она никогда прежде не слышала пения кастрата – если бы только у нее нашлись силы думать о чем-то, кроме первого голоса. Но, если бы у нее были эти силы, она бы полностью согласилась с утверждением Орфея; более того, решила бы, что его голос – лишь слабый отсвет голоса Эвридики. Наконец, блаженная пытка голосом закончилась, и вновь запел хор. Он приглашал девушку собирать лилии у озера, невинные, как она сама, на венок Орфею, но призывал ее быть осторожной на его берегах, ибо по легенде рядом с ним находился вход в преисподнюю Аида.
На сцене внезапно стемнело; перед Орфеем, одиноко сидящим на лугу, появилась новая фигура в красных одеждах и лукаво улыбающейся маске; фигура назвалась Дионисом, покровителем театра. Дионис, чей вкрадчивый тенор вновь начал успокаивать несчастную Кристину, получившую возможность сосредоточиться на действии, провозгласил Орфея своим глашатаем на земле и пообещал ему вечную славу, если только он откажется от земных привязанностей. В конце концов, бог признался, что влюблен в певца и не желает терпеть соперничества ни с кем. Орфей, однако, твердо заявил, что никогда не покинет Эвридику, так как «ma voix est fruit de son âme, ma musique est neé dans son coeur; je ne serais jamais devenu moi-même sans son regard plein de douceur» («мой голос – плод ее души; моя музыка родилась в ее сердце; я никогда не стал бы самим собой без ее взгляда, полного нежности»). Орфей закончил, говоря, что всегда поклонялся мудрому Аполлону и никогда не променяет его на безумного Диониса. Тогда Дионис сорвал улыбающуюся маску, обнажив под ней другую, трагическую. Нежная вкрадчивость тенора сменилась громовыми раскатами гнева, от которых Кристина вновь затрепетала: бог поклялся, что Эвридика сама отречется от Орфея, а затем его тело будет растерзано на части тем самым безумием, в котором он винил Диониса. «Ты отказался от моей любви – ты примешь мое безумие». Но Орфей лишь посмеялся над божеством: Эвридика никогда не сможет его отвергнуть – скорее, преисподняя выпустит наружу своих мертвецов. Затем Дионис скрылся в клубах дыма.
В начале следующего акта Кристина не могла сдержать отчаянных слез. На луг вернулись пастушки, неся скорбную весть: Эвридику неожиданно ужалила змея, и она умерла. Скорбный хор затянул погребальную песнь, славя добродетели умершей. Орфей был безутешен: он проклинал злой рок, проклинал Диониса, хотел покончить с собой – ему незачем было жить дальше. Но в этот момент к нему спустился Аполлон в златотканом одеянии, нежным тенором предлагая своему любимому певцу поверить ему все печали. Когда Орфей признался, что не может жить без Эвридики, Аполлон позволил ему спуститься в царство Аида и забрать ее оттуда, но при одном условии: Орфей должен закутаться в плащ и не показываться Эвридике, пока ведет ее обратно, как бы она не умоляла его открыть лицо или спеть ей. Один их взгляд друг на друга должен был превратить Орфея в чудовище и навсегда лишить его способности петь и играть музыку. И тогда Эвридика уже по доброй воле захотела бы вернуться к Аиду. Но Орфей был согласен на любые условия, лишь бы вновь обрести Эвридику.
На этом месте второе действие закончилось, наступил антракт. Кристина не понимала, почему подняли занавес, почему над залом загорелась люстра (очевидно, отреставрированная директорами); почему мадам Антуанетта повторяла ей: «Милочка, здесь так душно, выйдемте же в фойе, прошу вас, пройдемся!»; словом, почему вокруг был французский театр конца XIX века, а не леса древней Фессалии. Она только качала головой, сжимая руки, и пыталась справиться с вырывавшимися всхлипами. Больше всего на свете она боялась, что уже не услышит голоса Эвридики. Антуанетте пришлось смириться с капризом своей подопечной; одна она выйти в фойе, конечно, не могла, поэтому недовольно поджала губы и решила, что, несмотря на явную близорукость Кристины, ни за что не одолжит ей свой бинокль в следующем акте. Она подумала, что девушка стесняется своего скромного платья и шляпки, и потому не желает сопровождать свою начальницу – и все же это не причина, чтобы так забывать о своем положении! Но вот занавес вновь поднялся.
Декорации сменились: теперь это был не зеленый луг, разукрашенный пестрыми цветами, а темные скалы и ущелья с острыми каменными зубцами. Над сценой светила кровавая луна. Орфей закутал лицо плащом и пошел через ущелья, символизирующие спуск в преисподнюю; навстречу ему выступили черные фигуры – химеры, которых он усмирил своим голосом. Здесь Кристина удивительно спокойно подумала, что автор все же позаимствовал что-то у Глюка. В самом деле, когда химеры пригрозили Орфею ужасами Аида, он ответил, что это не может его устрашить, ибо он носит свой Аид всегда внутри себя с тех пор, как Эвридика покинула его. Тут сердце у нее екнуло, ибо она снова услышала, как бы издалека и очень слабо, голос, которого ждала все это время: незримая Эвридика пела о любви к Орфею, о восхищении им и желании вернуться к нему. В ответ ей запел Орфей, предлагая возлюбленной подняться с ним на свет из тьмы, обещая вернуть ей любовь. Сопрано нежно откликнулось, радостно соглашаясь пойти с ним вместе. Внутри у Кристины что-то сжалось. Ей казалось, что вся жизнь ее висит на волоске, зависит от поведения Эвридики. «Пожалуйста, - умоляла она ее про себя, – пожалуйста, только последуй за ним, не спрашивая ни о чем!» Но желанию не суждено было исполниться: не успев допеть слова согласия, Эвридика немедленно начала умолять Орфея открыть лицо. «Ужели обещания моего не довольно тебе?» – вступал жалобно Орфей. Но Эвридика не отступалась: «Если открыть ты не хочешь лицо, то голос услышать мне дай; спой же, чтоб знала я – со мною Орфей!» Орфей не соглашался, и Эвридика стала упрашивать, жалуясь (как и в версии Глюка), что певец разлюбил ее. Теперь сопрано безжалостно ввинчивалось в уши Кристины, которая уже не искала его, а мечтала подальше спрятаться, скрыться от этой всепроникающей, настойчивой, молящей ноты, на которую, казалось, невозможно было ответить отказом. Орфей не выдержал первым: он резко сбросил плащ, и по залу прокатился дружный вздох. Кристина беспомощно щурилась, стремясь разглядеть то, что поразило зрителей, но безуспешно; все еще дувшаяся мадам Антуанетта с биноклем расставаться не желала. Голос Эвридики взлетел на недосягаемую высоту и упал, рассыпавшись на неясные возгласы ужаса; затем она ровно пропела последние слова: «Так это был не ты! Твой лик, чудовище, страшней Аида, твой голос мертв, и я вернусь назад». Орфей пал наземь, прикрыв обнаженную голову руками.
Свет ненадолго погас, но Кристина не заметила этого. Она сидела, обхватив голову, как Орфей, и пыталась прийти в себя, но сердце колотилось, и у нее снова начался приступ удушья. Ей хотелось воды, но она не могла разлепить губы, чтобы попросить о помощи; в груди горело, из глаз рекой текли слезы, вуаль прекратилась в мокрую тряпку, облепив противным холодом нос и щеки. Кристина забыла, кто она, забыла, где она, и помнила только о том, что Эвридика ушла, оставив Орфея без голоса. И оставив ее, Кристину, без своего голоса. У него больше не будет голоса. И голос Эвридики больше не прозвучит в этом зале. «Жестокая, жестокая!» – хотелось кричать ей. Она мечтала, чтобы настала абсолютная тишина – если ее уже не услышать, то пусть звуков больше не будет. Никаких новых звуков. Но ее надежда опять не сбылась.
Из желанного молчания ее вырвали пастухи и пастушки, ожидавшие возвращения чтимого героя с возлюбленной. Они встретили изменившегося Орфея улюлюканьем и издевательствами: «Откуда взялся здесь такой урод? Двух слов не свяжет, не споет двух нот». Затем старший пастух посоветовал ему удалиться из этих мест, ведь вскоре тут будут проходить женские мистерии в честь Диониса, а для мужчины, тем более столь уродливого, опасно присутствовать при этих таинствах. Но Орфей отказался уходить: «Я отрекаюсь от Аполлона и предаюсь воле жестокого бога игр и зрелищ. У меня больше нет моей лиры и любви, остается одно лишь безумие». Между тем, на сцене появились фигуры вакханок, которые, видя, что Орфей держит в руке лиру, попросили его сыграть им в честь Диониса. Однако бывший певец разбил лиру у них на глазах. Тогда вакханки решили покарать его за дерзость; они окружили героя и увлекли его прочь со сцены, крича, что разорвут его на части и принесут в жертву своему богу.
Кристине казалось, что ее подняли за шкирку, как котенка, вытрясли, как мешок, и опустошили. Она снова была маленьким ребенком, плачущим у дверей спальни отца; она была сиротой, искавшей утешенья в театральной часовне; она была абсолютно беспомощна и несчастна, она потеряла все и в то же время чувствовала, что ощущение удушья, преследовавшее на протяжении последних лет, медленно отпускает ее. Она больше не будет пытаться жить своей головой, она последует сердцу, она пойдет за этой музыкой, не думая о том, куда приведет дорога. И будь что будет – пути назад нет.
Она медленно подняла глаза и увидела: на пустую сцену спустились боги – Аполлон и Дионис. Они заспорили о том, кому принадлежал Орфей на земле. Аполлон пел уверенно, спокойно и даже, как показалось Кристине, несколько холодно, утверждая, что вся жизнь певца была посвящена ему; Дионис в своей вкрадчивой, лисьей манере возражал, что перед кончиной Орфей сам отрекся от Аполлона и предался священному безумию Дионисий. Когда дуэт окончился, голоса богов сплелись в хор: гений, достойно послуживший им обоим, заслужил честь стать небесной звездой, направляющей певцов и музыкантов, а Эвридика, превратившая возлюбленного в монстра, навсегда останется жить во мраке Аида, без музыки и без любви. «Et la musique ne veillera plus sur sa vie» («И музыка больше не будет охранять ее жизнь») – прозвучала заключительная фраза арии, и арфа с флейтой уже не ласково и сладострастно, но жалобно и тоскливо замкнули колдовской круг оперы.
Кристина опомнилась. Слезы по-прежнему текли по ее щекам, но теперь она точно знала, что должна делать.
- Милочка, вы обратили внимание, что Эвридика так и не появилась на протяжении всего спектакля? Слышен был только ее голос, – обратилась к ней мадам Антуанетта, явно сменив гнев на милость под впечатлением от увиденной красоты. – Ну не оригинальна ли эта постановка? И как такое пришло в голову режиссеру? Кстати, не хотите ли мятного леденца?