Вопросы (1/1)

Мороз становится все плотнее, а слой снега все толще, и я начинаю понимать, почему в Норильске такие высокие подъезды. Как-то раз Ида, с которой мы договорились вместе идти к Димке играть в дженгу, находит меня стоящим по колено в сугробе и смотрящим на дверь в подъезд, приходящуюся мне ровно по макушку.– То есть, снега будет вот так? Ида смотрит на мои ноги в сугробе, потом на помпон на моей шапке, и виновато тянет: – Нууууу… Бывает такое, что и двери подъездов до середины заметает. Удивительно, но на каком-то уровне её ответ меня успокаивает. То есть, когда все вот настолько плохо, то хуже уже некуда. И ты можешь, в конце концов, успокоиться и больше не волноваться. Так я и делаю. К тому же, отец купил мне шубу. На следующем факультативе Ясик снова заговаривает со мной. Я вижу, как двигаются его губы, но не слышу вопроса. Его глаза – некрепкий чай и пятна бежевого вокруг зрачка.– Зачем тебе столько линз, – спрашиваю. Он несколько секунд смотрит на меня без всякого выражения, а потом неловко смеется. Точнее, смех вырывается из его рта, а лицо остаётся неподвижным. – Единственные линзы, которыми я пользуюсь – в микроскопе.У меня зрение, как у орла. Если бы я был юнгой, то на верхней мачте высматривал землю, а если бы был древним славянином и служил под началом княгини Ольги, то сидел бы на самом высоком укреплении и за километр различал пыль, поднятую копытами лошадей древлян. – У тебя глаза каждый раз разного цвета, – говорю спокойно.Ясик перестает смеяться, выражение его лица становится враждебным. Не таким, с каким он тогда смотрел на меня в спортзале, но не особо и лучше. – Так падает свет, – проговаривает сквозь стиснутые зубы. Я смотрю на него, он – на меня. Искра, буря, какого хрена. Так нагло врать по пустяковому поводу. В голове не укладывается. Я хмурюсь, я не понимаю. А потом просто пожимаю плечами. – Свет? Это ты так нахуй падаешь, Ясик. И сразу отворачиваюсь. У Павла Петровича там горит голод в Поволжье, и обертона его прочувствованного голоса падают и возвышаются, как волны в шторм на Чёрном море. Я только раз смотрю на Ясика – тот целенаправленно курочит парту, а на лице написано какое-то нечитаемое выражение, но очень, очень эмоциональное. Он не заговаривает со мной ни на следующем факультативе, ни на следующем, ни на следующем. Макар спрашивает, правда ли, что ко мне подваливал канюковский Язь, и я округляю глаза, косясь на Элю. А когда мы уже привычно идём вместе домой – Макар дымит синим “L&M” – говорю: – Увидел я этого пиздабола поближе, и Эльку к нему подпускать нельзя. Макар оценивающе смотрит на меня сверху вниз, выпускает дым из легких и вельветово говорит: “Ладно”. На целый месяц все успокаивается. Папе разбивают нос прямо в отделении, в туалете школы находят использованный презерватив, широкополосный интернет, наконец, доносит до Норильска песню “Розовое вино” и вопль “Эщкере” – рутина. Я приканчиваю “Темную башню” Кинга и, выпив на прощание, берусь за “Волшебника земноморья”. Начинаются и заканчиваются двадцать восемь альбомов Боунса. Макар, проходив целый день с моим плеером и в моих наушниках, после последнего урока возвращает их с возгласом “Чтобы я этого больше в своих ушах не слышал”. Мы разделываемся с “Алиасом”, и присматриваемся к новым забавам. Я вообще долгим взглядом смотрю на “Подземелья и драконы”, оценивая, как долго мы будем разбираться с правилами, и как это навсегда сломает жизни моих одноклассников. Быть фентезийным задрочем в Норильске – тот еще экспириенс. У первого человека в городе появляется вейп. На окраине моего информационного поля открывают “Версус баттл”. На школу обрушивается ветрянка и, во избежание распространения, нас запирают в одном классе на несколько недель. Не перемещаясь по школе в поисках нужной аудитории мы принимаемся буквально зарастать мхом. Даже не спускаемся на физру – учим с физруком основы здоровья и рисуем дневную норму яблок в специальных тетрадях. Яблок, ага. В Норильске. Снег поднимается всё выше и выше, теперь он достигает середины моего бедра, и я очень благодарен отцу за ботинки и пуховик. Дни становятся короче, а вечера и серые утра всё длиннее и длиннее. К середине ноября световой день длится часа четыре. И то – солнце в последний раз выходило в сентябре, во время бабьего лета. Мороз крепчает, доходит до пятнадцати градусов. Одноклассницы укутываются в шарфы и палантины даже в классе, одноклассники носят свитер на свитер, у каждого при себе поллитровый термос. Мне тоже приходится купить. По утрам папа заваривает мне в нём Иван-чай. Я провожу кампанию по приручению группы “Последние танки в Париже”, но она вызывает больше вопросов, чем даёт ответов. Моё место за третьей партой у окна даёт обзор на угол курилки и белоснежный пустырь, заканчивающийся белоснежным забором, отделяющим школу от печального котлована, вырытого под новый жилой дом, так и оставшийся проектом. Когда мне наскучивает рассматривать приевшийся до тошноты класс, я смотрю на приевшийся до тошноты пустырь. Однажды я замечаю на курилке того Канюкова, который вроде как огромный спортсмен неясно какого направления – его зовут Митя – и Ясика. Они ожесточённо спорят, и я припадаю к подоконнику, вглядываясь. Кажется, Митя в ярости, а Ясик пытается его успокоить. Наблюдать за ними с выключенным звуком занятно, особенно из класса, в котором все держатся друг за друга и стараются даже не повышать голоса. В руках Мити что-то оказывается. Моё орлиное зрение в сочетании с памятью говорят, что это железный профиль, многий из тех, что валяются в углу курилки. В Норильске есть привычка бросать мусор там же, где он был создан – строительный, промышленный, бытовой. Еще в прошлом году беседка была крыта только шифером, он держался на профилях, в этом году к зиме шифер сняли (он стоит рядом, прислоненный к сваям), профили бросили, а крышу укрепили и залили битумом. Один из таких прямых профилей длиной сантиметров в двадцать оказывается в руках Мити, он взмахивает им так и так, что мне становится немного тревожно за взъерошенную бронзовую голову Ясика. С моего места я вижу Ясика только со спины, а его братца во весь рост спереди, поэтому во всей красе наблюдаю момент, когда тот, разъяренно слушая, сгибает железный профиль пополам. Даже не пополам, а в петлю, будто собирается пришпилить его к лацкану пиджака – мол, я в курсе проблемы рака груди у железных профилей. Я видел эти профили валяющимися в курилке сотню раз, и никогда не думал, что их так легко согнуть – на лице Мити не отразилось и тени усилия. Но ведь… это добротные железные профили, двугранные уголки, я видел их… Тем временем Митя бросает согнутый профиль в Ясика, и уходит. Тот некоторое время стоит неподвижно и склонив голову, а потом оборачивается ко мне. Точнее, он поворачивается к пустырю, но я проворно ныряю за горшок с традисканцией, и оттуда наблюдаю, как его тонкая рука кладет на пыльный подоконник абсолютно прямой профиль. Я закрываю глаза. Я уплываю. Он его выпрямил, дамы, господа и другие формы. Мир чуть заметно вращается вокруг меня. Ира говорит:– Антон? – Тоша? – говорит Эля. Математичка – Лидия Петровна – трогает меня за плечо. Я говорю, что мне плохо. Я вытряхиваю реферат из полиэтиленового файла и выхожу. Мутный в безсолнечной мрачности коридор качается, как палуба. Спускаюсь в гардероб. Гардеробщица не отдает куртку, морщусь: “Папе ключи вынесу, Клавдия Георгиевна...”. На курилке никого. Подхожу к пустому провалу окна – нешлифованные откосы, ледяной ветер в лицо. Выворачиваю файл, надеваю на руку, и только потом смотрю на профиль. Неожиданно трушу смотреть. Будто свершается великое открытие. Профиль на месте, и мне не показалось – он добротный. Не алюминий, не сплав – железный уголок 50 на 50, выкрашен темно-красной эмалью, заметно потускневшей. В районе сгиба-разгиба краска к чертовой матери отшелушилась и отпала. По центру профиля видна ржавая полоса. Я аккуратно выворачиваю файл так, что профиль оказывается в файле, и кладу его в передний карман толстовки. Сдаю пуховик в гардероб, но не возвращаюсь в класс. До звонка пятнадцать минут, я еще всё успею. У Павла Петровича окно, и он очень удивляется, когда я прихожу. То, что мы выходим из класса, не очень одобряют, ветрянка же. Он очень удивляется, когда я говорю, что забыл у него учебник. Какой учебник, мы сидим взаперти уже три недели. Я не слушаю, пробираясь к парте, за которой до карантина сидел с Ясиком. Сажусь на стул, на котором он сидит, и смотрю на вмятину, оставшуюся на крышке стола с краю. Дерево спрессовано, краска пошла трещинами и облущилась. – Павел Петрович, ничего себе у вас парту потрепала жизнь, – говорю весело, ныряя под стол якобы в поисках учебника, Павел Петрович обеспокоенно следит за мной.– Да старая она, а кто-то из оболтусов, небось упражнялся… ДСП, что с него взять.Я выныриваю из-под столешницы и бдительно рассматриваю её с расстояния в несколько сантиметров. Да нет, это сосна. Хорошая новая сосна, всего один раз вскрытая краской. Это я хорошо знаю, потому что в Липецке ходил на секцию поделок из древесины. Волокна этой сосны сломаны и сплющены, как если бы её сжимали промышленными тисками. Они навсегда разрушены. Это он сделал тогда, когда соврал мне про линзы, и потом мы слушали лекцию про голод на Поволжье. Я поднимаюсь на ноги. – Павел Петрович, у меня температура, я ухожу. Я лежу с температурой двое суток. Папа неотступно сидит надо мной с пахнущей уксусом тряпкой. Я то отключаюсь, то прихожу в себя. Между моими пробуждениями, кажется, проходят минуты, но я замечаю за окнами то серый день, то черную ночь. Мне снятся яркие и ужасающие в своей достоверной неправдоподобности сны. Мне снятся монстры и ядовитые цветы, мне снится бабушкина дача, мне снится зимний сад в доме, где мы жили, когда мне было лет десять, – ажурное плетение стеклянных стен, влажность, платиновый солнечный свет, запах хризантем. На третьи сутки я открываю глаза в черной ночи. Папа спит сидя на низком стуле и уткнувшись лицом в моё одеяло. Комната освещена только лавовой лампой и ночником в форме баварского домика, непривычно стоящим на полу у моей кровати. В двух шагах за папой стоит Ясик. Я вижу его ясно, и никакая лихорадка тут не причина. На нем нет шапки, и влажные от снега волосы свисают по бокам лица. Он улыбается. Я улыбаюсь в ответ. Абсолютно бесшумно он преодолевает разделяющее нас расстояние и бок о бок с папой присаживается у моей кровати. В слабом свете ночника его глаза светло-светло желтые. Не прекращая улыбаться, он кладёт руку на мой лоб, она холодная. Я пытаюсь сопротивляться, но глаза закрываются сами по себе, я моргаю, и в следующий момент оказывается, что за окном уже сереет позднее утро, а папа беспокойно рыщет по комнате. В тот день лихорадка отступает. В скайпе мама устраивает мне грандиозный разнос, будто это я виноват, что на меня немного набросилась ангина в городе с самой плохой экологией в мире. Я знаю, что она это от беспокойства, и немного от того, что в прошедшие дни ей приходилось разговаривать с папой больше тридцати секунд подряд. Молча слушаю пожимая плечами и поднимая брови – горло не дает сказать ни слова. Она предлагает мне приехать к ним, но я отрицательно качаю головой – зимовать в Норильске или Троицке, какая, нахрен разница, если ни тот, ни тот не Сочи? После лихорадочного бреда горящее огнём горло не кажется мне такой уж проблемой, пока к нам каждый день не начинает ходить участковый врач и выдирать из моего горла гнойники. Неделя проходит, как в аду, но постепенно я выкарабкиваюсь благодаря папе, люголю, клюкве, перетертой с сахаром, и широкополосному интернету. Из-за необходимости присматривать за мной папа целыми днями смотрит со мной кино, листая свои отчёты. Как-то он садится на край моей постели и кладет рядом на одеяло кусок профиля, завернутый в файл. – Он в файле, потому что на нем “пальчики”? – напрямую спрашивает папа. Вот как, без расшаркиваний. Я отставляю кружку с клюквой, разболтанной в воде. – Да. – Мне стоит волноваться о школьной травле? Некоторое время я думаю, покусывая щеку изнутри. Конечно, папе не стоит знать и детальки того, что происходит вокруг Канюковых. По большому счёту, не стоило и мне. – Давай мы сами попробуем разобраться, и если разберемся, то волноваться не стоит, а если не разберемся, то спросишь у меня еще раз. Папа тоже молчит некоторое время, и я понимаю, что во мне гораздо больше от папы, чем от мамы. Его молчание очень ментовское, так и охота начать что-то рассказывать. – Твои дела, конечно…– Не мои, – перебиваю. – Это дела Макара, ему и разбираться. Я просто храню кусок железа. Папа мрачно молчит, и до конца дня с задержкой отвечает на заданные вопросы. На десятый день я взвываю, и прошусь в школу. Папа хмурится, но я знаю, что ему на работу хочется чуть ли не больше, чем мне в школу. Конечно, неделю смотреть с подростком сериал, где умирающий и наркоман варят говно, которое он из города пытается изжить – то еще развлечение. Он насильно привозит меня в школу на машине – за десять дней моей болезни сугробы увеличились порядком. Я чувствую себя ужасно слабым и мечтаю забраться на свою третью парту у традиканции, и тихонько конспектировать, как оказывается, что изоляцию отменили, и придется таскаться из класса в класс шесть уроков. К третьему уроку я чувствую себя из рук вон плохо, и меня предлагают отпустить домой, но папа приедет за мной после шестого урока, и выбирая между тихим тлением в школе и путешествием домой при минус шестнадцати пешком, я выбираю школу. На географии мы пересекаемся с “бэшками” и Ясик, проходя мимо, якобы невзначай бросает “с возвращением”. Я смотрю в его потемневшие ореховые глаза и думаю: “У меня нет даже сил нахуй тебя послать”. Будто поняв меня, Ясик уходит. Разжалобленная моим плачевным состоянием Эля сразу прощает меня после месяца игнорирования. Я оказываюсь напоен, накормлен и даже чуточку обласкан – на зарубежной литературе она сидит рядом и легкой рукой поглаживает между лопаток. Макар, лишенный интеллектуального редута на передних позициях обороны от учителей, вынужден, скрепя сердце, отвечать на вопросы учителя сам, теряя позиции тупого увальня по капле. – Да ты сегодня блещешь, – комментирует Ольга Сергеевна. Макар закатывает глаза. Я смеюсь из безопасного от учителей окопа своего предсмертного состояния. Постепенно я прихожу в себя, а световой день сокращается до двух часов – облачное небо светлеет на несколько часов, а потом намертво асфальтируется. Крепчает ветер, густеет выхлоп “Норникеля”, белые клубы испарений от Медного завода скрывают все, что окружает город – гору Шмидтиха и гектары выжженной пустыни – наши окна дома покрываются наледью снаружи. Ясик перестаёт тусоваться с остальными Канюковыми. На курилке он обычно молча пялится в окно, поднося ко рту зажженную сигарету и безрезультатно отнимая её ото рта, а они группкой стоят в противоположном углу и кидают косяки. Сплетница Димка доносит до нас, что слышал, как Ясик грызся с барби по имени Евгеша. Со смехом он разыграл перед обществом в лице меня, Макара и Эли сценку в которой Ясик говорит, что всё равно это сделает, а Евгеша со смехом шипит, что ему, кретину, не стоит забывать, что у кустика салата тоже есть своя воля. Мы умудрённо переглядываемся, Макар упорно давит улыбку, пока её не приходится прятать в кулак. – Не могу не согласиться, – говорит Эля. – Говорят, что растения тоже испытывают боль, так что веганы в полной жопе. – Получается, хипстер решил тоже стать веганом, – размышляю я. – Но почему он тогда не общается с той парочкой веганов?– Каких веганов? – интересуется Дима. – Ну, Нади и как его там… Коли? Они же веганы? Просто выглядят как веганы. Потом приходится долго рассказывать этим невеждам, как отличить вегана от нормального человека, и что мужское джутовое пончо просто так не носят. На факультативе мы медленно подбираемся к Великой Отечественной, а Ясик все так же сидит на краю изувеченной им парты, замерев, как паралитик. И дышит так поверхностно-поверхностно. Его глаза постепенно темнеют, становятся черными, а потом он и вовсе исчезает на несколько дней. А когда возвращается, подлавливает меня после факультатива, после взятия Брестской крепости. Школьный гардероб снова пуст и темен, на Ясике снова легкий анорак, а волосы в беспорядке. Глаза, как и всегда, когда он решает побазарить, светло-ореховые. Но я-то Авария – дочь мента. У меня же и с памятью все хорошо. На мне же толстовка. И карман в ней не пуст. – Привет, – говорит Ясик улыбаясь.Освещение падает на него с одной стороны лица, галогеновый свет делает её резче и жестче, в то время, как другая мягкая и расслабленная. Правый глаз светится хищно, левый – томно. – Привет, друг, – говорю я. – Решил рассказать, что у тебя не так с глазками?Ожидаемо, улыбка сходит с него, как волна отливает от пирса. Только вместо хищнического прищура остается грустный излом бровей и намертво стиснутые губы.– Прости, мужики не пиздя?т по мелочам. Мужики вообще не пиздя?т. А ты какую-то бабскую хуйню затеял, и думаешь, что я буду с тобой распинаться? Шел бы ты нахуй, Ясь. Я обхожу его кругом, даже не пытаясь задеть, потому что не вполне понимаю, что тогда меня ждет. – Как будто это, блять, просто, – отвечает он мне раздраженно вслед, оборачивается. Я останавливаюсь, тоже оборачиваюсь, и теперь освещена другая сторона его лица – тень от высоких скул падает на щеку, но оба глаза из тени смотрят воинственно. Я жду, когда он начнет объяснять не просто, а сложно. Хоть как-то. Но Ясик просто молчит. Я развожу руками:– Тогда иди нахуй, принцесса Мононоке ебаная. Я не трогаюсь с места. Пора уходить, но я стою. Ясик не спешит говорить или уходить. – Я с тобой просто заговорил, – говорит наконец высокомерно. – Видимо, не…– Не стоило. Я и правда ухожу. Вот теперь – точно. Достаю из кармана шапку и натягиваю на голову. В дверях меня догоняет оклик:– Это и так не просто объяснить, а тут еще ты надумываешь хуйни. Я останавливаюсь. Между нами метров пять. Я оборачиваюсь и сходу бросаю в него металлический профиль. – Попробуй это объяснить. Я ждал, что он увернется или поймает эту хреновину на лету, подтверждая мои подозрения, но уголок с странным гудящим звуком ударяется в его ключицу, и с оглушительным грохотом падает на кафельные плитки пола, Ясик не шевелится несколько секунд, а потом наклоняется и поднимает болванку с пола. Неторопливо кладёт ее в задний карман джинсов. – Мальчики, у вас там все в порядке? – кричит от дежурки сторож. – Лобзик, дядь Паш! – кричу я в ответ, а потом тихо продолжаю: – Возьми себе, это все равно не та болванка. На лице Ясика – разочарование. Такое глубокое грустное разочарование. В этот момент я со всей ясностью понимаю, что он не придёт ночью голыми руками сворачивать шеи мне и моему отцу. Руки он, кстати, рывком складывает на груди, защищаясь. Я качаю головой. – И придумай что-то с глазами, в линзах не увеличиваются зрачки, а у тебя прям вечно вот такенные зрачки. Пиздец палево. Семье привет. Когда я вытряхиваюсь на улицу, то обнаруживаю, что там поднялся сильный – сильнее, чем обычно – ветер, и снежная сечка летит в лицо. Когда я добираюсь до дома, нижняя челюсть у меня уже не двигается, и мне долго приходится отогреваться в душе. Я включаю телевизор – в верхнем правом углу всегда висит плашка, которая информирует о температуре и скорости ветра в Норильске. Если ты из Кайеркана – сразу плюсуй минус пять градусов и пять метров к скорости ветра. Я включаю “Первый”, там, перекрывая лицо Давида Гоцмана, висит плашка “-30”, а ниже – “10 м/с”. Отец подходит сзади с кружкой калины с кипятком, прислоняется бедром к спинке моего кресла, дует в кружку. – Ну, что, южанин, готовься, первая в твоей жизни актировка. Актировка это когда при сбивающем с ног ветре и тридцатиградусном морозе нам, норильским детишкам, разрешают – о чудо! – не идти в школу, чтобы не скопытились по дороге. Я ложусь спать в чудном расположении духа, хоть и бросил железным уголком в ключицу потенциально небезопасного Ясика. А просыпаюсь еще до будильника, сразу тянусь к телефону и включаю норильское радио. Вместо утренних передач там крутят объявление об актировке в Кайеркане, Норильске и Талнахе с… 1-го по 11-й классы! Я моментально отключаю будильник и изо всех сил сплю до обеда. Если смотреть на улицу из окна, то кажется, будто едешь в скоростном поезде, а картинка размывается, потому что снег летит со скоростью семнадцать метров в секунду, и параллельно земле. Папа, как ни в чем не бывало, пешком уходит в отделение писать отчёты, пока там никого нет. К счастью, отделение в двухстах метрах от дома, буквально дорогу перебежать. Перейти. Продраться. Оказывается, когда ты норильский школьник, то актировка это не повод нудиться дома. Можно на горку пойти. Серьезно. Из окна мне плоховато видно, потому что снег летит параллельно земле, но какие-то разноцветные пятна мельтешат на горке. Мои одноклассники тоже не растерялись, и надумали устроить посиделки – подрезанное у героев Меньшова словечко. Я, южная птичка, кардинал или там колибри, из дома выпархивать отказываюсь, поэтому они вторгаются к нам, приносят торт и куриные ноги. Я смотрю на ноги, ноги – на меня. – От плиты отойди-ка, фламинго, – говорит Ида. На третий день актировки весело быть перестало – исчезли дети с горки, а отец остался работать над отчетами дома – на кухне невозможно было даже перекусить, все горизонтальные поверхности покрылись слоем бумаги. Ветер усилился до двадцати метров в секунду, а в те мгновения, когда пелена снега становилась чуть прозрачнее, я видел, что сугробы намертво перекрыли входы в помещения, которые ежедневно не отгребали бульдозером – почту и ЖЭК. Я задумался чем, по мнению общественности занимаются зимой в тундре Канюковы. Все говорят, что они её покоряют, но что это, черт его дери, такое? – Па, – говорю я, вытаскивая табурет из-под стола и садясь напротив отца. Тот поднимает глаза от отчета – щетина вышла из-под контроля, и теперь видно, что ей больше трёх дней. О, господи, как бы планета не сошла с оси. У отца под бровью след чернил, а из кармана рубашки-поло торчит карандаш. – Па, а что будет, если кто-то потеряется в тундре? Взгляд его темнеет, и он открывает рот, чтобы сказать “Держись. Подальше. От. Тундры”, но я его опережаю. – Клянусь, я с маршрута дом-школа до весны не сдвинусь. Уж поверь. Отец глубоко вздыхает и откладывает ручку. – Ничего не будет. – В плане? Он трёт нос тыльной стороной ладони, откидывается на стуле. – Ну, вот так, ничего. Зимой никто не будет организовывать поиски в тундре. Гарантированно больше потерь будет среди поисковых групп. Если ты зимой выходишь в тундру, то никто тебе не помощник, ты один на один с ней. – А если летом? – Ну, летом поищем, выбьем вертолёт в “Норинкеле”, полетаем, повыглядываем. Но не переживай, здесь такое редко случается, чтобы кто-то терялся, дураков нет. А ты чего интересуешься? – Да так, – встаю я. – Хотел фантастический роман написать, вроде “Девочки, которая любила Тома Гордона”. Пятнадцатое ноября. Самая богатая и красивая девочка в школе носит на себе натурально пуховое одеяло с рукавами. Самая умная девочка, дочка охотника, носит белоснежную песцовую шубу в пол. В комплекте с шубой она носит алую шапку и шарф, что делает её образ несколько… угрожающим. Кажется, что её папа зарубил огромного, в человеческий рост песца, а Лида просто влезла в него, не стерев кровавых следов с меха. Я молча ношу своего мутона и в ус не дую. Температура поднимается до минус двадцати. Невероятное облегчение. Декабрь все еще не начался. В солнечный искристый день Канюковы снова отправляются покорять тундру. “Если ты зимой выходишь в тундру, никто тебе не помощник”. Я представляю черноглазого болезненного Ясика посреди тундры, и мне становится неспокойно. Завхоз Олег Яковлевич набивает на пустые окна курилки ставни и устанавливает внутри промышленный обогреватель. Отцу приходится выехать на труп в одной из общаг – замерзший наркоман. Вечером он вяло ковыряет рыбу и пьет пиво, под глазами расползаются синие тени. Солнце снова уходит за неплотные креповые облака, а смог от комбината “Надежда” затапливает низины, как молочная пенка. До прихода полярной ночи остаётся три дня. Я не дурак, и прекрасно это понимаю. Я очень даже не дурак, я много читаю и неплохо соображаю. И я отнюдь не урод. Это я тоже прекрасно понимаю, а возможный недостаток привлекательности я компенсирую харизмой. А ещё мне очень повезло понимать и первое, и второе. Думаю, такому славному парню позволительно быть полнейшим нулем в спортивных играх? Это просто мой школьный бич. У меня нет проблем с атлетикой – подтянуться, технично пробежать стометровку, но чертова синхронизация конечностей! Волейбол? – Получите мячом по голове, дорогие товарищи по команде и противники. Баскетбол? Не желаете ли мячом в пах, дорогой тренер? О, освобождённые по болезни, вам там не скучно на скамейке? Вот вам немножко теннисных мячей. Короче, настольный теннис оказался самым нетравмоопасным видом спортивных игр, но в нем я просто очень плох. А так как это парная игра, то найти себе партнёра дело непростое – никто не хочет играть так, чтобы только то и делать, что поднимать оброненные или неудачно отбитые мною воланы. В общем, когда все мои отбыли каторгу из вежливости, я остаюсь один. – По свистку – начали, – говорит тренер, и я опускаю ракетку. Сегодня без лёгких травм, класс, Фоша не в игре. Но тут на стол падает волан, и Ясик говорит:– Не расслабляться, Краснодар, трудимся.Удивительно, но с ним вполне сносно играть – он мастерски отбивает самые кривые подачи, а сам подает легко и будто бы точно в мою ракетку, нужно только легонько ею пошевелить, чтобы отбить. После финального свистка я иду в раздевалку в толпе “бэшек”, и Ясик пристраивается сбоку – шаг в шаг. – Могу я тебя пригласить в субботу посидеть в одном месте? – Не, братан, не выйдет, – отвечаю. – Это ж Норильск. Тут такого не любят, а у меня отец на должности, я проблем не хочу. Он задумывается на несколько секунд, обдумывая шутку, а потом расплывается в улыбке, догнав.– Не будем держаться за руки, обещаю.– Но поговорим? Без хуйни?– Без хуйни, – мрачно отвечает он. – И да, если что, я имел в виду, что мы могли бы съездить в Дудинку.Я задумываюсь. Вот настолько без хуйни мы будем говорить, что даже случайные уши для нее должны быть не норильские. Краем глаза вижу натурально ощеренную пасть Евгеши. Ох и свирепая девка, хоть и не веганша. Если не веганша, значит, радфемка, решаю я. – Ну, давай посмотрим, – скучающе тяну я, – сможешь ли ты меня удивить.После физры, на геометрии, когда Виталина выходит к завучу, ко мне оборачивается Макар. Я как раз по воле богов стою воином в фортификационном укреплении красавиц, которые прикрывают Макара с тыла. Точнее, одна из них заболела, и меня благосклонно позвали потусоваться на её месте. – Ну, и чо он? – спрашивает Макар.Повисает пауза. Несколько секунд мы с Макаром изучаем друг друга в полном молчании. Я понимаю, что он пережал, вот сейчас он сыграл не в такт. Он тоже это понимает, и понимает, что понимаю и я. Нужно было промолчать и спросить в следующий раз, и выпытать сразу про всё. Потом я неспешно отвечаю:– На свидание звал.– Ну, к этому всё и шло, – говорит моя соседка по парте Тая. – А ты чо? – лениво спрашивает через проход Ида.– А я что… Я люблю чтобы на свидании море, запах кукурузы и сладкой ваты, а потом сидеть на пирсе и смотреть, как алое солнце катится по розовому небу в чёрное море. А тут что? Моря нет. Ида грустно вздыхает, и я понимаю, что я, как та девочка из рассказа Бредбери, снова напомнил им о теплом солнце Огайо, которого они никогда не видели. Впрочем, они видели солнце Португалии, Турции и Кипра, которых я никогда не видел, и минимум ещё лет семь не увижу, пока не выучусь и не начну работать. В пятницу Ясик говорит мне, что будет у меня ровно в одиннадцать часов и двадцать минут, и чтобы я появился ни минутой позже. Я спрашиваю, почему, он хмурится сердито – вертикальные морщинки на гладком лбу. – Потому что гладиолус, – отвечает, уходя.Я вспоминаю столетний номер команды КВН Уральские пельмени.– Сколько тебе лет, дед? – кричу вслед Не оборачиваясь, он делает мне “па-па” ручкой.Дудинка является одним из тех городов, в которые можно добраться из Норильска по автомобильной трассе. В хорошую погоду, конечно. И находится Дудинка в более выгодном положении, потому что стоит на реке. Прибывают суда и появляются новые люди. А ещё из нее можно сбежать на корабле, если договориться с экипажем. Сложно объяснить, насколько странно чувствовать себя в западне Норильска, если у тебя нет денег на билет на самолёт. Он кажется чуланом без окон, в то время как Дудинка напоминает больше маленькую промозглую комнатку с окошком – портом. Туда-то я и собираюсь в компании чувака, который разгибает железные профили.Ровно в 11-20 я спускаюсь к подъезду и вижу на подъездной дорожке внедорожник с номерами “Норникеля” – Норникель 21. Я заглядываю в окно и вижу за рулём Ясика. На нем крошечная белая шапка и серый свитер. Я стучу в стекло, и он указывает мне на сидение рядом с водителем. Я снова стучу, и он нехотя опускает стекло.– Салон стынет, – говорит.– Откуда у тебя права?– Ладно, – вздыхает, тарабаня пальцами по рулю, – тебе же хуже. Да у меня есть права.– Но тебе нет восемнадцати.Он поворачивается и смотрит долгим неприветливым взглядом. На гладком лице ни морщинки.Я вспоминаю, с каким звуком в него ударился железный профиль.– Садись в машину, – говорит. – У меня нет на это времени.Я обхожу капот внедорожника и забираюсь на переднее сидение. Несколько секунд своего драгоценного времени Ясик тратит на то, чтобы пристально глянуть мне в глаза, а потом разочарованно отвернуться. Трогаясь – я безошибочно определяю многолетнюю привычку опытного автомобилиста переключать скорости – он взрывает слежавшийся снег. Мы преодолеваем паспортный контроль на выезде из города не притормаживая, шлагбаум поднимается, стоит только дежурному увидеть синие норникелевские номера. Я чувствую нехороший привкус во рту. Если со мной что-то случится, натурально никто не будет знать, где я.Когда мы уже порядочно отъезжаем от города, Ясик, наконец-то разлепляет зубы и, преодолевая что-то, говорит:– Надеюсь, ты любишь суши, потому что именно туда мы и едем.– Есть люди, которые не любят суши? – спрашиваю я.Во второй раз его челюсть разжимается охотнее, и чуть живее говорит:– Да. Сырая рыба. Гельминты. Не всех устраивает.Я откидываюсь на сидении и несколько секунд думаю.– А мне плевать.– Да ты вообще бесстрашный идиот, – моментально отвечает Ясик.Он нервно тычет пальцем в экран закреплённого на приборной панели смартфона, я узнаю отработанное движение опытного водителя Убера. На экране прямая дорога до Дудинки. По бокам внедорожника – полутораметровые сугробы. Широкие бока авто впритык к снежной обочине.– Я не бесстрашный, я Авария – дочь мента.Ясик хмыкает, посматривая на время.– Тогда ты просто долбоеб.Это не первый раз, когда я шучу эту шутку, но впервые, когда её понимают. К середине пути он втапливает педаль газа в пол, и внедорожник носит по колее из стороны в сторону. Мне приходится крепче взяться за ручку над окном. Ясик все чаще смотрит на время, и когда видит на экране смартфона 13.28, тормозит посреди дороги. Я издаю вопросительный звук, но он только свирепо смотрит. Стягивает свою чудом держащуюся на затылке шапочку, а потом свитер. Открывает дверь со своей стороны.– Ясик, ты что... – мою вспотевшую под курткой шею обдает холодом.Он спрыгивает в сугроб, а потом выбирается на взгорок, с которого ветер сдул весь снег, оголив мертвую землю. Я не открываю дверь со своей стороны и перелезаю на водительское сидение, а потом спрыгиваю в сугроб. Ясик продолжает идти к черным остовам деревьев, умерших из-за выхлопа Норникеля. Они молчаливой угольной толпой громоздятся вдалеке. Моё лицо обжигает ледяной ветер. На Ясике только джинсы и хлопковый джемпер. Я тоже взбираюсь на черный холм, оглядываюсь. Я прошел, не проломив наста, после Ясика остались глубокие провалы. А потом я вижу, как он стягивает джемпер, он уже далеко, но я кричу:– Ясик, твою мать!Утром передали минус двадцать для Норильска и минус двадцать три для Кайеркана. В чистом поле можно ожидать где-то до двадцати восьми или больше. Ясик смотрит на часы и оборачивается ко мне, расставив руки будто для душевных объятий. Я молча развожу своими вопросительно.А потом в последний раз в году выходит солнце. Утренние сумерки на пару минут прерываются, чтобы стать вечерними. Неверный солнечный луч касается его груди, и та вспыхивает сиянием кристалла. Нет, множества кристаллов. Солнце разгорается, захватывает лицо и руки. Весь он переливается, будто сделанный из сотни осколков хрусталя. Это зрелище отличается от всего, что я когда-либо видел – в кино, в жизни, во сне. Что-то совершенно новое. В потрясении я смотрю на свою руку – единственную часть тела, не закрытую одеждой. Она скучного бело-розового цвета, тусклая и мягкая. Но он же мягкий, думаю я. Но я же никогда не проверял. Он казался очень мягким. Я иду вперёд, и вскоре начинаю детально различать выражение его переливающегося лица – на нем брезгливое отвращение. А волосы-то, волосы, как рудимент, как фальшивка – обычные. Тусклые и мягкие. Свет отражается от его лица, как от минерала. Физика говорит – кварц. Я поднимаю руку и кладу на его лицо. Очень твердое, но под моей рукой гримаса растворяется, разглаживаются носогубные складки. Просто перетекают, как живой камень. Ледяной камень. По моим пальцам скачут радужные блики.– Почему мышцы не теряют подвижность? – спрашиваю сам у себя, разглаживая злые гусиные лапки под золотым глазом Ясика.И в тот же миг разрушенное мною волшебство исчезает без остатка – солнце скрывается за горизонтом, а кожа под моей рукой становится белой. Неестественно гладкой и светлой, но обычной. Я отнимаю руку. Очень холодно. Холод пробирается в кость и стреляет болью в локоть.– Вернись в машину, – холодно говорит Ясик.Я спрашиваю себя, откуда в этом хрупком минерале столько мужицкого высокомерия. Делаю несколько шагов спиной вперёд.– Не забудь одежду, Эльза, – говорю.На дороге никого сколько видно глазу. Только сухая морозность гражданских сумерек.Я попадаю в машину тем же способом, что и выбирался – через водительское сидение. Следом появляется Ясик с джемпером в руках, стряхивает им натрушенный мною грязный снег и бросает на заднее сидение. Нас не было и пяти минут, но салон выстужен до хруста. Когда мы трогаемся, я включаю печку. Некоторое время мы едем в напряжённом молчании, Ясик натягивает свитер и шапку. Потом я включаю стереосистему. Из динамиков не радио – плейлист дворового мальчишки. Я копаюсь в директориях, пока Ясик не говорит:– Выбери мой.– А это..?– Единица. Первый.Я нахожу, и некоторое время мы молчим, пока уральский темный ржавый звук продирает по коже. Из динамиков – жёсткий, угрюмый постаревший человек.– Сколько тебе лет? – спрашиваю, пялясь в лобовое стекло.Назойливый сладкий запах, раздражающий меня всю поездку, становится насыщенней.– Четырнадцать? – вопросительно спрашивает Ясик лёгким подростковым голосом.Я поворачиваюсь к нему, оценивающе разглядывая светлые вихры из-под белой шапки, золотые глаза и невинно склонненую голову. Я всегда считал, что он слишком хрупко сложен для шестнадцатилетнего. Как и качок Канюковых слишком велик для школьника.– И, – я неловко откашливаюсь, – как долго тебе четырнадцать?– По правде сказать, – Ясик яростно подсекает рычаг переключения скоростей, – уже довольно долго.Я отчётливо слышу звук, с которым о его каменную грудь ударился строительный уголок. Мне вспоминается древний мультик про горгулий. Я думаю, что очень странно, что они прячутся от солнечного света в Норильске, если могли бы править миром. Хотя... этим маленьким миром Григорий Канюков и правит. А Потанин, владелец Норникеля, он тоже сияет на солнце? А... А Путин? Нет, это уже бред. Каждое 9 мая над Красной площадью разгоняют тучи. А не для того ли их разгоняют, чтобы на весь мир продемонстрировать, что наш президент и верхушка власти…– О чем ты думаешь? – резковато спрашивает Ясик.– Путин же не такой, как ты?Внедорожник сбрасывает скорость и отправляется в свободный затухающий полет. Ясик тратит это время на то, чтобы обернуться ко мне и вопросительно сощуриться.– Господи, что за идиот. Он же публичная личность, как ты себе это представляешь?Я же наблюдаю за тем, как движутся мышцы на его лице, и недоумеваю, как твердая масса может менять форму так стремительно. Так грациозно перетекать.Я молчу до самой Дудинки. Я будто попадаю в плен своей головы, время в ней течет очень медленно, а мир вокруг разворачивается очень быстро. Я боюсь шевелиться, как боишься пошевелить обожженной конечностью, когда поутихла боль. Мне кажется, что когда я начну шевелиться, осознание происходящего навалится в полную силу. Мне должны приходить сравнения из научной фантастики, но приходят из биологии тканей. Я все пытаюсь понять, как устроено все, что я увидел. Как мышечная ткань может быть одновременно пластичной и минералообразной. Как появилось это существо.Дудинка небольшой, но бодрый город. Водное сообщение связывает его с остальным миром больше, чем воздушное Норильск. Суши-бар из провинциальных. Три самурая. Как три богатыря, только самурая. Ясик заказывает роллы для себя и для меня, а когда их приносят, старательно наводит беспорядок в уголке тарелки. Официантка ведёт себя преувеличено мило. Не по отношению к Ясику, но к нам обоим, хотя я понимаю, чем это вызвано. Я лишь приятное дополнение к хрустальной балерине в музыкальной шкатулке. Может, лебедь, скользящий рядом по зеркалу озера невдалеке.Ясик наблюдает, как я снимаю с себя становящуюся лишней одежду.– Ты быстро привык, – кивает на мои два свитера и шарф, – жить в Норильске.Я смеюсь тихо, развожу руками с ученическими палочками между пальцев.– Тут не к чему привыкать. Ты либо хочешь жить, либо нет.– Ты хочешь? – золотом из-подо лба.Я откладываю палочки и аккуратно прожевываю рис и рыбу.– Нет, – качаю головой с улыбкой. – Я хочу умереть на дороге между Норлагом и Дудинкой, и чтобы мое тело никогда не нашли.Лицо Ясика мрачнеет. Он перестает ковыряться в распотрошенном ролле.– Я не стану…– Начинай рассказывать, – перебиваю я.Нас посадили в чудном местечке между стеной, обитой фальшивым бамбуком, и огромным аквариумом. За спиной Ясика лениво фланируют крупные безучастные рыбы цвета вина, нарциссов и травы. На фоне этого разнообразия цвета его лицо кажется выдолбленным из мрамора, однотонным и обескровленным. Только золотые глаза на красивом лице. И они очень, очень холодные. Мне кажется, они такие холодные, что несчастные рыбы скоро вмерзнут в воду.Я ловлю себя на мысли, что хочу, чтобы он рассказал мне хорошую историю. В конце которой он будет ни в чем не виноват, в которую я захочу поверить, и просто продолжить наши словесные пикировки, обмен сомнительными комплиментами и все остальное, приятно шелестящее под ребрами.Но Ясик говорит:– Я слышу, о чем думают люди.Я задумываюсь. Об Эмме Фрост. Людях Икс вцелом и судьбе Марвел. Я думаю, а не сияет ли Стэн Ли в солнечных лучах?– И о чем я думаю?Ясик мрачнеет, по чистому лбу бегут дождевые облачка. Прикусывает щеку изнутри.– В этом-то и проблема. Я не знаю. Впервые за... много лет, я не знаю, о чем думает человек.То, как он говорит "человек" напоминает, как зоологии говорят о других видах. Или как мы, люди, говорим о наших дальних предках: "Древний человек научился добывать огонь".– Поэтому ты, что ли, и бесишься? – я пожимаю плечами. – Братишка, просто вспомни, о чем думает любой другой школьник моего возраста, и это оно и будет.Ясик откидывается на стуле, сложив руки на груди, осматривает меня насмешливо.– Любой другой школьник не сидел бы тут и не жрал, как енот, после того, что увидел.Я окидываю взглядом свою пустую тарелку с мазками соевого соуса и васаби.– О, ты ещё и заплатишь теперь, маленький лорд Фаунтлерой.– Поухаживаю, – севшим вельветовым голосом говорит Ясик, и кровь отливает от моей головы. – Так что ты мне скажешь?Это я ему что-то должен говорить? У него плоть сияет, а я должен говорить? Взглядом показываю, что я думаю, по этому поводу.– Ну, я думаю, что в таком случае тебе повезло, что люди от тебя в восторге.Ясик качает головой, все ещё не расцепляя рук на груди.– Во-первых, люди считают меня высокомерным, а во-вторых, все их мысли слились в череду бубнежа.– Ну, не то, чтобы ты не давал повода думать о тебе, как о зазнавшемся пидорасе…Возвращается официантка и собирает мою посуду, предлагает напитки, и я прошу имбирное мороженое. Мороженого нет (хорошая попытка, Фоша), но она любезно подсказывает , что мне понравятся дораяки. По сути, блинчики с нутеллой.– Знаешь, о чем она думает? – спрашивает Ясик.– Ты же это не ешь, дай мне, – я забираю его тарелку. – Вообще-то знаю. Что ты, хоть и симпатичный, но очень уж резкий и зазнавшийся, а я явно тут по ошибке, и славный, поэтому она мила со мной. Так?– В общих чертах, – выдавливает из себя Ясик.– Да ты себе вкуснее заказал роллы, – вздыхаю я, пережёвывая. – А вообще я не пойму, хуле ты так на мне залупился... Ну, не слышишь ты моих мыслей, может, все те, что ты слышишь, вообще только в твоей голове... И я ещё повелся, как дурак. Если Батя узнает…Кажется, я начинаю говорить слишком быстро, и Ясик удовлетворено кивает.– Ну, наконец-то. А то ты был так спокоен, что я начал что-то подозревать.– Я не был, – с присвистом выдыхаю я.– Был, конечно. Восемьдесят два удара в минуту это что, волнение по твоему?– Ты слышишь, как бьётся мое сердце?Палочки увлажняются в моих руках, и холодок охватывает шею. Ясик наклоняется над столом, пока между нашими лицами не остаётся пара сантиметров, и проговаривает, распространяя сладость:– Каждую, блять, секунду.Я считаю нужным откинуться на стуле, отодвинувшись подальше. Его красивое лицо разочарованно кривится, и он садится, как раньше. Некоторое время я считаю свой пульс, и мне кажется, что Ясик занимается тем же. Из размышлений меня вырывает телефонный звонок. На связи отец. Я подаю ему заранее заготовленную ложь. Играю в квиз с ребятами из класса. Ребята действительно играют, но мне пришлось отказаться, чтобы поехать в Дудинку с местной версией Эммы Фрост. Папин звонок подстегивает меня вожжей – пора ехать назад. Срочно. К папе-шерифу. Безопасности его большого револьвера на боку и куртки из телячьей кожи с бахромой на рукавах. Я стремительно поднимаюсь, сталкиваясь с нашей официанткой. В её глазах читается озабоченный вопрос.– Он в порядке, – выпаливает Ясик прежде, чем она успевает задать вопрос, а я на него ответить.– Забери блинчики, – выдавливаю я из себя, и спускаюсь вниз, к машине.В Норильске никто не крадёт автомобили. Потому что, скажите пожалуйста, как им пользоваться у всех на глазах? И чем его переправлять на материк? В Дудинке машины крадут, но дверь Ясик все равно не закрывал. Я хочу сесть назад, за его спину, но одергиваю себя. Назвался груздем, полезай в кузов на переднее сидение. Ясик действительно возвращается с блинчиками и ставит обернутый в фольгу контейнер на приборную панель. Преувеличенно аккуратно выезжает с парковки, а на центральной улице ударяет по газам так, что кусочки льда и снежной крошки лупят в стекло.– Медленнее, – проговариваю я.Ночь за окном совершенна. Чернильное ничто. На часах шесть часов вечера.– Ненавижу медленную езду. А тут только и знаешь, что таскаться, – цедит Ясик, сбрасывая скорость. – Давай до конца города?– У тебя в салоне мягкое и нежное человеческое тело, – напоминаю я. – И оно не прочь вернуться домой не по кускам.Ясик не поворачивается, но я вижу, как на его юном лице прорисовывается хищная гримаса отвращения.– Поверь, я помню.На выезде из города он сбрасывает скорость, и на заснеженный тракт, пробуренный в снежной долине тяжёлой техникой, мы выползаем со скоростью каравана верблюдов. Очень долго я молча слушаю уральский ржавый скрип из стереосистемы и краем глаза наблюдаю за Ясиком. За тем, как он вообще не шевелится, будто мраморная статуя херувима на кладбище. Если бы херувимы водили внедорожники.– Ну что, ты уже знаешь, что я такое? – спрашивает сквозь ржавчину музыки.Я выключаю музыку.– Угу.– И? – раздражённо. – Забыл? Я твоих мыслей не читаю.Несмотря на грозящую мне опасность, я испытываю раздражение. Что за поход к ситуации вообще.– Начинаем с тобой рыночные отношения. Один ответ – один вопрос. А то ты охренел, если честно. Кто кому вопросы должен задавать?– Ладно, – кривит губы Ясик. – Но ты первый отвечаешь.И тут пытается торговаться.– А ты, случайно, не еврей?– Нет, – вопрос потрачен, – отвечай. Что я?Я цокаю языком. Еврей.– Ты... Хищник человека. Как в "Дневниках вампира" или "Токийском гуле"?Ясик максимально сбрасывает скорость и поворачивается ко мне. В салоне светло, хотя стоило бы выключить свет и вглядываться в дорогу. Но я могу видеть обманчиво тонкие и трепещущие стенки носа и свет, падающий сквозь золото волос. Изящно вылепленные губы раскрываются, и я слышу: "Как в Тридцати днях до рассвета". Я набираю воздуха в грудь, чтобы задать ещё вопрос, но слова из него начинают сыпаться, как из дырявого мешка горошины.– Как в "Нечто", как в "Штамме", как в "Зомбилэнде", как в "Ночи восставших мертвецов".Он говорит и говорит, а я слежу за тем, что его грудь не поднимается, для вдоха. Он не дышит.– Перестань, – я кладу руку на его ледяное предплечье. – Я понял.На его лице грусть, злость и отвращение.– Что ты понял? Что тут общего?– Не знаю, ничего. Не злись.Внедорожник стал посреди дороги. Я постукиваю по приборной панели.– Поехали, – когда он трогается, я спрашиваю. – Значит, люди? Людей ты ешь?– Нет, – цедит Ясик. – Правило отца – только животные. Как ты узнал?Счётчик вопросов-ответов у него работает идеально.– Хищников эволюция наделила характеристиками, необходимыми для охоты. Я просто посмотрел, на кого с твоими приметами охотишься ты, раз человеческую еду не употребляешь.– Приметами?– Моя очередь. Ты когда-то был человеком?– Был. Давно. Каких примет?– Твое лицо, твой запах, – круговым движением я показываю на сладковатый запах в салоне, – твоя способность читать мысли жертвы, твой нюх, твой... твоя... Все эти твои блестки. Легко сойти за бога в забитой деревне и требовать девственниц. Ты когда-нибудь ел человека?– Пил, – поправляет Ясик, а потом отвечает, – пил. Когда ты понял?– А сколько мы едем? Сорок минут? Сорок минут назад. Как это было, пить человека?– Охуенно, – четко проговаривает Ясик. – Почему ты не боишься?– Почему ты меня не прикончил, когда я бросил в тебя железкой?– Не знаю.– Не знаю.Мы молчим до тех пор, пока на горизонте не показывается Норильск. Я для себя раскрываю ещё одну правду, и не то, чтобы она меня радовала. По идее, разговор окончен. Я должен сказать, что никому ничего не скажу, буду хранить его тайну до конца жизни, и ждать, какое решение примет семья Канюковых относительно меня. Ясно, что решение будет принимать не один Ясик. Если он рассказал мне правду, значит, есть надежда, что для того, чтобы оборвать дальнейшие расспросы и изыскания. Когда мы въезжаем в город, я говорю:– Последний вопрос.– Да? – сумрачно мычит Ясик.– Хуле ты доебался?Он искренне усмехается, ворчливо говорит:– Ты знаешь.– Да ну?– Ну, да.– Я вообще достаточно глупый.Мы въезжаем на проспект Ленина, до дома считанные минуты. Вот-вот канал закроется, и больше никаких тебе объяснений. Ясик продолжает молчать, въезжая в мой двор.– Так что?Он мягко цокает языком.– Не дури, Фоша.Я обмерзаю внутри. Может быть и снаружи. Фошей меня называю только я. У себя в голове. Моё сердце разгоняется, как спортивный автомобиль, за три секунды до полутора сотен ударов. В тот миг я понимаю – он действительно читает мысли. Просто из голов. Чьих? Папиной? Папа, потакающий моему Антонству, в голове зовёт меня, как детстве, Фошей?Ясик сжимает руль, с проскрипом проворачивает на нем пальцы. Из его груди вырывается тихий шорох, похожий на выдох.– Прости, – выдавливает. – Шум твоей крови невыносим. Иди домой, если хочешь жить.Я берусь за ручку двери, оттягиваю её, но не толкаю дверь.– Скажи.Ясик смотрит на меня, сгорбившись над рулем, теплый свет фонаря падает на ледяное лицо. Он понемногу оттаивает, и в уголках губ начинает играть улыбка. Вместо ответа он отрывает пальцы от руля и тянется ко мне тонкой прозрачной рукой. Я задерживаю дыхание. Холодные пальцы касаются моего виска, соскальзывают по скуле к подбородку. Прикосновение не ярче прикосновения крыла стрекозы. Глаза ни на секунду не отпускают меня, я выдерживаю взгляд – тает мороженое в креманке, оплывает сладким внутри. Я набираю воздуха в грудь – пальцы соскальзывают с подбородка.– Заткнись, – опережает Ясик. – Заткнись, я и так слышу, как ты пахнешь.Я проглатываю ироничное замечание.– И каково? – спрашиваю севшим голосом.– Охуенно, – разводит руками Ясик, мол, "что я тут могу поделать?".Я вдруг успокаиваюсь. Витя учил меня не дергаться. Вот я и не стану. Люди часто спрашивают меня, почему порой я бесследно ухожу в себя с максимально хмурым выражением лица. В такие минуты я, скорее всего, обдумываю всякое приключившееся со мной говно. Но не просто так, а чтобы выкрутиться. Ну, что ж, вызов принят.Я выхожу из машины, махнув напоследок.Я подхожу к подъезду. Ясик мягко сигналит напоследок.Я открываю дверь в подъезд.Я вспоминаю запах, так раздражавший меня в машине.Запах разложения в ту секунду, когда ты уже слышишь сладость, но ещё не почуял гниения.Я стискиваю зубы.Я нажимаю кнопку лифта.