Глава 15. Отец (1/1)
Почти век назад...*** Генрих Якоб Штольман, потомственный ремесленник?— из цеховых ремесленников вольного города Любека, гордый 38-летний домовладелец и хозяин большой кузни, в 1806 году разорился дотла…Его крепкий дом красного кирпича, из-за острой ступенчатой крыши похожий на резной пряник?— его наследный, фамильный дом теперь стоял гулким и пустым. Мебель большей частью была распродана, и обстановка, и без того протестантски-скромная, удручала глаз. Из четырех этажей дома семейство Штольманов смогло отапливать лишь три комнаты первого этажа, где ютились вчетвером, и вечерами подкреплялись немудрящим ужином.Канун Рождества застал Генриха, жену его Клару, тихую тринадцатилетнюю дочку Иду, и годовалого Польди отрезвляющей правдой дырявых башмаков и невозможностью купить Иде новенькую альбу к конфирмации. Ту льняную, белоснежную, расшитую шелковыми распятиями альбу, которую Клара еще год назад высмотрела для своей девочки в витрине церковной лавки семейства Шульц. Теперь у Иды в ее важный день не будет прекрасного белого одеяния и венка из роз, как у других девочек, и ее добрая мать не сможет собрать достойный стол для гостей… Это было настолько врасплох, что Клара впервые за несколько лет расплакалась.Генрих беспомощно смотрел на плачущую жену, и его усы никли от горя. Он покачивал колыбель сына, который весело пускал пузыри во сне, и взглядывал на читающую у камина Иду. Генрих думал, что пришла пора продавать кузню… а по всему выходило, что и дом тоже.Огонь пылал в простом кирпичном камине, куда была заправлена целая куча колючего сухого вереска, и в столовой, где они вечеряли всем семейством, было тепло, но надолго ли?.. И как теперь сложится будущее почтенного семейства? Около года назад у обескураженной четы Штольманов народился наследник, Леопольд Клаус Штольман, поразивший всю улицу роскошным весом, и которого сразу после крещения стали ласково называть домашним именем Польди. Клара так радовалась прибавлению в семействе, строила планы на долгое счастье, и Генрих был отчаянно горд собой… А теперь выходило, что ему, пусть немолодому, но уважаемому гражданину города, нечего оставить своим детям в наследство…Улицы старого города, напоминавшие скелет огромной рыбы с изогнутыми костями, сквозь тенистые парки и купеческие садики всегда неизменно приводящие к воде, эти улицы, исхоженные Генрихом вдоль и поперек, нынче тревожили. Там, на голубой воде, опоясывающей Любек сверкающим кольцом, на причалах двух рек?— Траве и Вакениц?— сколько себя помнил Генрих, с лодок и парусных судов сгружались товары: соль и крепкое сукно, рыба, хорошее зерно, и русская пушнина, и желтый воск… И всего было в избытке, и грузы всегда шли нарасхват. А нынче всё было не так: судов приходило все меньше, и грузы стали скудными: горожане отчаянно экономили. Прославленные цеховики: кузнецы и портные, кондитеры и сапожники?— бросали свои дела и нанимались?— oh, mein Gott?— в батраки к англичанам и французам! Дворяне немецких городов, вспомнившие о щедрых обещаниях полувековой давности русской царицы Екатерины, перебирались в далекую Россию.Любек опустел. И теперь многие пряничные дома стояли заколоченными и холодными…Во всем были виноваты паровые машины англичан, беспощадно перевернувшие устоявшийся мир вольных немецких городов, и Генрих думал об этом с ненавистью. Вся Голштиния, да что там говорить, все ганзейские земли, еще могучие или утерявшие былое величие, но полные самоуважения, вошли в девятнадцатый век так, как и подобает добрым государствам?— по единому образцу, положенному предками. Везде совершался веками устоявшийся ритуал: феодалы владели землями и душами, монархи с переменным успехом дрались за право владеть феодалами, а ремесленники всех мастей помогали и тем, и другим скрашивать их почтенный быт. И Генрих от рождения знал: в немецких городах всем заправляет труд и порядок. И потому год за годом здесь не бывает революций и промышленных бурь, несущих хаос и слом укладов, как повелось в мятежной Англии или самовлюбленной Франции… И потому-то цеховики вольных городов не бывают бедны, а напротив, они всеми уважаемы, и всегда заканчивают жизнь в своих постелях. Генрих Штольман совершенно одобрял такой ход вещей, и собирался скончаться уважаемым цеховым ремесленником ровно так же, как его прадед, и дед, и отец его, и желал, чтобы и его сын, и сын его сына повторили этот путь.Но рынки Любека, и Гамбурга, и Бремена заполонили дешевые изделия французских и английских фабрик. Иностранные, прекрасно сделанные вещи все прибывали и прибывали, и наплыва их было не остановить… Уже и крупные голштинские купцы понастроили пыхтящих дымами заводиков, и сами превратились в юрких заводчиков массовых вещиц… Куда уж с этаким молохом тягаться ручному ремесленнику, у которого на выделывание одного заказа уходили недели?..Кузня Штольманов простаивала. О нет, меха еще раздувались под ее сводами, и каменный купол еще оглашался тяжелым боем молотов и перезвонами молоточков о наковальни, а подмастерья все еще обжигали шеи и фартуки жаркими искрами, но ремесло замирало и больше не приносило дохода. В тяжелых снах Генриха его трехвековые предки укоризненно качали головами…По Любеку ходили пугающие новости, что Саксония занята Наполеоном, и что вся прусская армия сдается французам. Однажды утром Генрих вышел за табаком, и уже распахнул было тяжелую дубовую дверь лавки, как вдруг заметил свежеприкрепленный франкфуртский газетный листок с новостями и объявлениями со всего света. Серый лист пестрел колонками: ?ИЗ РИМА?, ?ИЗ ЛИФЛЯНДИИ?, ?ИЗ БАВАРИИ?, а колонка под заголовком ?ИЗ РОССИИ? кричала:Чувствуя, что волнуется, кузнец аккуратно сорвал бумажку и медленно, по складам прочел:Александр I, самодержец Всероссийский?Генрих думал два дня. Он побродил под вратами своего дома, украшенного пожелтевшим мраморным гербом… На этом старом мраморе когда-то, в перекрестье двух копий, высекли прозвание далекого его предка: ?Stolle? (?колючка?, ?игла?, ?терние?, ?шип?, нем.; ?mann??— ?мужчина?, ?воин?, нем.) для крестоносца-копейщика, должно быть, являлось приятной и лестной похвалой его умениям, а другого имени этот доблестный вояка потомкам не оставил. Вот в этом-то прозвище прапрадед Генриха убрал всего только одну букву, и, соединив оба воинственных слова в одно, навеки закрепил фамильное: ?жена моя Клара. и дочь моя Ида, и сын мой Польди, я не забыл вас. Я вернус до вас скоро, как смогу. Не ругайте Генриха, не ропщите на бога, и всегда ждите отца. миром живите с соседями, они помогут?, и Клара поплакала еще…Так они и проживали. Польди старался быть хорошим сыном своей гордой матери, и когда подрос, всякое лето нанимался в порт драить трюмы и помогать в разгрузке кораблей. В 1821 году, едва Польди минуло 16 лет, Клара снарядила его в Бремен?— попытать счастья странствующим подмастерьем. Теперь многие мастеровые, былой цвет ремесленничества, ходили по дорогам с ящиками и тележками, набитыми инструментами: они нанимались в деревнях на починку сараев, а в городках?— на любую подработку. Вот и Польди Штольман, снабженный молитвами и наставлениями матери, три года странствовал по Голштинии, пока не выучился всему понемногу: и портняжничать, и скорняжить, и подковывать лошадей, а после, заработав немного денег, вернулся в Любек. Они с матерью выкупили в собственность мастерскую и продолжили шить и починять шляпы, перетягивать зонты и править их костяные ручки, и даже изготавливали перчатки.В 1826 году, когда Польди исполнилось 20 лет, и Клара собралась, наконец, принять честное предложение герра Блюма, внезапно объявился Генрих, которого в семье Штольманов давно почитали погибшим. Он вошел, весь увешанный медалями, опаленный порохом, хромой и незнакомый старик, и обвисшие, совершенно седые усы его странно контрастировали со все еще могучим размахом плеч, и гладкой, продубленной на солнце кожей его лица. Глаза Генриха голубели. Он поставил в угол костыль, произнес: ?мир дому нашему, Клара?, и Клара, сидевшая над работой, вскрикнула. Польди вышел вперед, встал напротив незнакомца, и осознав, что этот старик его отец, ответил: ?твоего дома здесь больше нет?. Генрих немного помолчал и поклонился им в ноги. Странно, но их сердца смягчились, и они простили его.Генрих не привез ничего, кроме своих наград и ран, беглого русского языка, да красно-зеленого мундира Преображенского лейб-гвардии полка, в котором он дослужился до подпоручика. И еще?— отчаянной веры в то, что боевое товарищество с полковником лейб-гвардии бароном Константином Антоновичем Шлиппенбахом, которого Генрих вынес из-под огня где-то под французским местечком Краон, обернется для Штольманов дорогою в новую жизнь. Барон наградил его за свое спасение золотою шпагой на черно-желтой перевязи с красивой русской надписью ?За храбрость?, после чего они обменялись нательными крестами: барон Константин снял свой греко-российский, а Генрих свой лютеранский, и они сделались побратимами.Скрипуче и тяжко кашляя, Генрих подолгу рассказывал сыну, как воевал на кровавых полях Пруссии и Польши, как стоял на Немане, где видел Наполеона, которого еще нескоро смогли побить союзники… Как сражался в Финляндии против шведов, как отступал из сумасшедшей снежной Москвы в зареве пожарищ, а после?— дошел с бароном до Парижа. Что русский царь еще двадцать лет назад раздавал ополченцам Петербурга дворянство?— за просто так! От богатства своего! А ему, Генриху, не досталось того… И он продолжил воевать за российскую державу, аккуратно считая растущую выслугу лет, и подавая без проволочек на повышение чина. И в конце концов выслужил Генрих по российской табели 10 класс?— вовсе неплохая награда для безвестного немецкого кузнеца!?О, в России надо лишь дослужиться до правильного класса или, показав беспримерную храбрость, получить Владимирский орден или ?Егория?, и тогда! —?Генрих покачнулся и прикрыл глаза рукой,?— тогда!.. В Лифляндии и Эстляндии, говорят, много хорошей земли, и ее теперь даром раздают русским дворянам! Надо лишь дослужить еще чуть-чуть?— до пожалования дворянства…?. Он устало потер грудь, и Польди протянул ему кружку сахарной воды.Польди очень внимательно слушал отца. Генрих все бредил новою жизнью, звал Клару и сына в Россию, но Клара однажды уставила руки в боки, упрямо помотала головой и сказала: ?нихт?. Генрих был не жилец, он все надрывнее кашлял, окропляя рубаху алыми сгустками, а к весне совершенно слег и скоро умер, как и мечтал когда-то?— в собственной постели в окружении семьи…Польди как раз исполнился 21 год. Ранним утром, как и Генрих когда-то, он снарядил походный мешок, погладил ладонью нательный православный крестик на груди, взял отцовскую саблю, расцеловал плачущую мать, и отплыл с любекской пристани в Петербург.Он нашел барона Шлиппенбаха, который обрадовался, узнав в нем сына побратима, и тут же взял его под свое начало в Преображенский лейб-гвардии полк. Польди стал Платоном для русских товарищей. Он воевал так отчаянно и бесшабашно, что вся его мундирная грудь покрылась наградами, среди которых был и солдатский ?Егорий?. Через три года он был взят в штаб новоиспеченного командира полка генерал-майора принца Петра Георгиевича Ольденбургского. За участие в подавлении польского восстания принц получил Анну и Владимира, а Польди?— еще одного, старшего Георгия, и главное, Ранее утро врывается в раскрытое окно спальни скрипом подъезжающих телег и криками крестьян: это к дубовым дверям высокого овина, выстроенного слева от господского дома, подвозят на просушку снопы. Мать легонько дует Якобу в лоб и он, еще спящий, разнеженный кренделек, трет закрытые глазки тонкими батистовыми рукавами ночной рубашки. Он сладко потягивается в постели?— и Ульрика, забывая вздохнуть, замирает над ним в едином для всех матерей, извечном нежном удивленье… Ее удлиненное, остренькое лицо расцветает улыбкой, и она гладит круглый лобик, заостренный плавничок подбородка и выгнутую шейку ребенка, а затем щекотно водит по круглой розовой пятке, торчащей из-под одеяла.Она сидит на белоснежной?— всё оборки и буфы?— постели своего единственного сына, здорового яблочно-румяного мальчика трех лет отроду, и?— сама наполненная недавним сном, заправляет выбившиеся пряди в тугую прическу, под высокий чепец с кружевами, и потягивается, и улыбается… Ее серые глаза под сенью горячих, почти золотых ресниц, излучают уверенность в завтрашнем дне, свойственную доверчивой юности, ведь жизнь еще не стерла с ее высоких скул рассыпчатые веселые веснушки и нежные скобочки возле губ. И эти знаки явственно проступают на лице Ульрики при любом воспоминании о недавнем задорном девичестве. Она одета в тонкое пикейное платье со множеством кругленьких, похожих на горошины, маленьких пуговок. И Якоб принимается крутить их юркими пальчиками и говорить, говорить взахлеб о том, что приснился ему великан, огромный, как гора, и он убил его золотою саблей, которая висит на стене в отцовском кабинете, и так завораживает мальчика.Ясеневая кроватка с резным бортиком и кисеёю, пара крутобоких сундуков, длинная скамья вдоль стены, а на низеньком столике?— Библия, да еще большое деревянное распятие над изголовьем кроватки с костяною фигуркой Христа,?— вот и все убранство этого младенческого мирка, в котором Ульрика чувствует себя счастливейшей в мире матерью. Одно только изображение украшает комнату: большой офорт с гравированным рисунком острых башен и крыш Любека…У высокого окна, в котором сияет последними звездами предрассветное, зеленовато-голубое небо, висит на медной проволоке клетка. В ней проснулась желтая канарейка, она скачет, и звонко подает голос… Ульрика взглядывает в окно: и видит, как от дома разбегается во всю ширь большой влажный луг, заросший синими люпинами, где лифляндские крестьянки уже принялись накашивать первые стога. Луг опоясывают высокие березы, и Ульрика созерцает, как они, собираясь в стройные ряды, уходят вдаль трепещущей аллей… Аллея ведет в полудикий мызный парк, полный мхов и валежника, и за позволение рубить в нем хворост и драть кору крестьяне отрабатывают в год по пятьдесят пеших дней…Густой лес окружает мызу со всех сторон. Он наступает, осторожно выплескивается низеньким подлеском: крошечные клены и елки крадутся через покосные луга к дому, и каждый сентябрь здесь вдосталь набираются огромные корзины белых грибов. Иногда из леса выходят любопытные косули и замирают точеными головками, стоя невдалеке…В центре усадебных угодий плещется рыбное озеро с двумя островками. Озеро наполняется водой от речной плотины, на перекатах которой мостится каменная водяная мельничка.Хорошо идут дела на мызе Польди Штольмана: охота и рыбная ловля сдаются в аренду деревенским, и они исправно поставляют к барскому столу свежую форель и дичь. В хозяйстве имеется своя кузня, широкая конюшня и каретный сарай, хороший амбар и три кирпичных овина, а также сыроварня и павильон с чудными растениями.Ульрика слушает пение птиц, оглаживает по маковке дитя, и вспоминает, что уже через два месяца после рождения сына Польди запряг вороного и отвез их в деревню, где в лютеранской кирхе пастор Абель крестил мальчика именем Georg Jacob Stollmann. С тех пор они жили здесь, как в раю.На крещение к ним приехали погостить родственники Ульрики и несколько военных товарищей Польди, и молодая хозяйка обновила убранство дома. На окнах были развешены новые занавеси; с фортепиано убран чехол, а бронзовые канделябры во всем доме были освобождены из окутывавшей их целый год кисеи. Обитые голубым репсом стулья и кресла сбросили свои коленкоровые накидки, и всюду прислуга прошлась вениками, да метлами. А еще, на всю залу в первом этаже был разостлан огромный ковер, подаренный к свадьбе Штольманов бабушкой Ульрики…Августовское солнце плеснуло в комнату свои первые лучи, озолотило выбеленные стены и зеленые глазки мальчика… ?Вставай, мой кренделек?,?— говорит Ульрика, и детская болтовня раздается с удвоенной силой, сплетаясь с радостным цвиканьем канарейки, и стрекотом кузнечиков за окном, и тут же к ним присоединяется дрозд, который живет в зарослях дикого винограда, под окнами второго этажа…Мыза просыпается, и двор наполняется криками горластых петухов, и гоготом выпущенных на волю гусей. Скрипит колодезный ворот, женщины во дворе поют протяжную песню, и облитая светом Ульрика насыпает канарейке семян и наполняет поилку из пузатого кувшина.Якоб просит попить, но сделав два торопливых глотка, перелезает через бортик кровати и бежит по деревянным половицам к окну. Он с неуловимой ловкостью взбирается на подоконник?— мать только ахнуть успела, и упершись крепкими босыми ножками, что есть силы кричит:—?Вернер! Здравствуй! Ты уже вырезал мне свистульку?Невысокий коренастый старик, с угловатою головою и густыми черными, с проседью, волосами, которые все зовут дикими, отставляет вилы, оборачивается с вершины переполненной телеги, и на весь двор раздается его, похожее на воронье карканье, приветствие:—?Доброго дня, маленький господин! Сделал, как и обещал!В руке Вернера взблескивает ослепительное солнце, и с маленького стеклышка, зажатого в коричневой ладони, вспархивает солнечный зайчик и перепрыгивает прямо в глаза мальчику. Якоб вскрикивает: ?ай-и!?, вертится у открытого окна, закрывается манжетой рукава, но старик не дает пощады и совсем слепит мальчишку, и в конце концов беспокойно оберегающая сына мать хватает его за длинную ночную рубаху и стаскивает с подоконника. Зажмурившийся Якоб дрыгает пятками, хохочет во все горло, и не может остановиться! Так Ульрика и несет на вытянутых руках свое хохочущее трехлетнее чудо: на первый этаж, в столовую…Она сама печет ему свеклу под тмином и накладывает мягкий, еще теплый сыр на белый хлебный брусочек, нацеживает в глиняную кружку молока. Якоб выбегает на двор, едва маменька переодевает его и приглаживает щеткой мягкие длинные вихры. И мир распахивается навстречу огромным ликующим солнцем, встающим над постройками двора, над головами работных людей, над резной зеленью травы и листьев, в которых заливаются дрозды, и над дальними полями мызы.Ульрика выходит следом за ним на крыльцо. Работницы усадьбы тянутся к ней поздороваться и пожелать хорошего дня:—?Доброго утречка, фрау Штольман!Вскоре маменька уходит раздавать указания к обеду, и к сбору яблок, и еще следует проследить за стиркой… Мальчик остается на попечении няньки.***На ветреном возвышении в торце дома крестьяне наладили первый обмолот. Женщины разложили золотистые снопы вкруг столба, на привязи которого две сильных лошадки тянут волокуши. Работники подхватывают зерна лопатами и провеивают на ветру, собирая в бурт чистые зерна.Взрослый мальчик водит под уздцы лошадей, и Якоб, выдернув у няньки руку, важно вышагивает рядом. Но ость летит в глаза, и соскучившись, он убегает за дом?— под густую таинственную сень, где огромные деревья срастаются ветвями, образуя плотный лиственный шатер. В глубине шатра есть старый, вросший валунами в землю колодец, где, говорят, живет одинокая ведьма Лаума, которая от горя утаскивает у матерей любимых детей… Якоб осторожно заглядывает в сумрак колодца, хотя ему это строго-настрого запрещено! Ухает в него протяжно, и долгое эхо отражается от мшистых зеленых стен… мальчику становится не по себе.Ведьму в колодце не разглядеть, зато по отвесной стенке из темноты медленно поднялась к Якобу изумрудная лягушка. Она доверчиво повела круглыми глазами и уставилась на него, он замер и стал смотреть на нее, и так они некоторое время изучали друг друга. Мальчик от напряжения еле заметно шевельнулся, и в тот же миг лягушка спружинила и прыгнула высоко вверх! Якоб от неожиданности засмеялся! А подоспевшая запыхавшаяся нянька унесла его от греха к скамье под деревьями.Тут висят веревочные качели: подвязанная отцом перекладина меж толстых ветвей бука, и Якоб качается до дурноты, а потом свешивается вниз головой и висит так, пристально глядя на перевернутый мир, на плетеную отгородку от скота, на нянькину расшитую красным узором юбку, на тропку, уходящую вглубь тенистого сада…Потом они спешат к денникам, где нянька долго болтает с конюхом Фридрихом, а мальчик завороженно смотрит, как чистят и запрягают огромных лошадей. Он боится их, ведь они такие огромные! У них ходят бока, и дышат они с фырками, раздувая ноздри, как трубы… Лошади у Польди Штольмана сильные, крепкие как львы, вороные, и спины их лоснятся атласно. Когда их расчесывают, они стоят тихо, только косят на мальчика выпуклыми глазами.Отец как-то усадил Якоба перед собою в седле, и мать все приговаривала: ?Польди, нихт! Ему рано!?, а отец усмехался в усы и отвечал покровительственно: ?Проедем шагом вокруг дома, не бойся, Ульрика?.
Мальчик запомнил это замирание от ходящей ходуном высоты, и ужас, и восторг от поездки в крепких отцовых руках. От отца жутко пахло табаком, и рюмкой яблочной водки, и крепким, трехдневным крестьянским потом?— от него всегда так пахло… Сегодня отца не было в конюшне. Якоб вообще видит его редко, в основном по вечерам, когда тот рассчитывает работников…?Няня,?— Якоб дернул болтушку за рукав,?— идем к Вернеру!?. И они идут с няней по зеленому выпасу, где гуляют красноносые гуси, и они предусмотрительно огибают их по большой кривой: всем известно, как гусаки шипят и дерутся. Зато прямо перед ними встает, покачиваясь на ломких ногах новорожденный теленок, и Якоб радостно гладит его влажный кожистый нос. Корова, как огромная гора, задумчиво жует рядом, но Якоб ее не боится, она пахнет хлевом и молоком, и он звонко целует в нос смешного теленка…Вернер выстругал ему деревянную саблю, и мальчик до-о-олго сражается с крапивой! Потом бежит к длинному столу, где маменька вместе с помощницами режет пахучие, ароматные яблоки. Ульрика нежно гладит его по щечке, протягивает очищенную дольку, и мимоходом учит счету. Эйнс! цвейнс! дрейнс! —?кричит Якоб, и женщины хорошо смеются, отгоняя липкими ладонями надоедливых ос. Невдалеке работники увязывают мешки на продажу?— нынче на мызе хороший урожай.Звон разогретого полудня летит над мызой до легких облачков, а Якоб, присев в траве, наблюдает, как шмели справляют свои будни над золотыми цветками мальв. Якоб играет, пока его не кричат к обеду.Под ветвями раскидистой березы, за длинным деревянным столом рассаживаются все: и хозяева, и работники. Едят густой картофельный суп, и кнедлики, и свиные, запеченные в тесте ноги, и ушки, и много хлеба, и пива. А потом?— ароматные румяные пироги с бузинным чаем. После обеда Якоб, сморившись, засыпает, и мать относит его в спаленку, где тихонько опускает над ним кисейный полог.Вечером, забежав в дом, Якоб слышит, как в зале бьют тяжелые часы, а мать наигрывает на фортепьяно что-то неуловимо-светлое и задумчивое… Солнце медленно спускается по небу, заполняет вечерним светом нутро дома, и глаза утомленных людей…После заката, во дворе, отец рассчитывает работников. Он сидит, облокотившись о стол сильными загорелыми руками, рубаха его намокла от пота, и он, ослабив тугой ворот, начинает задумчиво водить пером по исписанной книжице. На столе светит ровным огнем масляная лампа, и вокруг нее вьются искорками мошки. Крестьяне в этой мирной тишине, сняв картузы, стоят и ждут расчета. Якоб же восседает на колене у Вернера, держится за пуговицу Вернерова камзола, и внимательно наблюдает за процессом.—?Благодарим, герр Штольман. Спокойного сна, герр Штольман. —?монотонно благодарят мужики, и глаза Якоба слипаются…Иными вечерами маменька ходит в деревенскую больничку, проведывает бедняков. Тогда она оставляет своего мальчика на Петру, и веселая толстушка Петра приносит ему перед сном тарелочку чищеных вишен, а потом треплет его за ушко, тормошит, целует в макушку, и прижимает к фартучку, от которого сладко пахнет глаженым льном.Изредка Ульрика берет сына с собой. Как-то Якоб видел, как на гумне кричал молодой работник: его руку затянуло в жернова на обмолоте, и мать всю неделю ходила его проведывать. Парень лежал в избе, слабо улыбался фрау и мальчику, и жена его, и дочери с протестантским смирением благодарили Ульрику за подарки и мази.Каждое воскресенье к ним наведывается пастор Абель, просветленный после общей молитвы в кирхе. Еще приходит мельник с белокурою востроглазой женой и тремя мальчиками-погодками. Мельниковы мальчики так похожи один на другого, словно хорошая кондитерская наварила свежих эклеров: беленьких, воздушных, с черными изюминками глаз?— маленькие копии своей матери. Иногда приезжают соседские мызники или маменькины сестры с детьми из Дерпта, и все они садятся за праздничный щедрый обед. И маменька опять играет на фортепиано, и гости слушают, а Якоб тогда немного проказничает с ребятней.Перед сном Якоб всегда просит у Бога здравия маменьке, и домашним, и хорошего урожая отцу, а еще?— чтобы отвезли его на широкое поле подсолнухов, которое волнуется солнечными головками под бескрайним голубеющим небом. Мама читает ему на ночь из старинной немецкой книжки древние сказания о море у крутых скал, о тевтонских рыцарях и песнях немецких дев, и у Якова счастливо путается в голове: он засыпает, умиротворенный. А назавтра его ждет еще один, полный открытий и веселой беготни день.Когда Якобу исполнилось четыре, отец разрешил ему сбегЯкоб жил на свете уже шестой год, когда тревожные вести о том, что российский император хочет отнять у остзейских дворян власть и волю, заполнили их дом… Отец ездил в Дерпт на заседания ландтагов, где мызники Лифляндии, большие и малые, взволнованно спорили и решали между собой, как сделать так, чтобы и русскому царю угодить, и не позволить балтским крестьянам заиметь паспорта и плюнуть на многовековую барщину. Дворяне сопротивлялись, но крестьянские бунты и недовольство делали свое дело. Царь уже покусился на дворянское право телесных наказаний, а теперь хочет отнять последнюю силу?Польди приезжал домой мрачный, полный сварливого гнева. Он выпивал по вечерам больше обычного, и Ульрика с сыном старались не попадаться ему на глаза… Он теперь все время боялся. На войне не боялся Польди, а нынче страх обваривал его душу, как кипящая смола. Он боялся, что время и чужая власть опять сомнет семейство Штольманов, как слабую ветку, и им придется бедовать… Что, если остзейских дворян лишат последнего? Как он это переживет? Он уже терял всё, и мочи терять снова у него почти не осталось… Мыза, доставшаяся ему такой болью и кровью, его мыза, на которой они так счастливо жили эти годы, стала приносить меньше дохода, и Польди горевал… Но он помнил, что один выход всегда есть.Жизнь научила Польди Штольмана простой мудрости: разорившегося немца всегда выручает война. Войн в Европе веками водилось в избытке.А еще жизнь вот этому скверному страху научила Польди: всё, что есть у него, может рухнуть в одночасье. И сын его останется ни с чем, и род Штольманов не выживет… Стало быть, надо снова быть готовым ко всему, решил 50-летний Польди, и пора научить этому сына: Якоб должен стать солдатом, хорошим солдатом!..В эту пору в заполненный тревогой мызный дом приехал погостить к Польди давний его товарищ по Польской кампании, штабс-капитан Новицкий?— такой же продубленный порохом, и сильный, как Штольман, но нрава совсем другого: громкого, бесшабашного. Якоб подслушал, как старые вояки вспоминали былые деньки, хмелея от имбирного пива, как дымили трубками и пели шальные песни. А когда капитан все же заметил его, подглядывающего из-за двери, и поманил, хохоча белыми как, чеснок зубами, то Якоб подбежал к нему без боязни, взобрался на колени, и дернул капитана за ус. Тот развеселился еще больше, и позволил Якобу поиграть с оружием.И гость был веселый, и отец чуть размягчел, но маменька почему-то все больше таилась, и бродила по дому с красными глазами. Однажды Якоб услышал, как Ульрика, заламывая тонкие руки, умоляющим голосом говоила:—?Польди, но может быть, отдадим его в Дерптскую гимназию? Выучится, станет профессором…—?Никакой гимназии, только корпус. —?отрезал Польди,?— он должен быть солдатом, тогда не пропадет.И мать зарыдала, горько, безутешно.Вскоре Новицкий уехал, увезя с собой в Петербург письмо, которому надлежало перевернуть судьбу маленького Якоба Штольмана. Письмо было адресовано барону Шлиппебаху, недавно еще служившему директором Первого кадетского корпуса, а ныне?— исполняющему обязанности инспектора военно-учебных заведений империи.Через месяц от барона пришел ответ, что он, конечно же, помнит бесстрашных Штольманов, а особенно немецкого своего брата Генриха! И охотно поможет с устройством младшего Штольмана в кадетский корпус.…Ты только держи меня крепче, не отпускай, мама. Если я не почувствую жара твоей руки, то потеряюсь навсегда. Спрячь меня, мама, спрячь от войны и чужих людей, от огня и дыма. От горькой правды и тоски?— спрячь. Укрой меня, мама, покрывалом своих волос, не отдавай злой ведьме Лауме. Не отдавай меня в солдаты, мама!..Рыдающая мать обнимает Якоба в последней тоске, прижимает к синему шерстяному платью, к золотым своим ресницам, и побледневшим веснушкам, но не может изменить ничью судьбу… Неумолимый, строгий отец отрывает от нее сына, вскидывает на плечо, и несет бунтующего мальчика в сани, которые помчат их сначала в Дерпт, а потом в огромный порт, где они сядут на корабль и отправятся в холодный, чужой Петербург.Маменька умерла от тоски и горя уже через год, и Якоб больше никогда не видел ее…***В марте 1874 года в гудевший работой кабинет на Офицерской, к столу 24-летнего чиновника столичного Сыска, коллежскому асессору Якову Платоновичу Штольману, тиская в руках хорошую шапку, робко подошел согнутый годами и горем старик. Он был сморщен, почти лыс, и только усы его, густые, белоснежные, да голубеющие в коричневых складках кожи глаза выдавали былую стать. Яков поднял голову от бумаг, враз оледеневшим сердцем узнал в просителе отца, и не смог произнести ни слова…—?Умоляю. —?дрожащим голосом, по-немецки выплакал Польди. —?Умоляю, помоги Курту!—?Здравствуй, отец,?— дрожащим голосом выговорил Яков.—?Мой мальчик… —?прошептал Польди.Боль была огромной, огромнее Якова, она не помещалась в груди, распирала ребра так, что дышать почти не получалось. Он скрутил эту ноющую в груди струну, встал из-за стола, подался к Штольману-старшему, потянулся?— обнять…—?Мой мальчик… он страдает… Я умоляю тебя, Якоб, помоги ему!Якоб отпрянул, и закусил руку, до боли, до слез. Чуть справившись с собой, он спросил:—?Что случилось, отец?И Польди рассказал: Курт Генрих Штольман, шестнадцатилетний кокаинист, единственная любовь и отрада Польди Штольмана, доставшаяся ему от второго, маетного, полного страсти и горя брака с русской актрисой, которая бросила мужа и сына, и сбежала с любовником в Италию, пропал.Польди, давным-давно продавший мызу и осевший в Петербурге, успевший послужить в Военном департаменте интендантом и теперь доживающий свой век на Васильевском мирном острове, не знал, куда и броситься на поиски. Все знакомые сочувствовали его беде, но разводили руками. Куда ходит Курт, где прожигает небольшие отцовские деньги, Польди не знал…Яков принял официально оформленное прошение Штольмана-старшего. Смиряя сердце, он предпринял все, что мог и умел, и через три недели нашел Курта, бледного, синюшного мальчика в каком-то тихом притоне в Галерной гавани, где блиннолицые китайцы варили опий, а в коконах затхлых одежд лежали по лавкам бледные тени невменяемых людей. Он крепко встряхнул мальчугана, но голова Курта бессильно обмякла. Пришлось взвалить его на плечо, и вынести на свет Божий, на воздух, под мартовское столичное небо.При свете дня Яков рассмотрел брата, и с ревнивым горьким чувством узнал и характерный штольманов подбородок, и высокие скулы, которые не сумела скрыть многодневная, мягкая, как у ягненка, щетина…Мальчишка был плох. Яков намеревался определить его в лечебницу, но сначала все же повез к отцу. Где-то в глубине острова, в заросших деревьями тихих двориках он разыскал домик Польди, и постучал в дверь.Едва увидев Курта, завернутый в шаль старик заохал, запричитал и сделался совершенно помешанным. Яков испугался за его рассудок, но стоять на пороге было негоже, он тяжело вздохнул, взвалил брата на плечо и перенес его в залу, на софу. Курт застонал, и старик бросился накрывать сына одеялом.—?Отец, Курта следует срочно определить в лечебницу. Он может не пережить весны,?— сказал Яков и сморщился от спертого воздуха жилища.—?Что?! Какая лечебница, Якоб. Ты сумасшедший? Мальчик останется дома, здесь, со мной. —?проговорил дребезжащим голосом Польди.—?Отец, я сейчас его заберу… —?с мягкой настойчивостью повторил Яков.-Нет! —?взвизгнул тоненьким фальцетом Польди и пошел грудью на Якова. —?Не позволю забрать его у меня!Яков молча смотрел на него, и Польди вдруг осекся, оборотился к софе, зарыдал, сотрясаясь всем телом, и сквозь рыдания Яков услышал:—?Вот бу-уэет-у тебя с-с-в-вой-сы-ын-н. Т-тогда… п-пой-мешь м-меня.У Якова натянулась на фамильных скулах кожа, и?— словно бы зазмеилась горячими трещинами. Стало так нестерпимо больно.Маменька и ее протянутые руки, золотая сабля отца, которая так нравилась маленькому Якобу…—?Прощайте, герр Штольман. —?негромко бросил он в согбенную спину Польди, вышел в переднюю, и следом?— толкнув дверь?— под мартовское небо Петербурга.