Лето. 11 июля (1/1)
Два дня они медленно бредут вдоль левого берега реки, огибая его мягкие причудливые изгибы, пока на третий день не сворачивают наконец к узкой загородной дорожке, спрятанной от любопытных глаз меж густых лиственных деревьев. К исходу четвертого дня деревья худеют, реже становятся, пока в какой-то момент не исчезают полностью. Примерно тогда, еще в небольшом подлеске, на пыльной от запустения и ветров обочине объявляются вдруг – по словам Хэнка, – маленькие следы мигрирующих групп зараженных. Трупная вонь, неприглядные останки мелких животных и суетливые отпечатки ног проступают на покрытом сухой грязью асфальте. Несмотря на явственно тревожный характер подобного открытия, Коннор находит этот факт достаточно занимательным. Неуловимый жест бровями, неестественный для данной ситуации блеск в его живых ониксовых глазах выдают в Конноре его по-юношески восторженную заинтересованность всем происходящим – такой, по обыкновению, загорается всякий увлеченный человек, столкнувшийся с чем-то новым, еще неизведанным. Так наивная, неопытная молодость в одиночку пытается познать все хитрости сознательной жизни, решить ее очередную интересную задачку, подкинутую ей, будто обглоданная хозяином косточка, так бросается она в огонь и в адское пекло за ответами, ее интересующими. В самом взгляде его, в трепетно задумчивом лице, в губе, вдохновенно прикушенной, читаются свежие мысли, что страстным бурлящим круговоротом кружат внутри извилинок его мозга, как вертятся они, разнообразные, то встречаются, то сталкиваются между собой, чтобы в неистовой конфронтации этой разбиться, смешаться потом друг с другом, чтобы выдать после какой-то итог, что-то общее. Какая удивительная это вещь, думает Коннор с живостью – наткнуться на незримую ораву зараженных да еще и в такой-то глуши! Удивительная примерно настолько же, насколько и пугающая. В середине леса, посреди огромного налитого тенью пространства, где лишь сизый асфальт, точно нить Ариадны, тянется от одного конца горизонта к совершенно противоположному, где нет ничего, кроме невысоких деревьев и дикого зверья, что изредка шуршит листвою в кустарниках, где в своем великолепии царствуют тишина и естественное запустение. Сего случая он совершенно не ожидает. Не то, чтобы Коннор совсем не ожидал чего-то подобного однажды – то стало бы непростительной глупостью, ошибкой, наивной по-детски, навеянной его непроходимо упрямой гордостью, горячей уверенностью в собственном невежестве. Но не здесь же! Не в этом лесу. В пригороде хотя бы... Говоря иными словами, событие подобного размаха никак не вяжется в его каштановой голове, тем паче что людей никаких за эту неделю они так и не встречают. Это наблюдение тревожит Коннора в самом подозрительном плане, смущает несколько, бередит наиболее скептическую часть его новых соображений, делая всю сложившуюся ситуацию относительно нелогичной, лишенной всякого смысла – откуда бы взяться тут всем этим монстрам, если съесть в такой-то глуши практически некого? Для чего, зачем главное? Сомнения его немудрены. Подобные мысли, отравленные едким ядом скепсиса, всплывающие в закоулках разума мимолетом, вполне оправданы – познания о мире у Коннора всегда ограничивались одним только Детройтом, да и то не всем, лишь небольшим его кусочком. Встретить зараженных там, на узком отрезке городской территории, было понятным и обыденным делом. Только этим и ограничивался весь его житейский опыт. Но вот просторы впервые увиденных лесов и полей показались для распространения подобной болезни уж слишком необъятными, пустыми какими-то. Натолкнуться на, скажем, бегуна тут? Ладно бегуна, щелкуна хотя бы? Больше похоже на лотерею. Через пару минут Коннор озвучивает напарнику свои расплывчатые умозаключения – невозможно, чтобы неряшливые следы эти принадлежали безмозглым рабам кордицепса. Охотникам, рейдерам – куда более вероятно, но не зараженным. Он замирает, прикусывает язык в трепетном ожидании чужого внимания: все внутри него горит, пылает, желая услышать авторитетный ответ мистера Андерсона, что подтвердит, желательно, или опровергнет его мысли. Но привычно холодный к его энтузиазму Хэнк лишь осаждает его пыл очередным ироничным уколом: отвечает буднично, что он-то уверен в своих словах точно, что дело это привычное, что орды таких бегунов, щелкунов и сталкеров частенько, особенно ближе к холодам, мигрируют в другие злачные места Америки по каким-то неведомым ему причинам, причем мигрируют толпами – порой двумя или тремя десятками, – и все по схожим, по длительным живописным маршрутам. С живым интересом слушая его житейские рассказы – а Коннор уверен почти абсолютно, что Хэнк всегда опирается лишь на опыт собственных приключений, – Коннор невольно окунается в прошлое: вспоминает академические лекции на тему природы кордицепсной церебральной инфекции. Лекции те вел какой-то хмурый и старый дядька, жизни определенно хлебнувший. Помнится еще, он часто пугался резких громких звуков и наказывал посему шутников ударами тонких деревянных прутиков, что потом еще неделю болезненно тянуло затылок... Говорил с серьезностью, что грибок заставляет носителей делать подобные вещи – бродить то есть, например, в поисках пыльных подвалов, искать узкие лазы и подпирать собою старые двери в ожидании их открытия, – словом, все для того, чтобы охватить как можно большую часть территории. Но почему всегда одну и ту же? Непонятно. Может, особенности климатических условий такие... черт его знает. Говорил так же, что раньше эта напасть поражала только насекомых, и жертва болезни шла медленно умирать, догнивать возле своего гнездовья, чтобы заразить потом как можно большее количество особей, что тоже звучит примечательно.В общем, у Коннора имеются некоторые мысли по этому поводу. Грязный отпечаток смерти тянется за блуждающей ордой вдоль всей автомобильной трассы. С хмурым беспокойством Хэнк оглядывает то останки невезучих животных – полуобглоданные кости и шкуры, разбросанные на пути беспорядочно, – то натыкается и на сам след, на хаотичные отпечатки босых ног и изношенных ботинок, на короткие борозды от их недавних шаркающих движений. У подножия деревьев Коннор замечает вдруг распотрошенный труп лисицы, достаточно целый, если не считать вывернутые наружу кишки, иссохший на солнце желудок и стаю черных мясных мушек, беззаботно пирующую над этой гниющей падалью. Коннор отворачивается. — След свежий, — сообщает он Андерсону задумчиво. — Полагаю, мы подошли к орде вплотную. Этот факт заставляет путников понервничать и провести следующую ночь в тревожном напряжении, несмотря на то, что орды те, которых всячески опасаться стоит, сейчас определенно находятся многим дальше. Ведомый странным предчувствием или, может, всего лишь присущим ему пессимизмом, в свою первую ночную вахту Хэнк долго бродит вдоль неглубокого оврага, какой образовался однажды близ правой стороны дороги, в один из тех давних дней разлива рек по континенту – иными словами, близ того места, где они решили устроить свой временный лагерь, – и по состоянию земли под ногами пытается определить степень рыскающей рядом, точно акула, опасности. Земля плотная и целая, трава не притоптанная, не увядшая, но тревога не успокаивается и сдавливает шею своими ледяными руками. Никакой угрозы на вид область в себе абсолютно не несет: покатые склоны оврага надежно прячут огонь от любопытных глаз кого бы то ни было, а отсутствие луны на небосводе мешает разглядеть струю дыма, вьющуюся ввысь прямо из сердца пламени. Но даже это знание утешает Андерсона недостаточно. Остаток утра, когда черед сторожить приходится на Коннора, когда Хэнк, рассудив здраво, что никого здесь и в помине быть не может, ложится к костру, чтобы проспать столько, сколько получится, он ворочается перед огнем в суматошном беспокойстве, не вполне уверенный в безопасности надоедливого мальчишки и правильности своих недавних соображений. Но и вторая половина вахты меж тем проходит спокойно, лишь ветер шелестит луговыми травами и гнет к земле желтеющую мать-и-мачеху, что соцветием своим напоминает Коннору порой маленькие солнечные капельки, однажды упавшие с неба. Совершив свои извечные утренние ритуалы, юноша встает с насиженного за ночь места и, коснувшись чужого предплечья мягко, будит Хэнка, совершенно не отдохнувшего за несколько часов сна, с твердым намерением продолжить это нелегкое во всех смыслах путешествие. Вещи оказываются вновь упакованными в рюкзак, а маленький остывший уголек рисует на мятой карте новую зигзагообразную отметину. Перед уходом они доедают крохотные остатки вчерашнего рябчика, но все равно не чувствуют себя дополна насытившимися. Коннор сидит на зеленом ковре чуть поодаль от костра и медленно пережевывает безвкусное птичье мясо. Оно нежное и даже немного жирное, но застревает в зубах неприятно. Коннор перекатывает его на языке, смаковать пытается, но только больше чувствует голод, скручивающий живот в тугой тянущий узел, и слюни, заполняющие рот в томительном ожидании чего-нибудь вкусненького. За время вынужденной экономии ресурсов он чувствует, как теряет пару килограммов – хотя, казалось бы, куда уж больше? В такие моменты особенно отчетливо его пробирает тоска по родным теплицам на крыше, по вкусу вареной кукурузы и вязкому томатному супу. Как хочется порой вновь ощутить во рту горечь зеленого лука, сладость чая с малиной или пожевать хотя бы краюшку хлеба! Почувствует ли он теперь эти вкусы когда-нибудь? В ностальгической задумчивости он раскручивает в руках импровизированный вертел из наиболее гладкой веточки, какую смог найти в этом безжизненном поле, оглаживает рассеянно, проводя пальцами по запекшейся от огня коре и налипшему на нее мясу, что при всем желании не отгрызть даже зубами, и поглядывает исподтишка изредка то на размеренный танец раскрасневшихся языков пламени в кострище, то на широкий мшистый холм, где вьется в неведомую бесконечность черная полоса дороги. Мысли его, кажется, устремляются куда-то вслед за ней – назад, вперед... а есть ли принципиальная разница? – и Коннор, сам того не замечая, вновь поддается тем странным сомнениям, что изредка посещают его голову на протяжении всей недели, что терзают, изъедают душу, что заставляют ее разрываться между пресловутым долгом и собственными эгоистичными желаниями. Весь этот путь... стоит ли он того, чтобы оставлять позади все, что ему было знакомо и дорого? Он долго не находит ответа. Тогда Коннор переводит теплый запутавшийся взгляд на мистера Андерсона – свой идеал непоколебимости убеждений, человека, чьей смелостью взглядов без лукавства восхищается, – и, расколов ветку от внезапного напряжения в ладонях, дает себе мысленное обещание никогда больше не отступать от того, что считает истинно правильным.Ох, как же он читал его досье...Спина Коннора, обтянутая в поблекшие белые одеяния, кажется Хэнку вдруг осунувшейся неестественно – ну, неестественно для Коннора, разумеется, – не такой прямой, что ли, как прежде, не такой натянутой в струнку, словно бы в то короткое мгновение меланхоличного спокойствия, что Хэнк успевает поймать своим ясным взором, Коннор невзначай позволяет себе расслабиться, перестать притворяться тем раздражающим, но вышколенным до идеального состояния оловянным солдатиком, бионическим роботом, словно бы теряет в тот миг частичку контроля над штатной ситуацией, и Хэнк замечает, может, не на лице даже, но в глубине карих глаз его огонек необъяснимой тоски и печали, мелькающий во тьме зрачка всего на долю секунды, но так живо, так ярко, так непривычно. Не иначе, как показалось спросонья, думает про себя Андерсон, потому как, смахнув это удивительно человечное наваждение, он вновь замечает широко расправленные плечи и розовые губы, поджатые по-напускному уверенно. И кулаки, сжимающие две половинки переломанной ветви.Чем занимается его разум? Какие думы вертятся в этой ухоженной каштановой головушке?Отзавтракав в уже привычном молчании, ставшем теперь скорее спокойным по-дружески, нежели неловким и напрягающим, путешественники вскоре вновь выдвигаются в дорогу. Влага предупреждающе собирается в воздухе, говорит как бы: "берегись, путник, возможно, дождь будет" – но нещадно палящее солнце с ней несогласно. Как две песчинки посреди огромного зеленого океана бредут они куда-то на запад. Трасса оказывается достаточно широкой для того, чтобы Коннор мог шагать с Хэнком в ногу. Он ловит себя на глупой, лишенной привычной логики мысли: ему нравится идти наравне с Андерсоном, будто бы в небольшом жесте этом может скрываться какое-то тайное значение, будто бы подобная мелочь может превратить его из ведомого в одинаково ведущего, нравится порой и бросать взгляды на его, Хэнка, фигуру, собранную, сосредоточенную, как всегда сквозящую какой-то особенной непоколебимой уверенностью, что заражает и юношу тоже. Коннор ускоряет шаг, желая обсудить с Хэнком перспективы их сегодняшнего ужина – и, может даже, попытаться попросить его, наконец, разрешить воспользоваться луком! – как вдруг едва не запинается на ровном месте, холодеет разом. На залитом солнцем горизонте маячат маленькие черные тени. У теней размытые силуэты. Коннор весь напрягается, непроизвольно сжимая кулаки на бежевых лямках, и чувствует, как от вороха догадок, атаковавших голову, спина покрывается мерзким холодным потом. Он переводит беспокойный взгляд на Хэнка и по искривившемуся от недовольства лицу бывшего полицейского понимает, что и он уже приметил эти странные неразборчивые силуэты. Неужели это то, о чем они оба думают? Коннор не решается уточнить этот вопрос напрямую. Будто бы признание собственных мыслей вслух сделает проблему явственней, ощутимей что ли. Но Хэнк, его опережая, вдруг спрашивает:— Скажи, ты видишь впереди что-нибудь? — и щурит глаза до тонких голубых щелочек.У Коннора взгляд острее. Он щурится тоже, тени рассмотреть старается, но, сколь сильно не пытался бы этого сделать, все равно не может различить в них ничего конкретного, ничего примечательного, и лишь раздраженно упирает язык в бритую щеку.— Я определенно вижу что-то, — отвечает он вскоре, не вполне уверенный. Интонация собственного ответа его слегка удивляет.Может, это всего лишь олень, что решил перебежать дорогу по своим оленьим делам? Или, может, игра света, невнятный мираж, танцующий на линии горизонта? Ох, пусть это будет гарцующий куда-то зверь или что-то подобное... Коннор перечисляет Хэнку несколько глупых соображений, но мужчина в ответ лишь хмыкает и качает седовласой головою. И пусть Коннор прекрасно понимает, что Андерсон прав на все девяносто пять процентов, несогласие ни с одной его теорией вызывает в горячей груди юноши неуловимую тревогу и раздражение.Делать нечего – они идут дальше, но оба больше не сводят глаз с теней, растекшихся впереди темным очерченным пятнышком. Солнце уже скрывается за маленьким облачным перышком, когда черные точки на плывущем от жаркого марева горизонте наконец обретают ясность и превращаются вмиг в корявые силуэты больных кордицепсом. Очевидная мысль о новой встрече с ними неожиданно сковывает Коннора, заставляя холодные мурашки неприятной волною пробежаться вдоль всего натянутого в напряженную струну тела. Невольно он вспоминает тот первый вечер, те вывалившиеся из орбит стеклянные глаза будущего мертвеца, собравшуюся складками кожу, и чувствует вдруг, как собственные сжатые в кулак ладони немедленно наливаются кровью. Мучительные, болезненные стоны вдруг наполняют глухую округу. Скорченные колесом марионетки нестройной походкой покорно бредут на запад, поджимают к груди свои изуродованные язвами и грибками руки. Точно ведомые стадным чувством, они держатся вместе, неподалеку друг от друга. Грибок гонит еще живых носителей вперед, туда, где сухо и питательно, где вскоре можно будет найти темный угол да там и издохнуть. Хэнк заботливо выставляет перед Коннором руку, как бы останавливая его, предупреждая, и замедляется сам, держит вторую у револьвера – наготове. Теплая ладонь Андерсона упирается Коннору в грудь. Юноша покорно прекращает движение. На более близком расстоянии становится очевидным, что группа эта достаточно огромная – но хоть не двадцать штук, слава богу, – и состоит примерно из шести-семи горбатых уродцев: как минимум из пары щелкунов и орды новообращенных бегунов – подгнивших сталкеров, быть может, – понять пока сложновато. Вероятно, всех вместе. Отсутствие каких бы то ни было людей всю последнюю неделю вдруг разом обретает дополнительный смысл, становится еще более логичным и очевидным. Вот все эти люди. Сбежать – вот первое, что советует путникам настороженный разум. Повернуть на юг, на восток, на север – куда угодно на самом-то деле, лишь бы скрыться трусливо, лишь бы осязаемая опасность эта поскорей миновала, прошла стороной в место, одной ей ведомое. Идея, конечно, заманчивая. Вот только обходить и оставлять орду этих тварей в живых все равно, что поджигать спичку с помощью динамита и бочки керосина – опасно слишком, может даже, безответственно, никогда не знаешь, как скоро они сумеют нагнать тебя в будущем, если сбежать посмеешь, и будешь ли ты готов к этому самому визиту. А если идти не по дороге? Каков шанс снова не заблудиться? Не зря же патрульные браво курсируют от одного опорного пункта к другому, подчищая за собой следы очередного заражения... Нужно разобраться с проблемой прямо сейчас, пока не за ней остается стратегическое преимущество. Нет, нельзя поворачивать. В иерархии опасности щелкуны занимали почетное третье место, где первым было самое легкое, а четвертым – наиболее сложное. Военные на таких тварей, то есть тех, занимающих четвертую позицию, нередко ходили с динамитными шашками или коктейлями Молотова, если искать другую альтернативу, но ни у Коннора, ни у Хэнка ничего подобного с собой, увы, не имелось. Пускай щелкуны были и вполовину менее опасными, чем топляки, они все равно оставались чертовски смертоносными в сравнении с обычными бегунами и, порой, чтобы убить их в открытом сражении, приходилось прикладывать усилия просто неимоверные. И хотя бегунов можно было завалить голыми руками, их численное преимущество всегда делало их силой хаотичной, неконтролируемой и очень опасной. В голове Коннор прикидывает, что без труда взял бы на себя пару-тройку новообратившихся, но вот что поделать с щелкунами и остальными зараженными, когда те подойдут слишком близко – не имеет ни малейшего представления. Как ни крути, а у врага все равно остается несправедливое численное превосходство. С надеждой Коннор переводит взгляд на мистера Андерсона, сжимающего губы в тонкую белесую полосу, будто бы тот разом способен разрешить все его вопросы, все сомнения. Оба понимают – просто стоять в стороне бессмысленно, бесполезно. Обдумав всю ситуацию, сложившуюся как нельзя более хреново, Хэнк решает, что с зараженными будет проще расправиться издалека – пустить все стрелы в грибок промеж глаз щелкунов, вогнать бегунам оставшиеся пули, а подбежавших слишком близко забить ножом или разбить камнями голову, – будет расточительно, конечно, но меж тем и достаточно действенно. Попасть бы еще точно в цель с такого-то расстояния... жаль лишь, что пространство для скрытых маневров в поле слишком открытое!Хэнк озвучивает напарнику свои соображения, Коннор задумчиво сводит брови. Не то, чтобы у него самого были идеи получше, просто сковывает что-то внутри едкая тревога, эмоции неконтролируемые. Колебание. Тогда Хэнк самостоятельно отдает ему свой револьвер, заряженный остатками боеприпасов до упора, а сам покрепче стискивает лук в пальцах и смотрит зараженным в спину направленным орлиным взором. Они решают действовать согласно плану. Подобравшись к группе вплотную – конечно, насколько позволяет безопасное для точной стрельбы расстояние, – Хэнк упирает ноги в землю, натягивает плетеную тетиву до упора, долго прицеливается, что даже мышцы на руках начинают болеть вдруг от сильного напряжения, подрагивать, и стреляет наконец в затылок первому зараженному. Стрела рассекает влажный июльский воздух. Снаряд сбивает щелкуна с ног, и тот с громким хрипом падает животом на землю. В орде зараженных вспыхивает сумятица. Бегуны отскакивают от свежего трупа на половину метра и синхронно оборачиваются к стреляющему. В ту же секунду Коннор пускает пулю в одного из переполошившихся противников. Она пробивает зараженному плечо. Неровными пятнами на асфальт брызжет рдяная жидкость. Бегун неловко шатается. Он скалится желчно, визжит по-поросячьи от боли и от злобы невероятной, первобытной, само существо пробирающей, и делает резкий выпад в сторону обидчика. Коннор стреляет еще раз. Бегун падает замертво. Остальные зараженные срываются тоже. Как только следующий щелкун показывает свое омерзительное лицо, стрела, выпущенная Хэнком, прилетает ему промеж зенок – или той раскрывшейся цветком грибницы, — в то время как Хэнк уже достает вторую. Заточенный кончик первой утопает в твердой грибной броне, царапает ее, но не пробивает. Неповторимый скрежущий гомон и утробное щелканье разом наполняют округу. Вторая стрела стремится попасть щелкуну в щеку, но пролетает мимо от его постоянного дергания, и острием своим впечатывается прямо в землю. Коннор прикрывает Хэнка пулями и укладывает на асфальт еще двух зараженных. Щелкун бежит, размахивает руками дико и подбирается к Андерсону на опасно близкое расстояние. Мысль о том, что он может причинить Хэнку вред, укусить его или вовсе разорвать на части, внушает Коннору неподдельный ужас. Спина холодеет. Образ, услужливо высеченный воображением на внутренней стороне век, никак не пропадает. Тогда ледяной ужас перерастает в отчаянный гнев, а от гнева вскипает бурлящая кровь, напрягаются мышцы. Не раздумывая ни секунды, Коннор в беспамятстве наставляет на щелкуна револьвер. Пуля пробивает ему плечо, заставляет пошатнуться, остановиться. Третья стрела оказывается у Хэнка в ладонях и он, сомкнув их покрепче, пробивает на лице щелкуна тугие наросты. Свежий труп замертво приземляется к ногам Андерсона. Инстинктивно Хэнк делает шаг в сторону и давит облегченный вздох в горле. На секунду все внутри него сжимается от невероятного напряжения. Еще бы чуть-чуть... Он переводит взгляд на Коннора и встречается с ним глазами. Но благодарность в глубине чистой лазури сменяется вдруг беспокойством, озабоченностью: отвлекшись на щелкуна, Коннор не замечает, как последняя пара оставшихся в живых бегунов подбирается к нему вплотную и готовится совершить атаку. Один из них накидывается на Коннора с разбега и валит его на горячий асфальт, щелкает зубами у лица самого и у рук, у запястий, вязко брызжет слюнями. Юноша с трудом отталкивает от себя его гнилую тушку, дышит хрипло, учащенно, гневно и что есть мочи бьет зараженного в лицо рукояткой. Хэнку скручивает живот. Он вмиг подбегает к Коннору и наваливается со спины на второго зараженного, готового прокусить тому отставленную ногу. Сильные руки смыкаются на его шее в удушающем приеме. Существо шипит, брыкается, царапнуть ногтями старается. Хэнк судорожно вытаскивает последнюю стрелу из отсека в рюкзаке и без жалости вонзает ее в чужую глотку. На устах зараженного проступает кровавая пена. Бегун дергается в последний раз и стихает. Над полем проносится последний выстрел. Кричат, взлетают птицы. Хэнк беспокойно оборачивается в ту же сторону. Коннор все еще лежит там, на асфальте, дышит с тяжестью и с усталостью смертельной, изнуренный, измотанный нелегким побоищем, а тварина, так дико на него напавшая, с размозженной от пули головою меж тем безвольно валяется неподалеку. Руки Коннора покрыты свежей густой кровью. Два голубых глаза неотрывно глядят на это до боли знакомое зрелище. — Коннор?.. — срывается с губ Андерсона неосознанно, хрипло. Сердце в груди стучит так быстро, что он почти не может разобрать собственных слов. Мысли в голове разбегаются, в клубок путаются, чтобы свестись потом к одной единственной, долбящей черепную коробку назойливым контрапунктом. Он уже видел эту картину раньше.— Я в порядке, — Коннор поднимается. — Спасибо. — Твои руки... — Хэнк подходит. — Хэнк, я в порядке. — Покажи мне. — Хэнк. — Покажи! Ведомый чем-то неистовым, Хэнк напряженно хватает Коннора за запястья, тянет к себе ближе, задирает рукава против воли к плечам самым. Грубые подушечки пальцев спешно проходятся по темным багряным дорожкам, но так ничего и не обнаруживают. Ни царапин, ни укусов. Коннор, едва не потеряв равновесие от подобной дерзости, раздраженно и как-то грубо выбирается из его хватки, рывком отнимает перепачканные руки:— Сказал же. Руки Хэнка так и остаются висеть в том прежнем положении. Неловко поджимаются пальцы. И без того необъяснимые эмоции Коннора после боя пребывают теперь в неконтролируемом смятении. Но ничто не тревожит его юношескую удаль так страстно, как собственный образ, задетый в глазах глубокого лазурного цвета. Безудержно и необъяснимо он жаждет казаться пред ним лучше, всегда лучше, чем он, "шкет", "какой-то мальчишка", есть на самом деле, желает с затаенным в душе страхом, чтобы Хэнк уважал его, как трепетно уважает его сам Коннор, и оттого больными уколами в грудь отдается каждая такая неудача. Тотчас овладевает им горячее жестокое чувство – непрошенная опека мистера Андерсона немного его раздражает, и Коннор отмахивается от нее, как от чего-то язвительного, бесполезного, отвергает. Отвращение к себе и своей собственной слабости, ненависть к невозможности защитить себя – их обоих, – нормально, эффективно, даже несмотря на то, что он в одиночку расправился с большей частью зараженных, вдруг проступает на изнуренном лице в сощуренных глазах, в морщинке, прорезавшей большой открытый лоб тонкой линией. Он старается недостаточно. Хэнк может пострадать от его медлительности.Но потом Коннор делает едва уловимый вдох. Отстраненное лицо его вновь принимает холодное каменное выражение, но, видит бог, ледяная стужа, в какую он себя обличает, стоит ему чертовски больших энергетических усилий. Коннора мутит – от падения ли, от едкого металлического запаха недавней битвы. Он проезжается по рукам ладонями, дрожащими пальцами оглаживая паутинки вен, от пылающего существа его проступившие выпукло, и, в попытках смахнуть чужую кровь с предплечий, мельком размазывает ее по всей коже. Хэнк выдыхает и с выдохом этим ощущает тяжесть усталости, навалившуюся на покатые плечи. Коннор снова сучится – в порядке, значит. Сухие губы трогает дерганная едва уловимая улыбка. Хэнк нервно сминает их, кивая – скорее сам себе, чем Коннору, – отводит поблекший серый взгляд, бубнит под нос медленно, слабо, устало что-то вроде: — Хорошо... хорошо, — махает рукой неопределенно, поджатыми пальцами своими выписывая в воздухе фигурные па, и, приведя дыхание в норму, наконец отворачивается, забирает с трупов уцелевшие деревянные стрелы, окончательно разрывая зрительный контакт, ставший отчего-то неловким до невозможного. От внезапно осунувшегося лица мистера Андерсона, от его увядшей фигуры и горько поджатых губ что-то неприятно щемит в сердце и упирается в горло сухим тянущим комом. Расширенные зрачки, затуманенные пеленой неведомой, потемневшая радужка, напряженная челюсть – что-то беспокоит Хэнка излишне. Это Коннор снова сделал что-то не то? Или состояние такого рода навеяно чем-то более личным? Трещит лед, и, вдали от чужих глаз, юношеское лицо вновь искажается от искреннего беспокойства. Тускнеющая серость фигуры мистера Андерсона передается вскоре и Коннору, и он чувствует, как чужая тоска медленно проникает в него, как обволакивает она, как завладевает всеми его мыслями. Опустив темный кофейный взгляд, Коннор смущенно раскручивает револьвер пальцами, чувствуя глубоко в груди внезапный прилив стыда за свой тон и пассивную агрессию, и ощущает вдруг, как вспыхивают от него щеки, как сильно горит шея, как давит на живот груз бесполезного сожаления. Следовало вернее оценить ситуацию и вести себя мягче – его ошибка. Хочется подойти к Хэнку поближе, встать у него перед лицом, коснуться плеча мягко, чтобы привлечь его внимание, чтобы сказать: "ценна мне твоя забота" – разжечь в глазах чистую ясную синеву, чтобы тепло в ее глубинах вновь вылилось наружу, чтобы окатило волною их обоих. Но Коннор молчит, всем сердцем чувствуя, что не должен лезть сейчас не в свое дело, что проще вычеркнуть этот эпизод из жизни, чем попытаться в нем разобраться. Он поджимает губы.Все равно теперь это не имеет значения.Коннор подавляет в себе это странное озабоченное чужой судьбой чувство, и румянец, тронувший зеленые от бледноты ланиты, вскоре стихает. Изогнутые участливой дугой брови вновь опускаются, принимают обычное свое выражение. Чтобы отвлечь себя немного, чтобы привести спутанные мысли в порядок и переключить их на что-то другое, более неопределенное, Коннор припадает к земле коленями, опускается перед поверженным им зараженным и задирает к локтям рукава лохмотьев его рубашки. Предплечья мертвеца оказываются чистыми. Не "Иерихонец". Кто тогда в таком случае? Коннор вновь выпрямляется. Новое открытие кажется ему несколько беспокойным. Он хочет сообщить об этом Хэнку, но вдруг останавливается, осекается, раскрыв рот беззвучно. Хэнку сейчас не до этого. Какое ему дело до того, кем были эти твари при жизни? Уста юноши неловко смыкаются. Коннор угадывает боль в этом царящем между ними молчании. Тогда он опускает взгляд вниз, к своим красным рукам, и замечает в них чужой револьвер. Он бережно проверяет его магазин – абсолютно пустой, к сожалению. Тогда, повертев оружие в ладонях, смахнув невидимые остатки грибка с темной ручки, он возвращает его обратно владельцу. С минуту Хэнк просто смотрит на протянутую вещицу в легкой прострации, но после все же забирает револьвер себе и, сморгнув печальную задумчивость, кладет в кобуру, на место. Друг на друга они так и не смотрят. — Водка осталась? — вдруг спрашивает Андерсон. Бесцветный тон его голоса до дрожи пробивает юношу. — Думаю, пить ее не стоит, — отвечает Коннор озадаченно. — Думаю, я тебя не спрашивал. — Хэнк... — Да или нет? Коннор тяжело вздыхает. Рюкзак соскальзывает с его худых плеч на землю, неохотно жужжит молния. Через несколько мгновений из глубин сумки объявляется стеклянное горлышко бутылки, еще через одно – ее прозрачное дно. Коннор нетвердо сжимает ее пальцами. Заполнена она всего наполовину. Хэнк тянется к ней руками, перехватить старается, но Коннор вдруг притягивает ее к себе еще ближе, сжимает цепче. Их глаза наконец-то встречаются. — Я ожидаю, что увижу на дне хоть что-нибудь, — предупреждает Коннор. Хэнк скептически цокает и забирает выпивку. Глоток мерзкого спирта отправляется ему в горло. Он кашляет, морщится. Матерясь глухо, Хэнк возвращает бутылку обратно. Под перезвон стекла и жести Коннор кладет ее в рюкзак и, застегивая молнию крепко, изучающим взглядом осматривает окрестности в поисках других зараженных. Путь оказывается чистым. Остаток дня они идут не вспоминая об этой напасти, хотя тема неудобного разговора все равно клубится в пространстве между ними неразрешенной свинцовой тяжестью. Необдуманный поступок Коннора едва не стоил ему жизни. Зачем он совершил что-то подобное?.. А беспокойство Хэнка? Почему оно такое чрезмерное?.. Июльский воздух меж тем все сильнее пропитывается влагой и жаром, плотнеет, тяжелее становится, и одинокое белоснежное перышко, блуждающее по ярко-синему небосклону, вдруг разрастается до невероятных масштабов, сильно множится. И вот уже беззаботные облака-кокетки, прозрачные и легкие, точно пушинки, кружатся и пляшут, гонимые ветром, в игривом танце своем принимая форму то диких боровов, то благородных лесных оленей. У голодного Хэнка в голове клубятся мысли только о еде, а вот Коннор на облака даже не смотрит. Но если бы он поднял свой взгляд на мгновенье, оторвал его от внимательного анализа пустынных лугов и полосы-дороги, он увидел бы, как белые фигурные тесаки, шалаши и кастрюли постепенно наливаются дождем и тяжестью, как полнеют они, расширяются, набирая огромную многотонную массу, как высятся вверх, вытягиваясь в толстую вертикальную башню, невнятную, но размашистую, не похожу больше ни на окорочка, ни на автомобили из корявых детских рисунков, как расползаются потом по всему обозримому небосводу. Верх таких облаков пушистый и белоснежный, но низ – низ чернеет, и чернота эта чумой распространяется вдоль всего наливного облака, поднимается дымом вверх, смешивается там с теплыми лучами накренившегося к земле солнца, так, что получившаяся грозовая каша в итоге отливает у горизонта оттенками темно-синего, зеленого и оранжевого. Уже к вечеру на улице стоит непроглядная смурь. Огромные неповоротливые тучи сбиваются вскоре в одну общую кучу, застилают низкое небо плотной чернявой пеленою, точно тяжелое шерстяное одеяло, накинутое поверх дикого поля, и отбрасывают на землю тень, смоляную, загустевшую. Стремительный воздушный поток гонит их вперед по небу, закручивает, деформирует, и игнорировать такой каприз погоды даже у Коннора больше не получается. Ветер из простого маленького шалунишки, что путается в волнах волос игриво, что обдает вспотевшую спину своим приятным прохладным дыханием, превращается вдруг в шустрого и опасного противника, в сильный, безудержный ураган, что поднимает к небу мелкую травяную гниль и вальсирует с ней с удивительной грубостью. Так близится летняя гроза. Коннор зябко кутается в свою тонкую рубашку. Два глаза, два внимательных черных уголька скользят с опасением и тревогой то вдоль редких деревьев, склоняющихся к земле под мощью величавого рева природы, то вдоль плотных свинцовых туч, что сильный угрюмый ветер гонит по небу с северо-запада. Небо хмурится, черное, низкое, окутанное беспрерывной облачной простыней, порваться грозится, и вечерний воздух в преддверии дождя становится оттого еще более прохладно-влажным. Где-то далеко-далеко, там, у самого горизонта, над полями проносятся глухие раскаты грома, и небо озаряется короткими лиловыми всполохами. На быстро ухудшающуюся погоду и увядание солнечного света Хэнк сетует в своей привычно сварливой манере, и Коннору порой чудится, будто его проводник при особом желании непременно бы врезал однажды всем невидимым силам, что наполняют этот мир жизнью, или надрал бы физике ее незримую задницу, если бы только мог, конечно. Сам Коннор тоже не рад такой перемене и, возможно даже, не рад многим больше – промокать до нитки все-таки не хочется. А, судя по всему, дело идет только к этому. Через несколько минут небо рвется, не выдерживает, и первая маленькая капелька приземляется Коннору на ладошку. Вторая, третья, четвертая – они быстро набирают обороты, и асфальт вскоре становится черным и пятнистым от влаги. Дождь накрапывает мелкими крапинками, пока не превращается вдруг в настоящий ливень. Его плотная прозрачная стена проливается на землю неконтролируемым водным потоком, и жесткие капли под действием ветра тяжело разбиваются о промокшие спины. В ответ Хэнк изливает на дождь богатство своего словарного запаса и тщетно закрывает голову руками. Холод пресной воды пробирает Коннора до самых костей и смывает с рук запекшиеся следы дневного столкновения. Каштановая челка чернеет от влаги и припадает к взмокшему лбу витыми кудряшками. Неистовый плач неба видится ему неприятной напастью, к тому же сквозь его пелену практически не видно дороги. И все же, спустя несколько неприятно мокрых минут, в переливах дождя Коннор замечает вдалеке старый одинокий участок с широким амбаром – его главным ориентиром. Слабые очертания чьей-то фермы, блеклые и размытые, пробиваются сквозь стену ливня не иначе как с помощью чуда или яркой вспышки молнии, зигзагообразной полосой разрезающей небо. Хэнк замечает дом тоже. Безмолвным единогласным решением они сворачивают в его сторону и, шлепая грязью громко, убегают от беспощадной стихии, через какое-то время скрываясь уже под дырявым козырьком на крылечке. Очередная молния озаряет округу, и медлительный братец-гром вторит своей сестрице, сотрясает землю глубоким резонирующим звуком. Ручейки дождя стекают вниз по крыше и водопадом льются сквозь дыры в кровле. Могильно завывает ветер. Хэнк выламывает закрытую дверь плечом и заглядывает внутрь настороженно, приказав Коннору встать ему за спину. Коннор подчиняется. Он заходит в дом после Андерсона, следами своими оставляя на полу мокрую грязевую дорожку, осматривает пустой коридор, образовавшийся невзначай между двумя широкими комнатами, заваленный досками и упавшими со стен фотографиями, и открытую дверь, ведущую в некогда хозяйственное помещение, уставленное серой стиральной машиной и такой же серой сушилкой. Хэнк проходит на кухню, выставив нож и фонарь перед грудью. В пустом доме царит могильное молчание, нарушаемое лишь систематическими раскатами грома. Коннор присаживается на корточки и осматривает упавшие на пол фотографии. Рамочное стекло трескается, разлетается на тысячи мелких кусочков, и фотографии в тех местах венчают пожелтевшие от влаги разводы. Коннор берет одну в руки, заботливо отряхивает и от стекла, и от пыли, потом вертит ее в длинных пальцах, оглядывает с двух сторон с интересом. Сюжет ее прост: большая полная семья, мама, папа, двое детей и бабушка сидят вместе на диване и чему-то улыбаются. Зрелище выглядит настолько беззаботным, что невольно вызывает у Коннора отторжение. Он кладет фотографию на место. Другие фотографии, что еще не разрушились под гнетом времени, выглядят ничуть не хуже. Вот глава семейства катается на лыжах вместе со своим старшим ребенком, а вот заботливая мамочка достает из духовки пирог с вишней. Два ребенка сидят вместе на сеновале, а на следующей фотографии – они же, только на каких-то огромных водных горках. И смех, кругом смех и полные радости улыбки. Коннор переводит взгляд на еще одну порванную фотографию, размытую немного, почерневшую, на которой муж и жена кружатся в красивом медленном танце, а их детишки сидят позади, скрестив ноги по-турецки, и игриво толкают друг друга в плечи. На языке вертится знакомое слово. Покой. Счастье. Что это такое? Сверкает молния, озаряя белую согнутую спину. Коннор поднимается. Заваленный мусором коридор ведет его к гостинной, объединенной с кухней в одно сплошное помещение. Хэнк с интересом оглядывает там навесные кухонные шкафы и сервант в поисках чего-нибудь полезного. Коннор решает не лезть ему под руку и осмотреть гостинную. Вся мебель остается в ней нетронутой. По слою пыли, цельному и толстому, покрывающему пол и другие ровные поверхности густой пленкой, становится очевидным, что никого не было в ней уже очень долгое время. Даже крыс или тараканов, что пробежали бы по половицам в поисках пищи. Паутина оплела камин и кофейный столик напротив, моль изъела расшитую кружевом скатерть и шторы. Механизм часов, висящих на стене над камином, давно прекратил свою работу, а циферблат запылился настолько, что сквозь покрытое грязью стекло невозможно стало разглядеть ни цифры, ни стрелки. Упавшие наполовину полки безвольно болтались теперь на стенах, упирались другим, свисающим, концом то в стоящие рядом низенькие шифоньеры, то в столы и тумбочки. Содержимое этих полок валяется сейчас на полу беспорядочно. Какое странное это место. Все в нем дышит жизнью старых хозяев и запустением. Дом – нет, настоящий склеп, – цел, но выглядит оттого почему-то еще более отвратительно. Коннор морщит нос от пыли, едва не чихает. Дышать здесь просто невозможно, но и открыть окно тоже – дождь сразу хлынет в помещение. Все в нем пропитано холодом пустоты и серостью, и темный пейзаж за окном улучшению атмосферы никак не способствует. Неожиданно Хэнк гремит чем-то на кухне. Коннор тут же оборачивается на шум, собранный точно гепард перед атакой. На полу близ ног Хэнка лежат теперь упавшие жестяные тарелки, какой-то огромный ковш с дырками и походные кружки. Хэнк сдержанно выругивается себе под нос и не без удивления подбирает ковш в руки. — Матерь божья, — он присвистывает, — вот это сокровище. Коннор удивленно склоняет голову на бок, уточняет тактично:— Нашел что-то интересное? На что Хэнк едва уловимо кивает. — Интересное, но не то, чтобы очень полезное. За стенами за него бы безусловно отгрохали пару талонов. — За кого? — Да за дуршлаг. — Дур... что?— Ну, знаешь, штука, чтоб сливать воду. Я не удивлен, что ты их не помнишь. Когда-то давно все якобы бесполезные металлические вещички в Детройте отправили на переплавку, так что теперь их днем с огнем не сыщешь. А я как раз добываю то, что людям добыть не под силу. — То есть, контрабанду, — холодно поправляет Коннор. — То есть, вещи, — переправляет Хэнк, подняв брови в своей саркастичной манере. — Боже, я не могу, сколько здесь добра! Терка, чесночный пресс... Еб твою мать, говорю как моя теща на ярмарке. — У тебя есть теща? — Коннор озадаченно наклоняет голову. — Была, слава богу, — Хэнк глупо смеется. — Ладно, это было тупо и неуважительно. Но все равно, страшная она была женщина. В смысле, не внешне. В смысле... ай, — он осекается. — Слушай, я-то думал, ты теперь все про меня знаешь.Коннор смущенно моргает.— Нет... не такие вещи.Хэнк хмыкает.— Что ж, приятно знать, что твоя частная жизнь все еще остается частной.Радоваться какому-то чесночному прессу... какая глупость! Фыркнув, Коннор отворачивается, оглядывая хаотичное убранство остальной части комнаты. У стены безмолвно стоит телевизор, а чуть ниже него – непонятный серый блок. Прямо напротив них располагается широкий обеденный стол с почерневшей от пыли кружевной скатертью, то место, где хозяева дома трапезничали всей семьей в свое время, где справляли празднества, обеды и ужины. Такие огромные шикарные столы Коннор видел только в столовой – сложно было поверить, что они могут стоять в простой жилой комнате. Деревянная поверхность его трепетно хранит артефакты прошлой жизни: разводы от кружек кофе, царапины от ножей и металлических вилок. Стулья возле стола пребывали в хаотичном беспорядке.Открыв еще один ящик, Хэнк радуется очередной находке:— Ну нихрена ж себе, Коннор, ты посмотри. Посудомоечная машина. Походу здесь жили какие-то зажиточные люди.Приспособление, чтобы мыть посуду? Неужели люди старого мира были настолько ленивы? Если у Хэнка все это вызывало приливы каких-то ностальгических воспоминаний, то у Коннора в душе пробуждалось лишь озадаченное негодование.Что дальше? Нож, который сам нарезает вещи?Коннор огибает разбитый фарфор и поваленные наземь книжки. Корочки их венчают красивые фамилии – Уайльд, Пратчетт, Лондон, – которые все равно ничего не говорят Коннору. Оконное стекло дребезжит от капель дождя, барабанящих по нему нещадно. Вновь вспыхивает молния. В ее сиянии в нетронутой гостинной виднеется крутая лестница на второй этаж. Коннор поднимается по ней, скрипучей, держит свой нож наготове. Какова вероятность встретить наверху кого-то? Процентов сорок, может, семьдесят? Да нет, десять максимум, иначе кто-нибудь уже давно бы сбежался на шум, издаваемый Хэнком. В коридоре второго этажа расположены две закрытые комнаты и окно с уцелевшими стеклами. Дождь барабанит по ним, размывая полевую картину. Темно, хоть солнце еще висит где-то там, за тучами. Ступая на цыпочках, Коннор осторожно подходит к первой двери. Область вокруг ручки, включая стену, словно бы оцарапана ногтями. Коннор проводит по бороздам подушечками пальцев, скользит вверх, прямо к ручке. Толкает. Дверь открывается с тихим скрежетом и выпускает в коридор теплый затхлый воздух. Коннор застывает у порога. — Я ведь сказал тебе держаться позади...Хэнк поднимается следом, недовольный своевольностью мальчишки, и заглядывает тому через плечо. В комнате, что некогда была детской, лежат два иссохших трупа. — Господи... — роняет Андерсон. Они лежат на кровати в обнимку. В мумифицировавшихся останках можно различить лишь рост – большой и маленький. Старший обнимает младшего одной рукой, пока другая рука лежит, припадая к стенке. На коричневой коже близ виска ребенка виднеется черная дырка от пули. Лоб младшего пробит другой такой же пулей. Хэнк чувствует, как от подобного зрелища живот сворачивает в тугой узел, и осторожно сминает рот ладонью. Коннор не чувствует ничего. Их поза кажется юноше достаточно красноречивой, особенно безвольная рука, припадающая прямо к стенке. Очередная молния трещит прямо над домом и озаряет небольшое помещение резким внезапным светом. Юноша проходит в комнату и заглядывает под кровать с мертвецами, глазами следуя за движением чужой иссохшей ладошки. У самой стенки оплетенный паутиной валяется пистолет. Коннор вытаскивает его, потревожив паучью работу, и проверяет патроны в магазине. Есть парочка. Хэнк с силой сжимает губы, отворачивается. — Спускайся, осмотри низ, — мягко предлагает Коннор, даже спиной ощущая всю глубину его смятения, — здесь я сам закончу.Хэнк мнется в проеме какое-то время, молчаливо обдумывает его предложение.— Ну... Я пойду, осмотрю остальной дом, поищу свечек, — выдает он, поперхнувшись и разворачивается в пол оборота.Лицо Коннора озаряется понимающей улыбкой.— Хорошая идея, сержант.— Эй, не зови меня так, — смущается Андерсон.— Замолкаю.Хэнк скрывается в коридоре. Коннор оборачивается ему вслед, чуть приоткрывает губы. Он не разделяет его странного, нелогичного сочувствия мертвецам – сочувствовать все же надо живым, – но для Хэнка, похоже это все еще имеет значение. Памятуя об этом, Коннор поднимается с колен, заглядывает в шкаф с бельем и, скрестив на груди чужие безвольные ручонки, с головой накрывает иссохшие детские трупы белой простынкой. Из рюкзака он достает два цветка мать-и-мачехи, что сорвал сегодня утром, чтобы сделать Хэнку припарку, и аккуратно укладывает их туда, где предположительно находилось раньше живое детское сердечко.Бесполезный ритуал, но, кажется, кому-то все еще необходимый.Детские игрушки беспорядочно разбросаны по всей комнате. На полках покоятся книжки со старыми сказками, вестимо, с бесполезными ныне учебниками по математике, истории, литературе. Коннор берет одну ради интереса – художественная. На обложке высечено гордо: "Пятьдесят оттенков серого". Наверняка что-то связанное с изобразительным искусством, если покоится где-то между двумя альбомами для рисования. Коннор долго разглядывает ее переплет, но все же откладывает книгу в сторону. В столе и в тумбочках нет ничего, кроме канцелярских принадлежностей: цветных карандашей, тетрадок, ластиков. Под столом стоит огромный черный блок – вероятно, компьютер. Больше ничего. Цокнув от досады, Коннор уходит.Вторая комната на вид оказывается пуста тоже. По своим объемам она кажется гораздо больше предыдущей. В ее центре горделиво стоит большая двуспальная кровать, прижимающаяся к стене изголовьем, над ней – Американский флаг, справа – огромный выдвижной шкаф во всю стену, а слева – окно, и под ним, в углублении стены, плотно лежат широкие плоские подушки, создавая ощущение маленького дивана-подоконника. На полу возле шкафа в беспорядке разбросаны предметы одежды, настежь раскрыт прямоугольный чемодан на молнии. Его хозяева, очевидно, не успели закончить приготовления. Коннор открывает подвижную дверцу и осматривает внутреннее убранство. С одной стороны там висят пустые вешалки, а с другой располагаются уставленные чем-то полки. На одной из них стоит распахнутая картонная коробка, распахнутая так спешно, так суматошно, что крышка ее даже рвется от этого давнего порывистого движения. Коннор заглядывает и в нее тоже и к удаче своей обнаруживает там патроны. Видно, в день своего самоубийства старший ребенок стащил их отсюда.На других полках лежат более бесполезные вещи: медаль за победу в поедании хот-догов на время – боже, какая дикость! – дипломы в рамках, рыболовные крючки, коробочки с дорогими украшениями – очередными бесполезными безделушками. Кога-то давно они стоили целое состояние, но по цене своей сейчас едва ли догоняли простую бутылку воды. Коннор не находит их красивыми, ни серебро, ни золото. Было в них что-то вычурное и оттого отталкивающее. Может, сгодились бы на переплавку, не более. За коробками с женскими безделушками лежит еще одна картонная коробка, чем-то похожая на ту, предыдущую. Коннор с надеждой тянет к ней руку. Бинго! В коробке лежат патроны от охотничьего ружья. Вот только где само ружье? Быть может, в том амбаре на улице?..И главное, где же все взрослые?Коннор закрывает шкаф, забирает себе обе коробочки. Следующим на очереди идет трюмо, что стоит напротив постели. Ожидаемо, там ничего не оказывается, лишь выдохшиеся духи, косметика да пара кругленьких центов прямиком из девяностых. Говорят, раньше именно они были основной валютой. Они и более дорогие бумажные деньги, почти как талоны, но менее узконаправленные. Коннор берет одну из монеток в руку и подносит ближе к глазу. Глупые кругляшки. Ничего примечательного. И тем не менее филигранно высечен на ней аккуратный узор: чей-то величавый профиль, и надпись, красивая надпись "свобода". Коннора поражает проработка настолько мелких деталей – каждый завиток кудрей незнакомого ему человека обзаводится на монете своей собственной, отдельной линией. Но все же этот четвертак теперь в сущности бесполезен. Никому больше не нужны деньги, разве что искушенным коллекционерам и всяким старьевщикам.Коннор рассматривает его еще какое-то время. Может, показать вещицу Хэнку? Спросить, знает ли он профиль этого человека, или, быть может, это просто старик, один из тех случайных стариков, каких рисуют на стенах, пропагандистских плакатах и на тетрадных страницах непослушные ученики военных академий? Коннор задумчиво проводит по ребру пальцами. А расскажет ли он, поведает что-нибудь? Общение с Хэнком напоминает ему волны во время шторма, оно всецело подчиняется власти его зачастую угрюмого настроения. Коннор преданно следует за каждым его движением, соблюдает дорогу, прислушивается, но кажется лишь, что блуждает в тумане только больше, что наткнется однажды на тот самый магазин из страшного кошмара, в котором чувствовал себя как никогда одиноко. В котором тот, не настоящий Хэнк, так просто оставил его. На одной из таких волн Хэнк замечает, очевидно, каждый трепетный непрошенный взгляд, направленный в его сторону, чувствует глубокую благосклонность Коннора к нему, его жгучее желание оказаться наконец окутанным его ласковым дружелюбным доверием, ловит вдруг чужие осторожные попытки сближения, и робко начинает с ним диалог, золотом слов своих подпуская к себе на пару шажочков ближе, согревая теплом своей трогательной светлой искренности, и вроде бы даже расцветает весь, вдыхает аромат жизни, чтобы в следующий момент вспыхнуть молнией, оттолкнуть холодно, оборвать хрупкую связь острым ножом иронии. Вогнать Коннора в смятение и возвести между ними леденящую стену. В такую волну он вновь замыкает свою тонкую душу в грубый тяжелый панцирь, потухает взглядом, меркнет, выставляет напоказ свои ядовитые иголки, заточенные, кажется, годами концентрированного беспробудного одиночества. И Коннор режется о них, укалывается, но продолжает бороться, пробираться вперед, оставляя на подушечках пальцев глубокие болезненные шрамы – но идет, прокалывает насквозь свою отравленную руку. И чем дальше он продвигается, чем больше, чем отчаяннее стремится к этому, тем больнее потом оплеуха, тем быстрее и тревожнее отталкивает его Хэнк от себя и от своего разбитого некогда сердца. О, что за мука!Коннор глядит на монету и думает, что ненавидит Хэнка за такое молчание. Ненавидит, пожалуй, но в то же время и тянется к нему безнадежно, как мотылек к свету, желает разгадать его с трепетом, эту удивительную таинственную загадку. Он сжимает в кулак бесполезную монету. А чем он принципиально от нее отличается? Как скоро он, Коннор, станет для Хэнка таким же бесполезным, как этот четвертак? Как скоро его забудут на трюмо в спешке, как скоро его разбитые чувства завернут в белый погребальный саван в старенькой детской комнатке?.. Он кладет четвертак в карман – на всякий случай. Хватит думать о мистере Андерсоне, надо бы закончить досмотр остальной комнаты. Коннор разворачивается в противоположном направлении. В тумбочках у кровати царит такое же запустение. Рядом с одной из них на полу лежит разбитый будильник, а на другой покоится "Сборник рассказов Рэя Брэдбери" с цветной закладкой, торчащей в центре между страницами. Коннор присаживается на кровать, и матрас под ним проседает, скрипит неуловимо. Мягко. Приятно. Как жаль, что такое сокровище остается лежать бесхозным в какой-то глуши! Дав волю своей минутной слабости, Коннор падает на кровать спиною и, прикрыв глаза не то от усталости, не то от наслаждения, довольно растягивает руки, вытягивает вверх и в стороны, потягивается. Может, было бы лучше провести всю ночь в этом месте...Он лежит так несколько минут, убаюканный шумом дождя, барабанящего по стеклу, и почти не замечает даже раскатов сильного грома. Лишь неестественный стук, доносящийся откуда-то снизу заставляет его приподнять веки. Хэнк. Интересно, нашел ли он свечки? Зевнув устало, Коннор поднимается. Покинув спальню, он лениво ступает на скрипучую лестницу.Весь дом этот выглядит безопасно – такой вывод делает сознание Коннора. Ливень за окном все не думает прекращаться, и Коннору впервые видится в этом что-то хорошее. Значит, действительно здесь останутся, переждут непогоду. Коннор скучает по уютной постели. Он обнаруживает Хэнка на диване в гостинной, сидящего в окружении зажженных свечек, заботливо поставленных в блюдца. Рабочей рукой он держит горящую зажигалку, а другой подносит к ней свечу. Вспыхивает пламя. Тогда Хэнк ставит свечку на тарелочку, а тарелочку опускает на стол, на шкафы, на тумбы – словом, старается охватить всю комнату.Коннор переводит взгляд на горящий камин. Его Хэнк разжигает тоже. В комнате оттого становится немного теплее, и Коннор впервые за все это время замечает, как же сильно он продрог после ливня.— Я похоронил их, — сообщает он Андерсону робко.Хэнк не понимает вначале, но затем опускает глаза, скривив губы в секундной улыбке.— Спасибо, парень.Помявшись у лестницы немного, Коннор скидывает с плеч рюкзак к рюкзаку чужому и присаживается на диван, поближе к мистеру Андерсону. Хэнк чувствует, как соседнее с ним сидение под чужим весом едва заметно прогибается.— Нашел что-нибудь? — спрашивает он, чтобы заполнить неловкую паузу, вновь образовавшуюся между ними.Коннор тянет руку к карману, но вдруг осекается.— Да, — отвечает он, поколебавшись, — наверху были патроны от пистолета, который я нашел под кроватью. Еще я нашел патроны от охотничьего ружья. Должно быть, оно тоже где-то в доме. Предлагаю поискать его перед уходом.— Мысль-то, конечно, дельная.— Но?..— Но вдруг его здесь нет уже тыщу лет?— Проверить все равно не помешает, — Коннор пожимает плечами. Монетка так и не покидает пределов его кармана.Они сидят в приятной полутьме почти недвижимо, и теплые блики огня любовно играют на их лицах. Неразрешенный дневной разговор довлеет над ними непосильной густой тяжестью. Еще ни разу им не было так неловко, так некомфортно друг с другом, как некомфортно сегодня. Разговоры не ладятся: Хэнк молчит, но и Коннор в ответ боится даже шевельнуться. Он чувствует, что подбирается к теплой таинственной душе Хэнка непозволительно близко – вот она, открытая, лишь протяни руку аккуратно, коснись ее пальцами, – страшится двинуться к ней навстречу, как и страшится повернуть назад, не желая вновь нарушать то хрупкое, что есть между ними. Он знает – скажи он слово, и он снова провалится в холодную черную бездну, Хэнк скинет его туда собственноручно. Он не хочет. В бездне слишком одиноко.Коннор отклоняется на спинку дивана и обхватывает запястье ладонью. Изучающие карие глаза в неспешной задумчивости пробегаются вдоль синей венозной линии. Большим пальцем он следует вверх по коже, касается тех мест, что недавно касался сам Андерсон. Сегодня что-то взволновало его в чужих предплечьях. Вот что только? Это был страх, паника? Переживание? Или старая рана, нечаянно раскрытая, загноившаяся?.. Коннор переводит на него рассеянный взгляд. У Хэнка была теща...Наверняка у Хэнка была и жена тоже. Джаз? Интересно, его семья была такой же большой и счастливой как эта? А где она сейчас? Живет в Детройте или похоронена давно под толстым слоем черной землицы? Он переводит тяжелый взгляд обратно на свои руки. Нет, быть может, смерть крепко обхватила ее за запястья.Неожиданно Хэнк вздрагивает, подпрыгивает на месте и, громко выматерившись, трясет ладонью, прижимает указательный палец прямо к губам, слюнявит. Коннор выпускает свою руку, взволнованно подается ему навстречу и заглядывает в искривленное злостью лицо с нескрываемым беспокойством. Заметив на себе чужой участливый взгляд, Хэнк поясняет:— Дебильная свечка. Накапала на меня своим потекшим воском.Коннор задумчиво отводит взгляд в сторону.— Сильно болит? — спрашивает он вскоре.— Не бойся, не растаю.— Я пойду, принесу чего-нибудь холодного.— Нет, сиди, — не глядя Хэнк властно кладет ладонь ему на колено.Коннор безропотно уступает ему, покорно расслабляется. Хэнк не убирает руку какое-то время, пока, вдруг опомнившись, не отдергивает ее, неловко похлопав Коннора по нижней части бедра. Еще одна зажженная свечка оказывается поставлена на кофейный столик перед ними. Коннор задумчиво наблюдает за танцем ее пламени: источаемого от нее света слишком мало, чтобы полностью осветить комнату, а тепла слишком много, чтобы после очередной зажженной свечи в доме стало практически невозможно находиться. Освещали же хозяева его как-то!Колено Коннора до сих пор хранит тепло чужой ладони. Коннор не хочет признаваться в том, что запомнил его, попытался сохранить в памяти. Он кладет свои пальцы поверх незримой руки, чувствуя с ним в этот миг неуловимое единение. Или, может, его поддержку? Всегда молчаливую, всегда невербальную.Немного погодя, Хэнк просит Коннора поставить свечу ближе к соседней стенке. Коннор кивает, соглашается, поднимается с места. Пламя в его руках дрожит и извивается. Он ставит блюдце на невысокий комод, покрытый узорным платочком, уставленный разнообразной бесполезной утварью. Но больше всего внимание Коннора привлекает странная квадратная коробка, накрытая прозрачной, но пыльной стеклянной крышкой, почти такая же, какую он видел несколькими днями ранее – в логове мистера Андерсона. Только без трубы, правда. Рядом с той, предыдущей, помнится, стояли еще широкие плоские круги. Коннор оглядывает комод повнимательней. Быть может, где-то рядом спрятаны такие же.Интерес его на этот раз берет верх, и Коннор, обернувшись, увлеченно окликает мистера Андерсона.— Хэнк?— Чего, малой? — отзывается он, не поднимая взгляда.— Должно быть, ты знаешь, что это.Коннор подносит к коробке свечу. Хэнк поворачивается в его сторону, щурится.— С чего ты взял? — бросает он скептически. — Это же ты у нас спец по любым "древнеамериканским" технологиям, — отвечает Коннор, изобразив пальцами кавычки. Хэнк давит усмешку.— А ты что же, тоже решил стать археологом? — язвит он непринужденно. — Ладно, детишки, достаем тетрадки, тема нашего сегодняшнего урока – проигрыватель, — Хэнк отставляет свечи и поднимается с дивана. Подойдя к проигрывателю поближе, он снимает с него стеклянную крышку, оставляя на подушечках пальцев серый отпечаток многолетней заброшенности. — Перед нами типичный представитель семейства "звуковоспроизводящие", обнаруженный на просторах Америки двадцатого века, одинокий самец "Empire 698" в своей естественной среде обитания.Коннор вздыхает, устало сводит брови, наблюдая за жеманно льющимся ироничным словом. Все с нарастающей игривостью Хэнк продолжает свой монолог, пародируя голос диктора с "National Geographic":— Только взгляни на удивительную череду его наружных органов: например, на эту золотую вертушку, венец эволюционного развития! А этой ручкой, — Хэнк едва уловимо касается пальцами какой-то палки с иголкой, безвольно висящей рядом с круглым черно-золотым подиумом, — он, выходя на охоту, заманивает к себе зазевавшихся жертв. И, кстати, неплохо приманивает самочек, — Хэнк двусмысленно выгибает брови, но прочищает горло, когда Коннор его игнорирует. — Беспечные людишки стекаются на шум его пения и сами того не замечают, как проигрыватель съедает несколько часов их жизни. Но сейчас мы застали его не в самый подходящий момент времени: самец проигрывателя все равно впал в спячку, и без электричества мы не услышим никакой его музыки. Коннор поднимает руки в медленных аплодисментах. — Так, значит, музыка? — он осторожно касается пальцами черно-золотого диска и робко проводит подушечками по его ребристой поверхности. — Вот оно что.— А ты думал на нем блинчики пекут? — усмехается Андерсон. — Не знаю. Ничего не думал. Хэнк возвращается на пыльный скрипучий диван. — Коннор, я тебе поражаюсь, конечно. Как можно не знать таких очевидных вещей? Ты свои умные книжки выборочно читал, что ли? Небось никакую музыку тоже не знаешь. — Не то, чтобы я вообще слушал музыку, — Коннор пожимает плечами. Пыльные пальцы соскальзывают с проигрывателя. Он оборачивается. — Ее знание не входит в перечень обязательных основ выживания и потому в сущности бесполезно. Я предпочитаю игнорировать все, что не относится к делу, и тратить время на вещи, которые могут пригодиться мне в будущем. — Мда, какой же ты непроходимый невежда, — фыркает Андерсон. Его слова больно бьют Коннора в солнечное сплетение. — Как можно жить без музыки? А песни у костра, а колыбельные на ночь? — Нет, ничего такого, — он опускает взгляд на пол.Хэнк молчит какое-то время, с серьезностью о чем-то рассуждая. Стоит ли винить Коннора за его воспитание, за весь этот мир, в котором он не выбирал оказаться? Затем он открывает рот, выдает как тайну, как что-то проникновенное:— Знаешь, Коннор, — говорит, — людей ведь, ну, не тех просто "человеков", а тех самых, настоящих людей, как раз и отличает от простых животных наличие какой-никакой культуры. Енот не напишет книгу, а голубь не сочинит симфонии. Только люди занимаются подобными "нелепостями", они трепетно сохраняют даже памятники тысячелетней давности. И если сейчас мы проебем и это тоже... господи, боюсь тогда, человечество окончательно погибнет. Коннор молчит, не в силах что-либо ответить. Возможно, его отец бы развязал с Хэнком диспут на несколько часов кряду, но только не Коннор.— В твоей комнате, — говорит он отвлеченно, чтобы сменить неприятную им обоим тему, — я видел похожий проигрыватель. Только из него торчала медная труба. Хэнк тут же смаргивает задумчивость, возвращаясь к образу саркастичного балагура. — А, это потому, — отвечает Андерсон, — что это не проигрыватель, а граммофон. Ничего, их легко перепутать, особенно когда видишь впервые. Мой механический, так что работает без электричества. Крутишь себе ручку, наслаждаешься. А труба, ну... — он чешет затылок, — наверное, что б лучше было слышно, не знаю. Звучит логично. Жаль, конечно, что наш красавец электрический. Я пластинок давно не раскручивал.И снова все упирается в электричество. Внезапно Коннора озаряет, прошибает, будто разрядом тока. Электричество, ну конечно же! Каким образом в таком доме, отрезанном от остальной цивилизации, вообще появлялось электричество? При том что в округе им даже не было замечено никаких вышек. Но Коннор знал: оно здесь точно было. Оно питало проигрыватель и посудомоечную машину, оно питало телевизор и все компьютеры. Должно быть, в доме был собственный источник питания.Должно быть, он есть в нем до сих пор.Коннор срывается с места.— Э-эй, ты куда? — удивленно спрашивает Андерсон, наблюдая за тем, как юноша мечется по комнате. — Нам нужно электричество, верно? Вероятно, где-то тут должен располагаться генератор, что питает все здание. Может, спуск в подвал, я не знаю... Хэнк задумчиво чешет бороду. — Ты в этом уверен? — Абсолютно. Хэнк, не одолжишь мне фонарик? Мужчина бьет себя по карманам на груди и на бедрах и, наконец, вынимает из заднего небольшой стик. Коннор благодарно принимает источник света и, включив его, выходит на крыльцо. Надо бы осмотреть дом снаружи. Дождь нещадно заливает фермерский дворик, размывает влажную землю под ногами и протоптанную ими дорогу, и хмурое небо, затянутое грозовыми тучами, изредка озаряется короткими фиолетовыми всполохами. Направленный свет фонаря упирается в поток воды точно в плотную стену. Кровельный настил пока защищает Коннора от влаги, но юноша предчувствует, что выйти из-под него в скором времени все же придется. Он направляет луч фонаря то вправо, то влево. С одной из сторон виднеется огромный одинокий амбар. Нет, там генератора точно не должно быть. Далеко слишком. Вздохнув, Коннор покидает пределы относительно сухого крылечка. Леденящий дождь холодными тяжелыми каплями опускается ему на плечи. Сильный ветер, поддувающий спину, делает пребывание на улице еще более неприятным. С надеждой Коннор делает небольшой круг вокруг дома и натыкается вскоре на две железные закрытые дверцы, ведущие в подвальное помещение. Замок их уже успел проржаветь – будет не удивительно, если в этом поспособствовала ему такая паршивая погода, – и потому стал неприятным и неподдающимся. Коннор зябко обнимает себя за плечи, хмуро разглядывая эту картину. Пожалуй, стоило найти ключ, прежде чем соваться к закрытому замку... или хотя бы лом. Быть может, какой-нибудь инструмент из амбара поможет Коннору в этом нелегком вопросе? Оставив подвальную дверцу в покое, Коннор бредет по направлению к сараю. Его высокие двери тоже закрыты, причем между двумя располагающимися рядом ручками просунута сейчас плотная деревянная балка. Коннор осторожно вынимает ее, вытаскивает на расплывшуюся от влаги землю и дергает дверь на себя. Уже на половине пути ноздрями он ощущает что-то неладное и в беспокойном предчувствии инстинктивно делает глубокий-глубокий вдох. Распахнутые двери выпускают наружу грибковое облако. Коннор бесполезно отмахивается от него руками и осторожно заглядывает в помещение. Весь правый угол амбара венчает огромная грибная стена и мертвый щелкун, вросший в этот нарост как сердце, как главный двигатель. Его голова, руки, ноги – все сливается с этой огромной живой грибницей, становится ее началом, отправной точкой. Из этого центра грибок прорастает во все стороны, тянет свои метафорические руки и к дверям и к столбам, что поддерживают деревянную конструкцию. Судя по остаткам лоскутков от одежды, этим щелкуном некогда была женщина. Очевидно, кто-то закрыл ее здесь и она, носитель, не сумев никем полакомиться в итоге умерла, превратилась в это странное, омерзительное нечто. В ногах у нее лежит наполовину обросший скелет какого-то мелкого животного – кошки, возможно. У Коннора жжет в груди от отвращения и недостатка воздуха. Нет, нельзя вдыхать пока, ни в коем случае. В суматохе он оглядывает остальную часть амбара: пол, заваленный взмокшим сеном, и деревянные стены, на которых висят на крючках грабли, лопаты и поводки для животных. Рядом с ними к стене приставлен и заветный лом. Коннор наступает на хрустящую солому, спешно забирает его с собой, закрывает двери амбара плотно и только тогда, отойдя от него на прилично далекое расстояние, он, наконец, позволяет себе выдохнуть и расслабить раскрасневшееся лицо немного, перевести сбитое неровное дыхание.Коннор возвращается обратно к подвалу. Просунув конец лома между замочным корпусом и ржавой дужкой, он с силой давит на лом, пока замок вскоре не отламывается. Тогда он откидывает бесполезный ныне инструмент в мокрую грязь и спускается наконец ниже, радуясь перспективе хотя бы ненадолго, но спрятаться под надежной крышей. В подвале меж тем темно и сухо, но пахнет двадцатилетней затхлостью. Коннор направляет фонарик на стеллажи, заваленные рабочими принадлежностями и сжиженным газом в баллонах, и на стены, где висят безвольно электрощиток и водонагреватель. От щитка вниз тянется какой-то провод – прямая твердая линия. Коннор следует фонарем за его движением и оказывается вдруг возле небольшого генератора. Коннор подходит к нему воодушевленно, склоняется вниз, на колени, трепетно оглаживая рукой его поверхность, прикасаясь к нему, как к настоящему сокровищу, проверяет – вероятно, генератор все еще работает. Тогда он достает с полки баллон сжиженного газа и заливает топливом опустевший бак. Генератор кряхтит, брыкается точно дикий мусанг, пойманный веревкой за шею, отказывается подчиняться, но – раза с третьего ли, с четвертого? – наконец поддается, шумит с перебивками, но чуть более ровно. Не веря своим глазам, с дрожью в ладонях Коннор нащупывает на стене выключатель и нажимает кнопку. Мерцая, на стене над его головою вспыхивает одинокая лампочка. Не описать ту радость, что наполняет сердце Коннора в ту же секунду, что находит выход потом в его глазах, что разливается по всему продрогшему от дождя телу блаженной негой! Нет ей аналогов. Она сравнима со счастьем, даруемым человеку спасенной внезапно жизнью – вроде бы благодарное, но все еще сложно осознаваемое довольство, такое, что застревает словами в горле. В зажегшемся теплом сиянии в захламленности подвала Коннор обнаруживает ящик с инструментами, разбросанными по столу беспорядочно, и разряженное ружье, лежащее над ними каким-то хламом. Он аккуратно берет его в руки, приводит в нормальное положение. Надо поскорее сообщить о находке мистеру Андерсону. Он оказывается так возбужден своим внезапным открытием, что даже холодный, можно сказать ледяной дождь не остужает его пыла и бурных горячих эмоций. Окрыленный этим воодушевлением, Коннор уверенно направляется в дом и, хлопнув входной дверью, по-хозяйки проходит в гостинную и, под недоуменный взгляд прояснившихся голубых глаз, нащупывает на стене лампу, дергает за выключатель. Тотчас комнату озаряет яркое теплое сияние. Хэнк пораженно глядит на работающий источник света, а Коннор чувствует, что едва ли может скрыть от чужих глаз свою гордую улыбку. Он и сам купается в этой гордости, словно бы только что открыл миру нечто сокрытое под сенью веков, нежели нашел простой газовый генератор. И Хэнк тотчас заражается его веселостью, подпрыгивает с дивана почти с юношеской легкостью и азартом и мчится на кухню, туда, где видел на плите чайник, кричит Коннору:— У нас будет ужин! — и, выставив прибор за окно на пару мгновений, наполняет чайник дождевой водой и ставит на плиту, кипятиться. Пока Хэнк занят этим нехитрым дело, Коннор поднимается наверх и, достав полотенце из детского шкафа, обтирает им взмокшую после дождя голову. Ежикообразная челка его после пары резких движений забавно топорщится в разные стороны, придавая его образу истинно юношеского беспорядка. Когда он спускается вниз, Хэнк уже сидит на диване и тушит несколько рядом стоящих свечек. Заметив Коннора и его гнездо на голове, он давит в горле усмешку, но из слов ничего не роняет. Коннор возвращает ему фонарик и отдает ружье. — Я нашел его в подвале, — говорит он, успокоив дрожащий от возбуждения голос, — думаю, будет лучше, если оно будет у тебя. Хэнк благодарно принимает оружие и откладывает в сторону, к обоим рюкзакам.Через час или немногим меньше они заваривают чай из полевых трав, что еще утром находит Коннор. Коннор все осматривает круглый неподвижный диск с катушкой посередине, пока Хэнк, точно хозяюшка, хлопочет на кухне и разливает кипяток в кружки. Взгляд его черных в электрическом сиянии света глаз падает невзначай вниз, туда, где на первой и второй полках стоят коробки с тонкими пластинами, обернутыми в большие квадратные конверты. Только сейчас, со светом, он наконец замечает их. Он распаковывает один конверт ради интереса. Внутри него оказывается приятный на ощупь черный диск, похожий на тот, что есть на самом проигрывателе. Коннор вертит его в руках завороженно, не в силах сделать чего-то более. Когда он слышит глухие шаги с кухни, он и вовсе бросает его робко, будто боится быть пойманным вместе с собственным интересом. Хэнк это, конечно, замечает. Он ставит чашки на стол и взглядом, жестом ли, приглашает Коннора присоединиться к трапезе. Они меняются местами: Коннор подходит к дивану, выключив свет по дороге – пожалуй, лучше не привлекать к себе лишнего непрошенного внимания, – садится, поджав под себя одну ногу, проверяет кружку – горячая, – а Хэнк неспешно отходит к проигрывателю, оглядывая коробку с винилом, выставленную наружу. — Значит, нашел другие игрушки? — лукаво спрашивает Андерсон. — Чего не опробовал? — Полагаю, я не уверен, что знаю, как это делается, — бормочет в ответ Коннор. — Да, господи, чего там делать-то. Кладешь сюда винил вначале, — Хэнк демонстративно медленно показывает каждое свое действие, — нажимаешь кнопку включения, чтоб все там закрутилось-завертелось, потом помещаешь тонарм между колец пластинки... — Тонарм? — уточняет Коннор. — Да, — тянет Андерсон, рассеянно поглаживая ручку пальцами, – вот эта вот висящая хренотень с иголочкой. Так вот, помещаешь эту иглу на пластинку и вуаля! Из коробки льется музыка. Ха. Гляди-ка.Комнату наполняет неповторимый треск записанного на винил звука. Волшебство тихой музыки разливается в этой интимной полутьме, проникает по-хозяйски в уши. Хэнк присаживается на диван совсем рядышком, вслушиваясь в переливы гармонии и мягкий баритон певца, что исполняет что-то мелодичное. Коннор обхватывает горячую чашку руками и вслушивается в то, что годами так усиленно предпочитал игнорировать. Пение одного солиста сменяется стройным хором, звучание мажора перетекает в лирический минор, и вот уже как тихий лепет души смешанный хор поет вдруг простые повторяющиеся слова. Держись, еще немного. Все будет хорошо.Из их стройных уст они звучат как мантра, как убаюкивающая колыбельная, что сулит своим чадам надежду на завтрашний день, что придает сил в трудную минуту и своим простым минорным мотивом помогает окончательно не скатиться в бездну собственного отчаяния. Коннор слушает ее и чувствует, как неведомая внутренняя сила разливается у него в груди, как отдается она в подушечки пальцев. Он делает глоток горячего напитка, и тепло это, вместе с теплом душевным, полностью окутывает его, усыпляюще, успокаивающе.Борись, еще немного. Невольная ностальгическая улыбка проступает на сухих губах мистера Андерсона. — Что-то не так? — спрашивает Коннор. — А? — смущается Хэнк, точно позабыв, что находится сейчас не в одиночестве. — Нет, все путем. Просто... я просто подумал кое о чем, вот и все. Все будет хорошо. Коннор опускает взгляд в чашку, довольный и таким расплывчатым ответом, но Хэнк вдруг продолжает:— Эта евангельская песня напомнила мне одну баптистскую церковь. Такая охуенно глупая история на самом-то деле, — он снова давит усмешку. Коннор замирает, так и не донеся чашку до приоткрытых губ. Этот миг, это короткое мгновение, что есть у них сегодня, напоминает ему минное поле, и он не может понять, не может определиться – сказать что-нибудь или молчать в тряпочку? – страшась разрушить все то прекрасное в одночасье. Хэнк всегда замыкается, когда его спрашиваешь. Коннор бросает на него долгий, полный выжидания взгляд, надеясь, что Хэнк прочтет в глубине цвета ночи его желание проникнуть в этот хрупкий доверенный круг, заметит наконец его интерес и его участие, и Хэнк, растроганный, кажется, замечает. Он отворачивается неловко, всем телом ощущая исходящую от Коннора немую заинтересованность – выраженную, быть может в горящих блеском глазах, в повороте его колен, его головы, в неосознанном, возможно, желании податься чуть ближе, вытянуть вперед ноги и шею, – и начинает говорить тихо, издалека совсем, но с непривычной для себя искренностью и теплотой басистого голоса:— Был у меня один приятель из полиции до всего этого пиздеца – Джеффри, Джеффри Фаулер, – учились вместе в одном колледже, он на три курса старше, а я молодой, горячий выпендрежник, просто лез везде, куда не просят, играл в тамошней баскетбольной команде. Э... кажется, как раз там и познакомились. Ну, не суть. У Джеффри была очень религиозная семья, да и сам он, кажется, был религиозным не меньше и каждую чертову неделю посещал какую-то баптистскую церковь для черных. Как-то раз он позвал меня с собой. Мы с ним часто выбирались в бар или на стадион, так что я подумал – блин, почему бы и нет? Один раз живем! Пойду ради спортивного интереса. Хотя, честно говоря, не то чтобы меня тогда вообще интересовало что-то подобное.Он замолкает на мгновение, делает горячий глоток. На долю секунды глаза, проникнутые светлым ностальгическим чувством, обращают свой взор на увлеченное лицо юноши, чтобы после так же спешно вернуться к рассматриванию прозрачно тонких струек дыма, фигурно льющихся из чашки.— В общем, в назначенный день мы пошли в ту злосчастную церковь. Ты, наверное, никогда и не бывал в храмах, — Коннор дарит Хэнку слабый согласный кивок, оставшийся, впрочем, незамеченным, — это очень высокие сооружения. Острые пики крыш высятся там к самому небу, и к зданию почти всегда пристроена хотя бы одна огромная башня. А внутри под высоким арочным сводом стоит множество лавочек, где прихожане слушают службу. И вот мы заходим, садимся с Джеффри на одну из таких дурацких неудобных скамеек. Он весь горит, как новая лампочка, а я сижу, чувствую себя немного неловко, как единственный белый среди них – хотя никто там, разумеется, не был против моего присутствия, – сижу и думаю со скепсисом, что ни на что на самом-то деле и не надеюсь, может, ожидаю лишь, что усну на третьей минуте, не знаю... Но потом выходит пастор.Глаза Хэнка наливаются теплотой от этого далекого воспоминания, и то вдохновленное чувство, с каким он продолжает свой монолог, разливается из его слов в пространство полуосвещенной комнаты, передаваясь вскоре и самому Коннору.— Вначале это была типичная скучная служба. Я на миг даже пожалел, что за компанию согласился пойти в какую-то незнакомую мне церковь. Пастор вышел, сказал нам пару ласковых, о боге, о равенстве, о силе, но потом – боже... – потом он просто взял и запел. Я помню, как встрепенулся тогда от неожиданности, потому что не понял, в какой момент слова молитвы вдруг перекочевали в песню. Казалось, она просто лилась из глубин его души, понимаешь? Тишину прорезал звук, и все музыканты, весь хор – они эхом подхватили его импровизацию. Не помню, что они пели. Наверное, там была и эта песня. Помню, что это был настоящий, тот самый черный джаз с его качающимся ритмом, с его сильным грудным голосом. У них, знаешь, джаз ведь в крови.Джаз... так вот, что это такое. Тоже музыка. Коннор понимающе переводит взгляд на проигрыватель. А эта песня, что звучит сейчас фоном? И она относится к джазу? Хэнк все продолжает:— Это был госпел в его чистом виде, или спиричуэлс, не знаю, был и душевный блюз. И я сидел, как сейчас на диване, на той лавочке, разинув рот в удивлении, потому что не мог ожидать от церкви – ссаной церкви! – чего-то подобного. Магия его песен поразила меня в самое сердце, и я вдруг почувствовал, как все мы, кто собрался в тот день на службе, все мы переживаем с ним одну и ту же радость, одно и то же горе, смеемся и плачем, когда он скажет, идем туда, куда поведет за собой сила его богатого повелительного слова. В этих песнях была и молитва, и душевная декламация, и настоящая поддержка. Я чувствовал, как люди в хоре подхватывают веселое настроение пастора, как веселятся они, отрываясь, как в действительности наслаждаются тем, что делают, и эта атмосфера всеобщей радости просто с головой захлестнула всех присутствующих в храме. То, как они восславляли Господа этими, на первый взгляд, отдаленными от него песнями... ни разу ни в одних других церквях я не встречал чего-то подобного. И потом, в самом конце службы, пастор вышел к нам, улыбаясь своей харизматичной белоснежной улыбочкой, преисполненный какого-то благоговения, и обнял меня и каждого присутствующего. Я и сам чувствовал, что был преисполнен чем-то абсолютно неведомым...Хэнк делает очередной глоток, мешая воду в чашке круговым вращениями запястья.— В тот день я влюбился в джаз. Уж больше тридцати лет прошло, а я все еще помню это странное чувство. В те годы моими вкусами закономерно правила тяжелая музыка. Я был молод, как ты, с такой же буйной и горячей башкой и жопой, жаждущей приключений, поэтому для меня это было вдвойне неожиданно. Трэш, дэт-метал, пауэр-метал... для тебя, конечно, это просто непонятная тарабарщина, но, поверь мне, когда-то эти пиздатые направления правили всей вселенной. Джаз вклинился между ними так удивительно легко, что сразу же после той службы я забежал в магазин и скупил все грампластинки, все кассеты, на которые мне только хватило денег. Я день и ночь жадно заслушивал их до зажеванной пленки, до стертой от постоянного трения иглы, я напрашивался на очередные походы в храм по средам... И... я просто подумал, то есть... понадеялся, что... может, и в тебе эта музыка однажды вызвала бы подобные чувства, — он закусывает нижнюю губу, пытаясь скрыть от чужих ушей нервную усмешку. — Да уж, очень глупая история.Хэнк откашливается, потому что не привык за раз говорить так много, и мокрота, засевшая в его горле, неприятно выходит наружу.Коннор чувствует, что не может вымолвить ни единого слова. Ощущая трепет благодарности где-то глубоко в сердце, он понимает, что едва ли способен сейчас выпустить свои эмоции на свободу. Он застывает, недвижимый, сидя в своем углу на диване, не дышит даже, не моргает, переваривая сокровенную информацию, что услышал от Хэнка незаслуженно, и лишь потом, спустя несколько долгих мгновений выдавливает из себя сдавленное "спасибо", очень тихое, но не менее ценное, искреннее и трепетное.Хэнк вскидывает бровь, вопрошает по немому как бы – а за что спасибо? – и Коннор отвечает так же невербально, улыбается уголками губ мягко – за все, сообщает. Мир, в котором ему не посчастливилось оказаться, тот мир, что силой простых, но таких чувственных образов оживает, обрисовывается в душевных словах мистера Андерсона, обличается вдруг в далекую притягательную картину. Коннор ловит ее с чужих слов, восстанавливает пепелище по подкинутым ему кусочкам.Тихий хоровой госпел на фоне сменяется на медленный, покачивающийся спиричуэлс в исполнении Луи Армстронга – золотая коллекция духовной музыки, про себя отмечает Андерсон. Тихой джазовой гармонией минорно звучит пианино. — Иногда я вспоминаю проповеди старого засранца, — добавляет Хэнк чуть тише, и его голос неуловимо дрожит, как горящее пламя у свечки. — В конечном счете, когда остаешься с тьмой один на один, у тебя не остается ничего, кроме твоих собственных песен. Хэнк делает очередной глоток, и задумчиво глядит перед собой, словно бы чем-то опечаленный. — Петь песни – непрактично, — рассудив, вдруг подает голос Коннор и как всегда забывает прикусить свой проклятый язык даже в такой особенный момент, как этот. Хэнк, впрочем, почти никак на это замечание не реагирует.— У музыки нет практичности, парень, — отвечает он с интонацией старого учителя, что устал по сто раз объяснять очевидные вещи. — Она просто есть, понимаешь? Как крик души. Как средство не сойти с ума. Тебе-то, наверное, это непонятно... "Не очень-то логично". — Я предпочитаю действовать, а не петь песни, — холодно отрезает Коннор.— А я, — беззлобно вздыхает Андерсон, — я иногда предпочитаю оставаться человеком.Остатки чая они допивают в молчании, лишь редкий гром да специфичный звук винила нарушают тишину, образовавшуюся между ними. Коннор вдруг спрашивает:— Хэнк, ты проверил оставшуюся комнату?Хэнк кивает, отставив на стол пустую кружку.— Да, — отвечает он, упираясь спиной в подушки на диване, — это был рабочий кабинет, там я и нашел свечки.— Наверху напротив детской есть большая кровать с удобным матрасом, — упоминает невзначай юноша, — ты можешь отдохнуть на ней, если хочешь.Внезапно Хэнк оказывается сильно смущен этим предложением и переводит на Коннора удивленный взгляд, будто видит его сейчас совершенно впервые. Красочные события последних дней пугающим калейдоскопом проносятся у него перед глазами и складываются вдруг в одну очевидно тревожную картину. И как же он не замечал этого раньше? Как позволил уснуть своей бдительности? Он поджимает губы, сминая ткань рубахи в кулак в легкой задумчивости. — Не, — отмахивается Хэнк вскоре с привычной ему пассивной заботой, — ложись сам. Я как-нибудь на диване. Все равно подниматься наверх что-то не хочется.Коннор понимающе ему уступает. От его внимательных карих глаз не ускользает чужое внезапное смятение. Быть может, это хозяева дома так сильно его расстроили – в любом случае, настаивать Коннор не собирается. Он лениво встает с дивана, умывает лицо дождевой водой и, прихватив свой рюкзак за лямки, поднимается наверх. Скинув его поближе к изголовью кровати, Коннор достает из его глубин маленькую коробочку и заботливо осматривает ее на предмет наличия повреждений. Целая. Темная коробка чем-то напоминает сундук. Ее матовая деревянная поверхность испещрена красивыми узорами лепестков хризантемы и ягод черноплодной рябины. Металлическая замочная скважина без ключа – единственное, что ярко выделяется из всего однотонного образа. С бережной осторожностью Коннор проводит по крышке пальцами, проверяет нечаянные царапины на углах и ребрах. Они совсем не глубокие, но Коннор помнит – раньше их вообще не было. Но с ними приходится мириться. Самое главное, чтобы крышка посылки оставалась накрепко запечатанной всю оставшуюся дорогу.Он заботливо отставляет ее на тумбочку и нечаянно натыкается пальцами на обложку початого сборника рассказов. Сами собой они тянутся ему навстречу, и вот уже вся книга оказывается у Коннора в ладонях. Он открывает ее на странице с чужой закладкой.Через пару минут в коридоре скрипят деревянные половицы. Хэнк неспешно поднимается по лестнице, обдумав тяжелые мысли, и приоткрывает дверь в озаренную спальню. В теплом свете настенной лампы он замечает Коннора, сидящего на обитом подушками подоконнике, держащего в руках какую-то толстую книгу. Спиной Коннор прижат к стене. Дождь барабанит по стеклу. Где-то там, далеко-далеко, глухо разносятся последние раскаты грома. Завидев Хэнка в дверном проеме, Коннор отрывает от текста взгляд и дружелюбно ему улыбается.— Хорошо что ты здесь, — говорит он первое, что приходит в голову, — я забыл пожелать тебе спокойной ночи.— Кстати об этом... — мрачно роняет бывший полицейский, но Коннор, словно бы его не замечая, продолжает с увлечением:— Я нашел тут одну забавную книгу. Так странно читать представления людей о конце света, когда знаешь настоящие подробности. А правда ли, что...— Коннор.Юноша осекается. Застывшая на лице улыбка смущенно вздрагивает и вскоре медленно исчезает. В тени коридора над головой мистера Андерсона довлеет хмурая туча, Коннор ощущает ее буквально всей грудью. В образовавшей комнатной тишине звучно проносится одинокий раскат грома.— Слушай. Эм, сегодня... Вообще, многое в последнее время случилось, но я хотел сказать, что это заблуждение между нами ничего значит. Можешь расслабиться и прекратить делать вид, будто тебе есть какое-то дело. Мы по-прежнему не друзья. Я просто проводник, который ведет тебя на другой конец Америки, а ты – мой живой груз, который навязался мне в попутчики. Ничего большего. И я буду рад, если так оно и останется.Уста юноши трогает печать скорбного удивления. Всего на долю секунды лицо его, наполовину освещенное тускнеющим светом настенных ламп, вытягивается, искажается в причудливой растерянной гримасе, чтобы вновь потом обратиться в камень, стать серьезным, непроницаемым. Пару раз нетвердо смыкаются ресницы, и Коннор, окутанный новой волной холода, силясь осознать услышанное, желая, может, воспротивиться, взбрыкнуть в своем обыкновении – но на деле совершенно не представляющий, что же сказать в такой ситуации, – выдавливает из себя тихое, шуршащее, несогласное: — ...Ладно.И Хэнк, скрывая ответ за плеском дождя за стеклами, эхом вторит его потускневшему голосу.— Ладно, — соглашается Андерсон.Хэнк опускает голову в решительном кивке, выпустив из ноздрей свинцовый воздух, и, осторожно прикрыв за собой дверцу, разворачивается, уходит. Его шаги туманом растворяются в могильной тишине фермерского склепа. Коннор глядит ему вслед опустошенными глазами, и рассеяно оглаживает пальцами забавную строчку.Монетка, брошенная на трюмо. Как удивительно они похожи.Коннор закрывает страницу.Не заметят деревья и птицы вокруг, Если станет золой человечество вдруг, И весна, встав под утро на горло зимы, Вряд ли сможет понять, что исчезли все мы.