Dawn in Borneo (1/1)

Я относился к нему как к ценному рабочему материалу. Невосполнимому. Нельзя было испортить или растратить хоть крошку впустую. Как к чудо-ребёнку. Как к лучшей девушке, которой надо понравиться. Я был осторожен, словно в руках у меня хрусталь и с ним я бегу по каменистой пустоши под гору. Он относился ко мне... Я не знаю. Но не только моими стараниями, но и его искренним благоволением вышло так, что я начал называть его по имени и, переминаясь, складывая руки на груди, покашливая, опускать лицо в смущённой благодарности. Учёба стала для меня не важна, мне пришлось это скрывать. Мне стали важны только наши исследования, мне пришлось это скрывать, подстраивать свои ошибки, чтобы Алан снисходительно мне улыбался. Мне стал важен только он, мне пришлось это скрывать. Не от самого себя. Не от него. Не от Мозаики.Скрыть не удалось. Мне пришлось узнать, что я не могу ни дня без него. Что я думаю о нём всё отпущенное мне время. Что у меня внутри тепло от звуков его голоса. Что у меня внутри тлеющий по занавескам пожар от запаха его одеколона, кожи и дельфиниумов. Галстука, отворотов халата, перьевой ручки, мела и монетной меди от пальцев. И что теперь, наверное, раз и навсегда, правильнее будет сказать ?отныне?, ныне и присно, во веки веков, до конца, до тех пор, пока свет не померкнет. Что-то случилось со мной, но я не разобрался. Не защитился. Даже руки не успел выставить при падении. От этой чисто человеческой болезни не было средства. Не было предостережений. Не предупреждён, не вооружен, сломлен, забит и загнан, растоптанно счастлив, влюблённо распят, загублен.Не в том дело, что Алан Уир был достоин обожания и ловил людей в сети своего обаяния. Не он испортил меня. В том дело, что я сам сосредоточил на нём слишком много внимания, увлёкся им больше, чем собой, и нечаянно перешёл границу, которую обратно не перейти, — границу, за которой чужая жизнь становиться интереснее и важнее собственной. И я испортил себя сам. Хотя, испортил ли? Или же сам себя возвысил до того предела, которого нет, но который где-то там, наверху, не на границе стратосферы, не на пороге космоса, а там, где облака из ваты и реки из росы с малиной текут из детства, садовых зарослей и парков, приходя на обрыв, в океан смирённого принятия того простого факта, что ты появился на свет не для того, чтобы потерять этого человека. Вот и я, перешёл дорогу и растворился. Ничего не забыл, не отказался от прошлого и от миссии, даже Мозаику, как и прежде, слушал. И почти не влияло на меня то, что Алан Уир стал всем для меня. Даже осознание того, что, если мне придётся с ним расстаться... Этого не будет. Ведь я сделаю всё, чтобы пойти за ним, пойду по краю пропасти ради него, умру ради него, не пугало меня. Ничто, кроме возвращения к истокам. Возвращения туда, где я миллиарды лет жил один, ни о ком не заботясь и ни кого не преследуя. Спокойное и ровное существование со своей постоянной тихой радостью от удовлетворения тем, что всё хорошо, и свободой. Ничто не потревожит, не бросит вниз. Просто проводить свои годы в безвестии. Это хорошо, покуда не узнаешь, что может быть по-другому. Не в Алане Уире было дело. И не во мне. И не в Лоуренсе. А просто в том, что так уж сложились звёзды. Мы трое встретились: двое людей и то, что было рождено привязать одного к другому. Что толкало наивного Лоуренса в спину, когда он, боясь показаться навязчивым, боясь быть не так понятым и отвергнутым, всё-таки подходил всё ближе. Голос его дрожал, веснушки будто таяли на востром лице. Ресницы тяжелели и губы опухали, как от хронического первого дня простуды. И сердце его билось часто. Чувство голода исчезло. Привязалась неотступная головная боль. Дрожали руки. Я любил Алана Уира или Лоуренс во мне, так или иначе, мы болели вместе.Вечной памятью всего человечества для меня открылось, что не будет большой неожиданностью, если Алан ответит Лоуренсу по-отечески снисходительной взаимностью, той, которая ни к чему не обяжет и не то что оставит пути к отступлению, но вообще не шагнёт вперёд. Конечно, Алану придётся пасть в своих глазах, ведь он преподаватель и он учёный, намного старше, намного ответственней, высокоморальней и непогрешимей, а это просто так не отменить. Но того, что было у нас с Лоуренсом, хватило на всех троих. Слишком полное взаимопонимание было достигнуто. Слишком хорошим ассистентом оказался Лоуренс. Слишком уютны и тихи были комнаты, электрический свет слишком тёплым, а дни спокойными, ночи счастливыми, жизнь оправданной, дожди упорными. Слишком часто Алан горячо настаивал, что в научных исследованиях нужно полагаться на чувства и что нужно делать так, как душа подсказывает, когда решаешь тот пример, которому ещё нет решения.?Полагайтесь на чувства, Лоуренс? - мягко говорил он своим бархатным голосом кинокритиков. Вот мы и положились всей тяжестью, когда, снова споря друг с другом (я рвался вперёд, нестись и лететь, а Лоуренс, не он сам, но его сомневающаяся человеческая природа норовила медлить и отказываться), мы пришли к Алану ночью. Мокрые от ливня, несчастные, с разбитыми об асфальт губами и письмом из дома о том, что наш отец умер. Алан давно стал нам за отца. Мы любили его сильнее, а он, как бы увлечён наукой ни был, не мог не заметить, что мы влюблены в него, безмолвно, без надежды и со страхом, что отругают.Но той ночью летела вода, а я знал, что для моей миссии мне вовсе не нужно пытаться привязать к себе Алана физической близостью. Он бы всё равно не привязался. Он был необъяснимо прекрасен своей свободой. Как бы близки мы ни были, я бы для него, даже если бы мы спали вместе, остался бы лишь ассистентом, которого не обязательно брать с собой при переезде. А если и обязательно, то лишь потому, что я разбираюсь в его работе. А не потому, что я люблю его. Какая пустая драма.В которой я чуточку усомнился. Алан под утро, когда проснулся и обнял меня, гладя, как кота, от плеча до загривка, стал рассказывать про свою военную службу. Весьма предсказуемая людская история о Второй мировой. Борнейская операция в июле сорок пятого. Он рассказывал хорошо, но вряд ли я мог увидеть в его словах. Те сражения в тропических перенасыщенных островных диких джунглях. По пояс в воде мутных рек. Те тёмные леса, похожие на заросли огромного мха. Цвели отравленными раффлезиями, чёрными птицами со вспышками алмазов на атласных крыльях и с яркими клювами. И звучали коварным эхом крики диких зверей сгущающейся темноты. Ни ветерка, потрескивали стволы. Татакали американские пулемёты с побережья, словно из другого мира.Ничего этого я не видел. Но в ставшем горше голосе Алана, в его тёплой руке, сжавшей меня под шеей сильнее, мне услышалось что-то. Его душа, смело показавшаяся наружу, словно лесной сурок из камышей. В тот момент мне подумалось, что я вполне могу попробовать перебраться в него. Я привык к Лоуренсу, но ведь Алан важнее, а контроль напрямую намного надёжнее... Я был близко к нему. Его большое львиное сердце билось мне в спину, как в дверь. В ту самую, невидимую и непостижимую. Сквозь дверь я и проскользнул. Максимально тихо, без улик и свидетельств, покинул Лоуренса и перешёл в Алана.В Алане мне было труднее. Непривычнее. Впрочем, я не успел всё рассмотреть и сопоставить. Я только и успел, что взглянуть железно-серыми глазами Алана. Не на мир. Не на его прошлое и настоящее, не на его память и мудрые заключения. А только лишь на его комнату в тающем утреннем полумраке, спадающем, как пелена слёз с просветляющихся глаз. От пола стелился пыльный туман, словно от парящегося седого болота. Через сбитые волнами слои занавесок и тюля на большом окне напротив кровати светило раннее солнце. Отчего-то оно было или лишь казалось распылённо-белым. Туманно-лунным. Солнце в тот час запуталось в тлеющих мерным снежным огнём тканях. Запуталось и понуро висело в них, как кролик в силке, не двигаясь и не бьясь. Алану эта картина напоминала рассветы над Борнео. Он видел, а потому видел и я. Что американское молодое солнышко, погрязшее в пучине сентябрьских бед и облаков, висело, оплетённое клейкими нитками шёлка и ситца, точно так же, как раскачивалось замедленным маятником на лианах и тонких стволах бамбука и высоких пальм, в колыбели змеящихся агатовых эпифитов. Раскидистые сейбы убегали под самое небо, которое качалось в белой вышине, бескрайне далёкое. По пояс в очередном болоте, насквозь промокший, усталый за бессонную ночь, но не теряющий присутствия духа. Очищения духа. Ближе к пробуждающемуся над дремучим островом утру громко раскричались, как когтистые хищники, птицы. Зло запели насекомые, что-то зачавкало где-то кругом. Распространялась гангрена, пахло гниением, пустые гильзы оттягивали карманы, связанные руки затекли. Со влажного тропического леса спадали сумерки. От стоячей воды крался парок. Далеко ещё было до дня. Солнце кидалось просветами белых лучей, солнце играло в прятки.Занавеска колыхнулась сквозняком. Алан закрыл глаза. Я покинул его. Вернулся в неуспевшего ничего сообразить Лоуренса и вскоре с ним ушёл из той квартиры, всё такой же потерянный и одинокий. Беспричинность существования и всего того, что происходит вокруг, подавляла меня. Мне хотелось бы жить ради Алана. Но в его судьбе был рассвет над Борнео. И таким, каким он увидел его в сорок пятом, увидеть его снова было нельзя. Как и не повторить чужой прекрасной жизни. Которую я любил больше своей и которую не мог хотеть себе. Она была самодостаточна. Он прошла. Она не вернётся. И я снова не понял, что произошло. Человеческую природу разгадать не получилось. Может, будь у меня больше времени, я открыл бы, что так терзает Лоуренса, а вместе с ним и меня. Почему у него на глазах слёзы, а вместе с ним и мне тошно. Почему нам хуже и хуже. Почему мы таем.Но я не успел. Началось вторжение. Всё, что я мог сделать, это пожертвовать ради Алана Лоуренсом и собой. Когда его уводили агенты бюро, он не оглянулся на меня. Он не звал меня. Он пошёл дальше, навстречу свершениям. Конечно, потом, в безопасности, он жалел о потере и не раз меня вспоминал. Конечно, потом он произносил моё имя с грустным вздохом. Пару раз даже выпил за меня пол стаканчика виски. За Лоуренса и за инопланетного шпиона, которого он вычислил ещё до того, как рассказал про Борнео.В последний раз я смотрел на него. В последний раз не знал ничего о своём человеческом сердце и рождённой страдать и не терять душе. Я ведь появился не чтобы потерять его. Я появился, чтобы ради него исчезнуть. У меня из глаз потекла тёмная слизь. Сердце забилось чаще и чаще. Лоуренс разрушался и плакал как маленький зверёк. Передо мной сияло белое пламя, такое же, как над Борнео.