Часть 2 (1/1)

Жить вообще всегда было не сахар. Он вспомнил себя сам — из лихорадочных и простудных детских снов, из старых ужастиков по черно-белому телевизору, из историй про древних жестоких императоров, а ещё откуда-то из глубокого, обиженного и первого сверху вниз: ?мама говорит, что вы бедные, мама говорит, что у тебя вши, мама говорит — не играй с А-Жанем?. Он помнил себя ещё тогда, но захватить власть (взять все в свои руки) пришлось немного позже, когда женщина умерла, а Мо Жань остался хуже, чем просто один. Эта женщина их любила, но, что куда важнее — она очень любила Мо Жаня, гладила его по голове и уверяла, что никаких вшей там не завелось, что другие дети просто ?ещё маленькие, мой дорогой, маленькие и не понимают... ты на них не сердись, ты у меня хороший мальчик, правда??. Правда в том, что кому-то всегда приходится быть мальчиком похуже. Правда была в том, что без Тасяня этот ребёнок остался бы гнить рядом со своей мамочкой, а теперь он был жив и относительно счастлив. И даже не ребёнком, а пиздюком двадцати лет. Теперь Тасянь-Цзюнь появлялся редко. Потому что его основным призванием и смыслом — и появления, и существования — была защита. Нападение на тех, других, которые хотели сделать с Мо Жанем паскудные вещи, которых Мо Жань очень боялся, а, значит, Тасяню их бояться было просто нельзя. Теперь вокруг все время кто-то смеялся, или вкусно пахло свежевыстиранным постельным бельём, или под ногами приятно пружинила трава, или в кабинете доктора методично и очень приятно тикали большие часы. Все шло правильно. Все шло хорошо, пока этот дурак не... Красавчик не понравился Тасяню с первого взгляда: слишком высокомерен, слишком задирает острый белый подбородок, слишком задумчиво глупый Мо Жань провожает глазами длинную, самовольно выбившуюся прядь чёрных волос. Красавчика звали Чу Ваньнин и он стал опасностью. Потому что Мо Жань начал все время крутиться вокруг него — если не физическим телом, общим для них двоих, то мыслями: беспокойно-сладкими, совсем как пирожные в сахарной пудре, которые мерзко липли в кулаке. Потому что Чу Ваньнин отказался от блядских пирожных, а глупый Мо Жань спиздил их с кухни (он бы приготовил, он умел, и Тасянь тоже, но требовалось ?разрешение от доктора?, а хуй бы с ним). Потому что от чужого запаха у Мо Жаня закладывало уши и вставал хуй (упрямо пробиваясь через лекарственную блокаду), а ещё он во сне кусал зубами подушку, а Тасянь-Цзюнь пообещал ему (ему, себе, им двоим) много лет назад, что... Что такого в их жизни больше не будет. Что им не придётся терпеть, сосредотачиваясь на вкусе мокрой ткани по рту, что Тасянь заберёт себе всю боль, всю ненависть, чужие жёсткие руки, зубы на худом, детском загривке, кожа да кости, что там было ебать, спрашивается, ну? Чу Ваньнин был опасен, поэтому Тасянь следил за ним — неотрывно, неотступно, из своего темного угла без памяти и мыслей. Чу Ваньнин был той ещё выебистой сукой — со своим ?отойди, не смотри, не дыши, я не...?, только глупый Мо Жань продолжал его слушать. Отходить и все равно виться у ног, не смотреть — и все равно палить украдкой, прикрываясь журналом ?Вестник национального психического здоровья? или веткой старого-старого дерева, не дышать — но принюхиваться по-собачьи к украденному носовому платку с кривой рукожопой вышивкой (Тасянь так и не понял, что это была за хуйня — не то летающая тарелка, не то созвездие Большой медведицы). Мо Жань был глупым и послушным щенком. Хорошо, что Тасянь-Цзюнь не мог себе позволить подобного распиздяйства. Когда их общее тело в очередной, сука, раз неловко взмахнуло руками и оступилось рядом с чужим — ломко задеревенелым на вид — он забрал у Мо Жаня контроль бесконечно знакомым, уверенным жестом. Закрыл щенка в темной комнате, а сам вышел на свет. В первый раз намереваясь самостоятельно рассмотреть... самолично попробовать на вкус, запах и слух, а не через призму влюблённого (катастрофически поглупевшего даже относительно исходного не самого высокого уровня) Мо Жаня. Чу Ваньнин ничего не заметил. Никто ничего не заметил, потому что всем всегда насрать. Ебут ли за стенкой соседского ребёнка или через десять лет пара мудаков просыпается без яиц (не просыпается), но Тасянь-Цзюнь больше никому не верил. Он следил — собрано, тихо, сканируя пространство, отдельная вип-палата для профессора Чу Ваньнина, профессор Чу Ваньнин больше не считает себя живым? Замечательно, Тасянь-Цзюню похер глубочайшим образом, было бы тело... Он хотел поговорить. Просто пояснить, почему не стоит давать Мо Жаню ложных надежд (говорить ?отойди?, а потом смотреть на него этими глазами наполовину ожившей порнографической мечты). Он хотел прижать это дохлое, тощее, дохуя выебистое — неважно, к стенке или кровати, или уронить на пол, или припереть худой задницей к столу, но исключительно ради веса аргументов в духе ?отъебитесь от него, учитель?. Было бы тело мертвым, как убеждал Мо Жаня этот человек, оно бы не... В комнате Чу Ваньнина темно как в склепе: плотно задернутые шторы, одеяло прячет очертания клубка на самом краешке постели, клубок из профессора выходил какой-то очень компактный, а Тасянь-Цзюнь болтал ногами в воздухе, сидя на краю стола, заваленного всяким хламом и думал, что он заслужил. Вообще-то. Тоже заслужил — себе, за все эти годы ебанутой жизни вечно голодным сторожевым псом, вечно на цепи, ?А-Жань, ты будешь хорошим мальчиком??, конечно, женщина, только ты какого-то хуя умерла и оставила его со мной, со мной и остальными дохуя плохими мальчиками, а он так давно не... — Ты не будешь кричать, правильно? — Тасянь-Цзюнь чувствует на себе взгляд откуда-то из вороха чёрных спутанных волос. Чу Ваньнин и не кричит, он только дергается — отчаянно, резко, выгибается всем телом, извивается, путается ногами в одеяле, с размаху (больно) хуярит Тасяня затылком в нос, но не кричит. Не издаёт ни звука, кроме потяжелевшего, хриплого дыхания, кроме шепота: — Отпусти, я не... Неважно, что он хочет сказать. Неважно даже, чего он хочет, чего — нет, потому что если ты уже умер, сука, то будь готов к соответствующему отношению. А не пудри мозги маленьким глупым щенкам, Тасянь-Цзюнь давит коленом между острых лопаток, устраиваясь удобнее на его спине, вжимая чужое лицо в постель. — Нет. Кровь разгоняется и устраивает на скоростной трассе их общего с Мо Жанем тела аварии со смертельным исходом — с гулом в заложенных ушах, наполненном голодной слюной рту, предвкушающе ноющими яйцами. Тасянь-Цзюнь наклоняется и цепляет чужое полузадушенное ?нет? зубами: — Мне похуй, — каждый звук он впечатывает в худой (не-детский, не детский, а мёртвый) загривок, мокро лижет выступающий острый позвонок, прихватывает зубами и углубляет укус почти взрыкивая от кипящего внутри восторга: с этим — можно, здесь — нужно, — похуй, живой ты или нет, и насколько... сгнили твои внутренности. Дырки есть и ладно. Тасянь тут же лезет проверять, конечно. Тело под ним замирает, деревенеет, словно бы перестаёт дышать, когда его рука нашаривает под одеялом ?дополнительный уровень? защиты. Чу Ваньнин, герой Мо Жаневских грёз, судя по всему спит в длинной ночной рубашке. — Ждёшь кого-то, принцесса? — Тасянь не сдерживает смех и скатывается с этого чуда, таща за собой и одеяло, потому что преступно прятать красоту... действительно: странную, но все-таки ?красоту? загадочного одеяния — рубашка задирается совсем немного, обнажая тесно сдвинутые бёдра, напряжённые икры, лодыжки, мелко поджатые пальцы на ногах, трогательно (как с картинки) круглые пятки, гладкую-гладкую, тонкую кожу в подколенных ямках. Чу Ваньнин очень белокожий. Тасянь-Цзюнь не пропускает ни одного квадратного сантиметра (в отличие от Мо Жаня он всегда был хорош в математике). На чужих плечах он оставляет ровные, красивые полукружья-отпечатки, а под лопатками вгрызается уже всерьёз, размазывая кровянистый привкус по губам и пальцам, кровь у Чу Ваньнина живая, сладкая, от того, как он молчит и царапает пальцами постель, у Тасяня болят яйца. Белую рубашку он выкидывает куда-то на пол, быстро и неаккуратно стянув её с Ваньнина, который притворяется трупом уже не так успешно: у трупов не алеют мочки ушей, но это так, навскидку. Сам он вовсе не раздевается полностью, только приспускает штаны (видимо, трусы это социальный конструкт по мнению Мо Жаня) — полностью вставший член тяжело шлепает его по животу. — Перевернись, — командует Тасянь-Цзюнь императорским шепотом, — я хочу видеть... Он хочет видеть чужое очень белое лицо, мокрые и тяжёлые, слипшиеся ресницы, прилипшую к щеке тонкую прядку, трудно сошедшиеся на переносице брови, болезненную морщинку на переносице; а Чу Ваньнин не хочет ничего. Потому что не торопиться подчиняться, потому что вцепляется ладонями в матрас и вжимается в него лбом — как будто это поможет или защитит. — Такой взрослый и такой глупый, — ласково шепчет Тасянь ему на ухо, а в следующий миг запускает пальцы в чёрные, чуть влажные волосы и наматывает их на кулак, дергает чужую непокорную голову вверх, отвешивая свободной рукой глухую пощечину. Ладонь встречается с очень белой щекой, и в его хватке голова Чу Ваньнина коротко, бессильно мотается от удара. Потом ещё и ещё раз, Тасянь-Цзюнь любезно переворачивает его сам, от пощёчин лицо под ним наверняка заливает нежный румянец, но в комнату не пробивается свет. Поэтому Тасянь пробует результат воспитательного процесса на вкус — проводит языком по горячему, припухшему, соленому... — Мне нравится, когда ты плачешь, — говорит он с нескрываемым восхищением, — это вкусно. Я хочу, чтобы ты плакал везде, и между ног.., — коленом раздвинуть жалко сомкнутые колени, коротким увесистым пинком до сочувственного (подначивающего) скрипа кровати, до того, как тело под ним в какой-то блядский раз попытается захлопнуть створки — ресниц, торчащих рёбер, крыльев тазовых костей, костлявых локтей и лодыжек, но Тасянь-Цзюня не поймать настолько смехотворным капканом. Он же не щеночек Мо Жань, которого помани пальцем, брось косточку, отбери игрушку... — и между ног тоже.Гнев за свою непутёвую, родную, единственную часть души лопается у Тасяня в глазах мелкими красными звездочками. Никаких поблажек для мертвых трупов, потому что изначально несправедливым устройством несправедливой вселенной не предусмотрено никакой пощады для слишком живых щенков. Он собирает кровь Чу Ваньнина — укус у левого локтя глубокий, рваный, пачкает простынь ржаво-чёрными пятнами, собирает пальцами и пропихивает сразу двумя: это не забота о. Это не смазка, потому что кровь сохнет на пальцах тоненькой шершавой пленкой, потому что Ваньнин сжимается вокруг пары фаланг так сильно, словно намеревается... — Не старайся, не откусишь, — весело и хрипло комментирует Тасянь-Цзюнь и сплёвывает на темно-багровую, глянцево-напряженную головку (заботиться в этой жизни надо только о себе — то есть о Мо Жане), чтобы не порвать уздечку на первом толчке... Идёт туго. Медленно, и у Тасяня от напряжения на лбу собирается крупная капля пота, собирается и срывается вниз, разбиваясь о накусанную, мокрую, вкусную нижнюю губу, Чу Ваньнин сцепляет челюсти в замок и не издаёт ни звука. За это Тасянь даже его немного уважает — и начинает наращивать темп толчков. Руками сильно разводит чужие бёдра, дёргает их на себя, насаживая и протаскивая запутанным чёрным затылком по постели: — Смотри... на... меня, — каждое слово он сопровождает короткой увесистой затрещиной, — сука... не смей... закрывать... глаза! Чу Ваньнин на хуе делается очень послушным (записывал бы ты, Мо Жань, конспектировал). Послушно и широко держит открытыми глаза, в которых от грубых толчков трясутся слёзы, переливаясь через края. Послушно опирается на локти и колени, когда Тасянь достаёт из него член и повелительно шлепает по бедру, приказывая перевернуться. Послушно и правильно сжимается вокруг: задницей вокруг того, что с трудом принял до конца, тугой и узкий как девственник, ртом — вокруг пальцев, которыми Тасянь сильно и ритмично трахает его, стараясь достать до самого глубокого участка глотки, он ему очень нравится — вот таким. Послушным и... живым. Вспотевшим и возбужденным. — Интересные посмертные реакции, — Тасянь лениво, вскользь задевает чужой член подушечкой большого пальца, — у тебя стоит. Неужели настолько понравилось, м? Если Чу Ваньнин сильнее сожмёт челюсти то несомненно аннигилирует сам себя, поэтому Тасянь-Цзюнь смеётся и отпускает его. Со спермой, живописно вытекающей из растраханного, исцарапанного, искусанного, самого вкусного и сладкого тела, с мокрыми от слез и припухлыми от пощёчин щеками, возбужденного и жалкого, отпускает, спихивая с кровати на пол как надоедливое домашнее животное. Чу Ваньнин подбирает с пола рубашку и ломко пошатываясь делает два шага — у богатенького ученого ублюдка и своя ванная есть, охуенно, а Мо Жань, значит, ругается за справедливое соблюдение очередности со всем этажом, узкая полоска жёлтого света из-под полуприкрытый двери зовёт Тасяня... заглянуть. Потому что Ваньнин не закрывается на щеколду (потому что щеколды в палатах не предусмотрены конструкцией, а свободное ночное перемещение ?не тяжелых? пациентов — предусмотрено, и Тасянь не знает, что бьет его под дых сильнее: яркий свет после привычной темноты или то, как чужое тело выделяется на фоне строгих квадратиков кафельной плитки: нестрого, разбито, разукрашено, охуенно-красиво. Места в душевой кабинке определённо хватит и на двоих. ***Это определённо не Мо Жань. Ваньнин сомневается, когда вечером за ужином натыкается на темный взгляд, кажется что лишенный всегдашнего тревожного ?позаботься обо мне? огонька на дне зрачков. Сомневается, когда открывает глаза между двумя липкими, вязкими кошмарами и в полусне-полуяви видит напротив себя чересчур знакомый силуэт — широкие плечи, лохматая голова, упрямый лоб. Сомневается до последнего — то есть до того, когда на первое, слишком тихое, слишком глупое, последнее, что у него остаётся из той жизни ?до?, когда в ответ на ?отпусти? не-Мо Жань смеётся и не отпускает. Потому что щенок, который встречает его в первый день и провожает в каждый из остальных, который вертится под ногами и заглядывает в лицо (снизу вверх, хотя сам выше на полголовы), щенок с отбитым нюхом, который не понимает, слишком упрям, невоспитан и глуп, чтобы понять — Мо Жань всегда отпускает. Отходит, отворачивается, еле заметно сутулит плечи, опускает пушистые ресницы, уголки вечно улыбающихся губ. Этот делает все наоборот. Чу Ваньнин пытается вспомнить — кажется, щенок говорил... что-то и когда-то, вскользь, как о чем-то, не имеющем значения, а теперь его тело неподъемным весом прижимает Чу Ваньнина к постели. И в отличие от веса могильной плиты, этот вес слишком живой — слишком горячий, слишком, слишком, слишком. Чу Ваньнин не вспоминает о том, что можно закричать. Позвать на помощь, нажать на кнопку, дернуть за шнурок — он чересчур сосредоточен на императивной потребности поломанного мозга ?сохранить себя мёртвым?. Этот что-то говорит. Что-то требует, над чем-то смеётся, у него жесткие, сильные пальцы, твёрдые колени, горячее дыхание. Он кусается молча, быстро, сильно — как зверь. Кусается, оставляет синяки и чего-то хочет. Чего-то неправильного или наоборот — самой естественной вещи для животных, если вокруг темнота, а под коленями скрипит кровать, надо сохранить себя, надо-надо, надо. Нельзя, чтобы кто-то ещё увидел его в таком положении. В положении животного, кто-то ещё может подумать, все подумают, что Чу Ваньнин хочет, может хотеть — так, такого, тесно, жарко, мокро, больно. Не больно. У мертвых ничего не болит, преступнику должно быть плохо, это наказание, достаточно-достаточно-до... Как ты смеешь, Чу Ваньнин! Чужая ладонь приземляется на его щёку в удивительно нужный момент, согласным глухим звуком припечатывая мысли к изнанке черепа. Недостаточно. Даже когда ему кажется, что его полусгнившее тело не выдержит чужой ярости. Чужого напора не выдержит, треснет, разлезется на куски, на волокна тускло-серой плоти, лишится кожи, остатков костей и мышц. Этот смеётся. Его зовут Тасянь, Тасянь-Цзюнь. Он берет Чу Ваньнина за бёдра и разворачивает лицом в стену. На стене белая кафельная плитка играет с мертвым Ваньнином в крестики-нолики, а мертвым не должно быть больно. А ещё — горячо. Когда Тасянь-Цзюнь толкает его вниз, на колени и вода больше не шумит, разбиваясь о чужие, слишком широкие плечи, Чу Ваньнин запрещает себе закрывать глаза или прятать лицо. Горячая, упругая струя разбивается на его лице, затекает в нос, щиплет разбитые губы, язык, плечи, ключицы — такое грязное, бесконечно виноватое, мёртвое существо, зачем-то ещё притворяющееся человеком по имени Чу Ваньнин, оно заслуживает... Этого и всего, что с ним делает Тасянь. Чу Ваньнин не уверен, что до конца смывает с себя чужую слюну, мочу и сперму. Потому что это не имеет смысла, потому что он грязен изнутри, внутри — так глубоко, куда не достанут ничьи пальцы или огромный, разрывающий внутренности член, он послушно накидывает на плечи одеяло, которое держит Тасянь-Цзюнь. И идёт за ним по пустым гулким коридорам, время от времени теряя равновесие и цепляя коленями стремительно (неожиданно) приближающийся пол. — Вместо камер здесь муляжи, — чужие руки ловят его, а одобрительный шёпот остаётся быстрым укусом на шее, — а Мо Жань очень обрадуется, когда увидит тебя в своей постели. Только не вздумай рассказывать ему, чем мы с тобой занимались... это испортит сюрприз. Ты же не расскажешь ему? Ты помнишь? Чу Ваньнин не уверен, что помнит, кто такой Мо Жань, но послушно садится на чью-то кровать. Конечно, он ничего не расскажет.