Часть 1. Преступление и наказание (2/2)
- Простите, учитель, я сделаю, как вы сказали, – прошептала она. Ей было не по себе, но вовсе не от его угрозы, которую она отчего-то не принимала всерьез.
- А теперь марш в постель, наденьте шарф и носки потеплее, я принесу вам горячий напиток, и чтобы больше я не слышал от вас ни слова до тех пор, пока сам не обращусь к вам, – резко сказал он и вышел из комнаты. В замке щелкнул ключ. Она поспешила лечь, чтобы не раздражать его лишний раз… а в ее груди, непонятно, из-за чего, теплым огоньком разгоралось ощущение полузабытого детского счастья.
Эрик продержал ее в комнате под замком даже не семь, а целых четырнадцать дней. Конечно, жилось ей здесь гораздо лучше, чем в меблированной комнате – он трижды в день приносил ей поднос с нормальной едой и чаем с медом и травами, а вечером – даже с горячим шоколадом, и молча уходил. Она же не осмеливалась заговорить с ним, страшась нарушить новый запрет, и покорно ждала, когда истечет срок заключения. На самом деле, ее угнетала не столько несвобода, сколько его новая холодность. В момент ссоры в его голосе ясно прозвучало чувство к ней – пусть это была злость, но уже и не полное равнодушие, и ощущение счастья тогда возникло именно из-за этого. Она и сама не могла объяснить, почему это ее утешало, но, пожалуй, предпочла бы ту вспышку ярости его вновь вернувшемуся ледяному, словно бы презрительному молчанию и периодически появлявшейся в глазах новой жесткой усмешке. Единственный раз за это время ей удалось-таки получить искомое, хотя на сей раз утешенья это и не принесло: в один из вечеров (время суток она определяла по трапезе) она попробовала было тихонько начать распеваться, так как очень сильно соскучилась по музыке. Кашель уже прошел, и ей казалось, что горло уже не доставит проблем. Его игры из-за закрытой наглухо двери теперь почему-то слышно не было – и это было самой болезненной частью ее заточения. Но зато он каким-то образом услышал ее попытку, дверь немедленно распахнулась, и он ворвался в комнату, дрожа от гнева.
- Бессовестная девчонка, вы опять за свое!
- Учитель, я…
- Молчать! Вы не должны были издавать ни единого звука все эти дни!
- Но я только…
- Ваш голос принадлежит мне – и я один решаю, как с ним обращаться! Послушайте себя! Эти хрипы!.. У вас все еще не прошла осиплость после того замечательного вечернего концерта, а вы, видимо, хотите надорвать связки окончательно!
- Я не думала…
- А вы никогда не думаете! И не надо! За вас в данном случае подумал я. И придумал, что удвоить срок вашего пребывания в полной тишине будет самым правильным. А попробуете самовольно открыть рот – засуну вам туда кляп и буду вынимать только на время еды.
- О нет! Две недели без музыки!..
- Научитесь сильнее ценить то, что так легкомысленно попытались разбазарить, – непреклонно отрезал он и вышел из комнаты.
Она кинулась на пол перед кроватью и горько зарыдала, спрятав лицо в ладонях. Обиднее всего было, опять-таки, не заключение, а два момента: во-первых, полное отстранение от музыки – и ладно бы от собственного исполнения, но и от наслаждения его игрой – еще на много тяжелых минут, часов и дней; во-вторых же – и это, пожалуй, было самым обидным из всего – его мнение о ней, о ее якобы легковесном и небрежном отношении к тому, без чего она жить не могла; уж в этой-то невозможности у нее был случай убедиться. И ведь он знал об этом, помнил об ее исповеди – он ничего никогда не забывал; она и вернулась к нему потому лишь, что отсутствие музыки душило ее, а без него музыки не существовало. Ни один пианист, приглашенный в салон виконта де Шаньи, не мог бы сравниться с ним; разве можно наслаждаться игрой Марсия, услышав Аполлона? И главное – его музыка прорастала в ней, только он показывал ей те божественные звуки, которые ей удавалось – когда-то – таинственным образом вывести наружу; только он будил в ней ту силу, которая давала ей жизнь, без которой она была мертва… Как он не поймет – зачем ей все слушатели мира, все театры, все концерты, если его не будет рядом, если только рядом с ним она становилась сама собой? Или не становилась… Слезы хлынули новым потоком. Ах, как безбожно она фальшивила в конце самовольного выступления! Должно быть, ей уже никогда не стать прежней! И ведь… вдруг подумала она – ведь он слышал это! Как же до этого она не сообразила… Это, вероятно, стало еще одной причиной его ярости, но главное – разочарования. Он разочаровался во ней до конца. И, возможно, эти 14 дней вместо обещанных семи – на самом деле лишь отсрочка, лишь мягкая, милосердная попытка постепенно объяснить ей, что ничего не вернуть, что музыке, как и любви, пришел конец. Но при всей своей жесткости он не настолько жесток, чтобы сказать ей об этом сразу же, и вот пытается исподволь подготовить ее к этой новости. Слезы перестали течь – горе было слишком сильным, чтобы они могли его смягчить. Отрывистые, сухие рыданья вырвались из ее груди. И вдруг она, не веря себе, услышала… Услышала звуки скрипки – ту саму мелодию, которая когда-то была залогом любви и надежды. Воскрешение Лазаря. Музыка скрипки ласкала ее, обнимала, лелеяла, уговаривала, что не все заканчивается, что тьма сменяется светом, смерть – жизнью, тишина – дивной гармонией сфер, а она все еще сопротивлялась, она все еще мотала головой, сомневаясь, но скрипка властно и нежно убеждала ее в собственной глупости; и не с ядовитой ухмылкой, а с прежней добродушной, легкой и любовной насмешкой говорила ей, что она должна верить, верить и доверять, и ждать своего часа, как Лазарь, который дождался рассвета… Окутанная музыкой, как теплым одеялом, она и не заметила, как скрипка вдруг замолчала, а дверь резко распахнулась, и Эрик, все с тем же ледяным видом, поставил на стол горячий шоколад и бросил:
- Мадмуазель, если вы и дальше так будете сидеть на холодном полу, можете вообще отказаться от мысли о пении. Хоть иногда вы можете сами позаботиться о себе, без моего напоминания? Немедленно под одеяло!
Выйдя наконец из своей комнаты, Кристина почувствовала, что у нее немного кружится голова. Эрик вовремя подхватил ее, выругавшись себе под нос. Но она тут же пришла в себя и устремилась к органу. Ей хотелось касаться инструмента, целовать его, прижиматься к нему. Но Эрик сурово указал на ее обычное место и сел за инструмент.
- Ну что, мадмуазель уличная певица, начинайте распевку. Посмотрим, достойны ли вы столь желанной вам славы.
Кристина привычно сжалась от его слов, сказанных, впрочем, не грозным, а всего лишь насмешливым тоном, но тут же распрямила плечи и постаралась дышать так, как он всегда ее учил.
-----------------------------------------------
Далее - немного ретроспекции и интроспекции:)
Глухая стена. Да, именно так: она упиралась в глухую стену, ей не хватало воздуха, и ее внезапно охватил страх безлюдного пространства. Люди вокруг нее были, но она среди них оставалась абсолютно одна. Каждый из окружавших ее ощущался плотно закрытой дверью, из-за которой не просачивалось ни лучика света, не проникало ни глотка свежего воздуха.
Рауль привез ее к себе в особняк как невесту, старался всячески угодить ей, прежде всего – заставить позабыть о произошедшем ужасе. Она же задыхалась рядом с ним, и в какой-то момент нехватка воздуха начала мучить ее почти физически. Ей все время хотелось открыть окно, высунуться наружу и почувствовать снова забытый аромат того, что ушло от нее и, видимо, уже никогда не вернется. Знакомство с сестрами Рауля, милыми, хоть и несколько высокомерными; представление его родителям, огорошенным выбором сына, но на удивление быстро смирившимся с ним; общение с многочисленными слугами и служанками графского особняка; встречи с несколькими знатными знакомыми ее новой семьи и - пустота. Чудовищная, неизбывная пустота, наполнявшая ее сердце. Сначала она думала, что дело в страхе, не отпускавшем после произошедшего в подземельях Оперы. Однако у нее не случалось нервических припадков, и напрасно домашний доктор по настоянию Рауля прописывал ей одни капли за другими – ощущение пустоты не уходило. Поначалу она пыталась обсудить его с женихом, но от этого становилось еще хуже: смотреть в глаза, искренне желающие тебя понять, но не способные это сделать, бывает еще печальнее, чем не смотреть ни на кого. Временами она сама казалась себе запертой шкатулкой, ключ от которой выброшен, так что никому ее не открыть. В какой-то момент она даже задумалась об исповеди. Возможно, ее грызет изнутри раскаяние в предательстве? Возможно, Бог не простил ей измены человеку, много лет называвшему себя ее ангелом-хранителем? И бывшему им на самом деле, внезапно поняла она. Ведь даже с Раулем она встретилась вновь благодаря ему, иначе он бы просто не узнал ее, скромную хористку. Но встреча с Раулем была лишь завершающим аккордом подаренной ей мощной симфонии длиною в десять лет. Да, с семилетнего возраста Кристина была окружена его знаками внимания, скромными, но дорогими ей подарками, а главное – его голосом. Его голос. Он следовал за ней, куда бы она ни шла, он согревал и защищал ее, наставлял и хранил. Все свои ничтожные обиды, мелкие переживания, всю свою детскую боль она поверяла ему, и он всегда слушал и слышал ее, понимал и как будто отражал в себе все, что испытывала она в самой глубине души; отражал и даже объяснял то, что было непонятно ей в самой себе. И чаще всего он делал это через музыку: он пел ей и поднимал нечто со дна ее сердца, и это нечто наполняло все ее существо не легкой временной эйфорией, сиюминутным восторгом экстаза, но всеобъемлющим смыслом, абсолютной сутью, непреходящей ценностью. Она, маленькая Кристина, никому не нужная в этом мире сирота, которую шпыняли все, от мадам Жири до балерин и хористок постарше, никем не услышанная и не замеченная, внезапно становилась самым важным человеком на свете – самой собой. И – самым важным человеком для других. Не только сияние солнца и луны, не только витражи театральной часовни и широкие окна, выходящие в большой мир, обретали смысл от его пения, но и сама она обретала огромное значение в собственных глазах для всего этого мира. Она пела для него, и ее голос звенел ясно и нежно, и он называл ее своим ангелом… Но теперь она больше не слышит его. И она больше не может петь. Она больше не может петь. Вот что давило ее грудь, вот что наполняло ее дни горечью. Вот что нельзя было объяснить Раулю, его семье и знакомым. В сравнении с этим потрясение от произошедшего в его подвалах, от смены обстановки и положения в обществе было сущей чепухой. «Я не могу так жить», подумала Кристина. «Я умру». Но умирать не хотелось, а вернуться к учителю было невозможно по многим причинам. Не последней из которых была та, что он сам в итоге предложил ей уйти.
……………
Эрик сидел на низкой кушетке, уставившись на привезенную из Персии игрушку – обезьянку с цимбалами. На губах все еще горел ее последний поцелуй, пальцы сжимали возвращенное кольцо. Во рту была горечь. Если бы его спросили, чего бы ему сейчас желалось больше всего, он бы не ответил. Неужели ты не хотел бы вернуть Кристину? – удивились бы спрашивающие. А он бы все равно продолжал молчать. Молчание внутри и снаружи. Пустота. Выжженное место. Вот все, что осталось в нем после ее ухода. Или раньше? Пожалуй, раньше. Случилось это, когда она сорвала с него маску, или потом? Пожар страсти. Языки вздымаются до неба, но после костра остается лишь горстка золы и угольков. А если ее еще и обильно – по-настоящему обильно – полить дождем слез, то эти угольки никогда не разгорятся вновь. Когда он тащил ее в свое подземелье, когда напялил на нее фату, когда схватил за волосы, заставив подойти к зеркалу, когда швырнул наземь, увидев взгляд, которым она на него смотрела – пылал ли все еще пожар? Хотел ли он ее или свою мечту о ней? Ненавидел или любил? Все равно. Он отпустил ее не только потому, что понял, что она никогда не будет счастлива с ним. Но и потому, что больше не слышал через нее своей музыки. В ее покрасневших, жалких глазах, в ее поцелуе он не чувствовал больше того, что чувствовал на протяжении этих пронизанных нежностью и трепетом десяти лет. Не он один был здесь привидением. Она тоже была для него призраком, выдуманной грезой все это время, и вот, сделавшись реальной, отпустила его навсегда. Она обрела свою, отдельную от него, неподвластную ему и роковую реальность, сорвав с него маску перед всем театром. Не тогда, когда целовала виконта на крыше и согласилась на помолвку. Тогда Галатея лишь осмелилась поиграть в романтическую игру за спиной у своего мастера. Но только сняв с него маску, Галатея обрела свое собственное лицо. И лицо это оказалось для него абсолютно чужим. Он больше не отражался в ней. Желание, чтобы она стала его женой, гнев, страстные крики, мерзкая сцена в подземелье, увенчавшаяся его последним признанием: «Кристина, я люблю тебя» - все это уже было данью его отказу расставаться с иллюзией, попытке удержать ее. Ее неверящие глаза, ее холодное, чужое выражение… «Ты все равно будешь принадлежать мне!» – вопил он, как ребенок, не желающий расставаться со сломанной игрушкой, которую уже нельзя починить. Но игрушку, так или иначе, пришлось выкинуть. И просто жить дальше.
Эрик медленно поднялся, осмотрелся. Орган, свечи, картины, платья. Столько от нее во всем этом, все дышит ею, а на самом деле, ее никогда и не было. Как больно… и как пусто. И как же горько, горько, невыносимо горько во рту. Он открыл бутылку ликера, налил немного в рюмку и отпил глоток. Что же теперь делать? Перед ним – вся жизнь. Театр он запугал так, что они будут повиноваться ему гораздо охотнее, чем раньше. По крайней мере, можно на это надеяться. Хватит робких закулисных игр. Настало время открыто заявить о себе – через музыку. Они будут ставить его оперы и играть их по его правилам. Музыка – единственное, что ему остается от себя. И от мечты о ней.