Сжатия и разрывы (1/1)

Полковник работала до последнего. До тех пор, пока уже просто не смогла держаться — даже на таблетках. Когда время пришло, Рогозина не стала ждать обморока, истощения, финальной точки, когда врачей пришлось бы вызывать прямо в офис. Она ушла сама.Все видели, как заострились её скулы, замечали залёгшие под глазами тени. Все — начиная Кругловым и заканчивая лаборантами — видели и понимали, что происходит. Но пока полковник держалась, никто не смел произнести ни слова, и ФЭС жила в пёстрой маске, в молчаливом сговоре, в ожидании взрыва.Начав утопать в и без того мешковатых пиджаках, Рогозина сменила их на блузки, стала одеваться элегантней и женственней, краситься аккуратней и ярче. Но это делало худобу и бледность только заметней, только подчёркивало внутренний, отчаянный огонь: румянец на скулах, лихорадочный блеск в глазах.— Я смотрю на неё, и мне кажется, это свеча в стакане, — без всякого выражения, глядя в стену сухими, красными глазами, шепчет Валентина. — Не свеча. Факел. Ты же знаешь, что делает факел перед тем, как сгореть? Он пылает. С каждым днём ярче и ярче.С каждым днём ярче и ярче — так она и жила эти последние месяцы, сгорая на глазах растерянных, подавленных внезапной безысходностью коллег. Её опыт, её сумасшедшая интуиция, её сверхъестественное чутьё — всё это обострилось, вспыхнуло, как осенние листья вспыхивают золотом, бронзой, алым, прежде чем опасть. Его вгрызшийся в подкорку страх смешивался с восхищением — ещё более горячим, чем он испытывал все эти годы. Все эти годы, мелькнувшие так быстро, давшие так мало. Иван не был готов смириться с этим. Этого не случится. Никогда. Не при нём. Не с ней.— Валя, — хрустя пальцами, ероша волосы, нервно повторяет он. — Ты же знаешь, я могу сделать что угодно. — С нажимом, яростно, впечатывая пальцы в спинку скрипящего стула: — Для неё я могу сделать что угодно.— Ваня, если бы я знала, что…— Ты знаешь. — Голос тихий, от усилий сдержаться тело вибрирует. — Я пойду против закона, если понадобится. Я украду. Я убью ради неё. Валя, скажи, что.— Ваня…— Валя. Скажи. Что. Что я могу сделать?— Все препараты, все лекарства… Как только она согласится лечь в клинику, я обеспечу лучших специалистов. Всё, что в моих силах…— Валя, скажи, что! — уже почти визжит он, и на крик, конечно, приходит Рогозина, чёртова Рогозина, из которой капля по капле вытекает жизнь, чертовски упрямая полковник, действительно выгорающая, пылающая, до невозможности красивая — ключицы в вырезе блузки, малиновые щёки, очень яркие голубые глаза на мелово-бледном лице, — до невозможности далёкая.— В чём дело, Иван? — лёгкая усмешка, вздёрнутая бровь, застарелая, въевшаяся усталость и эта лёгкость, так недавно приобретённая, угрожающе искренняя лёгкость…С каждым днём её держало всё меньше. С каждым днём под натиском Валентины она была всё ближе к тому, чтобы сдаться. С каждым днём Иван всё чаще задумывался о самоубийстве.Смотреть, как она угасает, было физически больно. Как она угасает — и как она держится. Как ни в чём не бывало. Тихонов — как и вся Служба — со страхом ждал дня, когда она сломается. Этот день был всё ближе, это чувствовали все. Он подкрадывался, осеняя ФЭС своим тёмным крылом, он выбивал из-под ног почву, из лёгких — воздух, из головы — всякое подобие разумия. А когда он наконец пришёл — полковник не сломалась. Она с улыбкой собрала их в своём кабинете и сказала в своей привычной манере, слегка канцелярской, слегка чопорной и официальной:— Для меня было честью работать с вами. Я знаю, что бывала неправа, запальчива, слишком требовательна. Но я никогда, ничего не скрывала. Я и сейчас не скрываю, что ухожу по состоянию здоровья. К сожалению, времени остаётся немного. Если у вас есть что сказать, придётся успеть сделать это в течение недели.— А потом? — скупо и жёстко спросила Власова. Галина Николаевна улыбнулась и развела руками. — Препарат, благодаря которому я всё ещё на ногах, больше… не поставляют. Осталась недельная доза. Антонова привстала, вцепившись в подлокотники кресла.— Валя! — повелительно осадила её Рогозина. — Не здесь!Затем, обращаясь уже ко всем, спокойно добавила:— Препарат не поставляют. И достать его я не в силах при всех своих связях. Вопросы?Позже Иван думал, что пойти на сделку его заставило вовсе не это признание, вовсе не адресованный Валентине полный нежности и железной воли взгляд. Пойти на величайшую в своей жизни авантюру, подлог, грех заставила улыбка, с которой полковник говорила о своей смерти. Недельная доза. Она сообщила об этом, смеясь. И это его доконало.Он уже выбрал крышу. Знал — так когда-то хотела Лариса, после смерти матери. У сестры не вышло; её конец оказался другим. Но он — сможет. Струсит? Нет. Трусят, когда есть что терять.— Мне. Уже. Нечего.— Что?.. — Антонова рассеяна, координация слегка сбита, взгляд расфокусирован. Накануне она провела с Галиной Николаевной всю ночь — в пустой палате, в какой-то невероятной клинике, обещающей поставить на ноги кого угодно — кого угодно, кроме Рогозиной.— Вань.Валентина встаёт, кресло откатывается от стола, как в замедленной съёмке. Патологоанатом через силу улыбается; идёт к нему, словно шагая по колено в воде. Дотрагивается до руки, проверяя на плотность, на реальность. Сжимает крепче.— Вань. Я знаю. Это тяжело. — Замолкает, сглатывает, берёт паузу и всё же оказывается не в силах совладать с собой — голос дрожит, пальцы трогает тремор. — Но мы должны держаться. Ты должен. Посмотри на неё. Держись.— Ты сама-то держишься? — чересчур грубо спрашивает он, и слёзы, не слушаясь, всё-таки катятся из глаз, щиплют лицо, оставляют влажные дорожки. Он мог бы увидеть их, взглянув в зеркало, но видит гораздо ближе — на лице Валентины, искажённом, отрешённом, стремительно постаревшем.— Галя просила сказать… Если ты только посмеешь…Иван смеётся неестественно высоко и звонко. Запрокидывает голову, чтобы перестать плакать. Разглядывая высокий потолок лаборатории, шепчет:— Почему она не может сказать это мне сама?— Ты сам не хочешь к ней прийти.Прийти — и увидеть её, сложившую оружие, беззащитную перед смертью? Хрупкую, худую, лёгкую, пылающую, ставшую такой незнакомой в последние дни...Его накрывает дрожью, его трясёт и колотит, он уже не смеётся, не плачет — что-то булькает в горле, рыдания вырываются с хрипом из самого нутра, из самого сердца. Верить в это чудовищно; не верить — ещё ужасней. Он чувствует себя человеком со снятой кожей: стерильный воздух царапает, прикосновения вонзаются тысячей пуль, слова ранят.Он не замечает, как Антонова наполняет шприц. Вздрагивает, когда игла впивается в предплечье. Ещё раз слышит:— Только посмей, Тихонов… Только посмей!И отключается. Его совершенная нежность, нежность, свободная от страсти и подобострастия, нежность без надежды на ответ, обречённая, смиренная нежность медленно обращается в совершенное зло. — Я буду ждать вас там, — часом позже шепчет он в разреженную светящимися панелями темноту палаты. — Я приду первым и буду ждать вас там.В полночь, сидя в пустом автобусе ночного маршрута, он безжалостно оставляет за собой кварталы и километры. У съезда на Ленинградку достаёт телефон.— Николай Иванович, доброй ночи. Хотя какой, к чёрту, доброй… Это Иван Тихонов из…— Из ФЭС. Можешь не представляться.— Я собираюсь покончить с собой. У меня есть распоряжения насчёт имущества. Я хочу переговорить об этом с вами.— Со мной?..— Я хочу оставить всё вам. В память. В благодарность. Да не вынимайте из меня душу! Какая разница, почему? Я люблю её. Я люблю её!Кровь яростно грохочет в висках. Иван раскачивается, всё тесней прижимая телефон к уху. Мир плывёт красно-чёрным.— Либо всё пропадёт, либо… Чёрт… Чёрт! Я сдохну прямо сейчас… — Приезжай.