1 часть (1/1)
Апельсинчики как мед— в колокол Сент-Клемент бьёт,И звонит Сент-Мартин:Отдавай мне фартинг!(с)В деканате он был ?Мирон Янович?, ну ещё пересекались в коридорах по-утреннему длинных, заспанных, двоящихся и троящихся, словно это не шарага Кирина была, а Хогвартс, особенно ?после вчерашнего?, после дорогого пива и дешёвенько-блевотной водочки на долив, на кафедре, где Кирина группа ошивалась чаще всего — пока первый курс, введение в специальность, на кафедре он был ассистентом, и старше ненамного, ну че там — пять или больше каких-то лет, но в универе он был ?Мирон Янович?, несмотря на то, что ремень… Ремень улыбался Кирочке из-под заправленных рубашечек, из узких джинсовых шлёвок, ремень не особо держал-держался, да, и штаны с Мирона Яновича периодически подсползали — не так чтобы совсем, но девочки подкатывали густые ресницы к потолку, а Кира тоже была ?тыждевочка, хуле бухаешь так??, а у Мирона Яновича были — гуще, а Мирон Янович затягивал ремень хуево — на штанах, но очень хорошо на горле. Кира думала: ?На пять лет старше?, и согласно опускала привязчиво-лохматую голову, хотя пять лет разницы это была хуйня, потому что… ?От лягушек не заболеешь бородавками?, — говорил Кире старший брат, на пять лет старше и у него был батя-мент, а у Киры — батя не-мент, ну вот как-то так вышло. А жили они все в одном подъезде — Кира с мамой и батей-не-ментом, не-батя мент и брат, а у подъезда, в сырой моховитой яме целое лето жили маленькие коричневые лягушки. Яма была не просто яма, а вход в подвал, и дворничиха ?бабВера? ругалась, чтобы никого там не висело с утра до вечера любопытными мордами сверху вниз, чтобы не ловились чуть-чуть скользкие, коричневые и маленькие, с блестящими чёрными глазами и холодными отчаянными лапками, и надутым смешным брюхом…Дома — Кира сбегала из старого подъезда (не-батя-мент уехал в деревню, батя-не-мент вынес из квартиры советскую морозилку, тяжёлую, громоздкую как мавзолей, в ней мама хранила клюкву и пельмени — на зиму) в чужое ?дома? — у себя дома он был ?Мирон?. С колким ежиком на макушке, густыми-густыми ресницами и тёплыми совсем губами, которые были похожи на дождь, ну, вот на вкус, когда идёшь и по лицу капли херачат и забиваются в рот, и горячо, и смешно, и байки про ?кислотные? осадки вспоминаешь, а ремень был тот же самый. В детстве Кира играла с братом в ?догони-поймай-не заплачь? — и все время проигрывала. Он ловил её крепко-крепко, до стиснутого дыхания, до выступающих невольно слез, до ?А я вчера лягушку трогала… У тебя теперь тоже бородавки будут! И Ленка твоя перестанет к нам хо…?. — У тебя че — ремней много? — спросил Мирон с искренним любопытством, а у Киры не нашлось аргументов, потому что тот самый ремень туго обнимал её за шею, и одного было достаточно. Вполне.Дома он был ?Мирон, можно?..?, и было ?можно?, только если трезвая — сильно, совсем, и Кирочка шутила, что она так с ним на путь здорового образа жизни ебанется, но поддатой, смешливо-пьяной, легкой на слёзы и язык, такой Кире ремень не улыбался знакомо и кожано (нужно), поэтому да здравствует зож, хуле. ?Курить — здоровью вредить?, — про это Киру в тринадцать щёлкал брат по носу, он поступал в медицинский и даже поступил, а про ?бухать и трахаться? он ничего не говорил. Не успел, наверное. Лягушек потравила дворничиха бабВера, а Кирочкин единственный брат (почти совсем родной, подумаешь — батя-мент и батя-не мент) в сентябре и первым своим медицинским курсом заподозрил у себя аппендицит. Его вывернуло пару раз, живот дергало тупой, непроходящей болью, мать ртутным градусником намерила тридцать восемь, а электронным — тридцать восемь и три, батя-мент спустился по подъездной лестнице в тапочках, батя-не-мент позвонил 03.— Ты чего, — сказал он Кире, неловко, неудобно обуваясь рядом с замотанным фельдшером-скоровиком, морщась от боли, — мелочь, не реви — операция там несложная, быстрая, три прокола — и всё. Я тебе позвоню сразу, мам, ну че ты тоже… Нормально все будет, завтра приезжайте с Киркой… Только без апельсинов! Дома он был ?Мирон? и тянул за волосы, наматывая на пальцы, всерьёз, больно и длинно — в первый же раз Кира сморгнула слёзы и больше от неожиданности облегчения хотела чувствительно придавить зубами головку, потому что нельзя же вот так, ну, без объявления войны, но потом Мирон свободной рукой нашарил у себя за спиной ремень, и она забыла про волосы и ноющие колени. И операция действительно была несложная, быстрая, а из наркоза он выходить не захотел. ?Не раздышался?, — сказал маме врач-анестезиолог, а на Киру врач не обратил никакого внимания, хотя она стояла совсем рядом и держала в одной руке мамин телефон, а другой прижимала к животу пакет с апельсинами. Пакет потом порвался, брат ?не раздышался? (это значит ?умер?), все плакали. Мама, не-батя-мент, батя-не-мент, бабушки, один единственный (да и то не Кирин совсем) дедушка, Ленка из соседнего подъезда — а у Киры больше не получалось. В смысле — зареветь, заплакать, заскулить, ловить и держать Киру стало некому, и плакать Кире стало не по кому. Ремень он умудрялся держать натянутым, даже когда кончал, и Кира глотала — трудно, с пиздецким усилием, но глотала. И в первый раз, и потом, и потом Мирон сказал:— Я хочу тебя в жопу трахнуть, — или ?Мирон? бы так не сказал, он был на пять лет старше, а вообще иногда Кире казалось, что на все тридцать, но суть-то не менялась от степени изысканности формулировок, в жопу, ну заебись теперь, и Кира сначала помотала башкой, поднимаясь с ноющих и разъебанных (?прогуляю физру, нахуй!?) коленей, а потом зацепилась глазами за ремень. Снова.— Только если, — сказала Кира. — На следы похуй, — сказала Кира, — у меня водолазка есть, привет из восьмидесятых. — Я если отключусь, — сказала Кира и замолчала, потому что — что ?если?. Не раздышишься, не потрогаешь лягушку за холодное коричневое пузо, не проснёшься от сигаретного дыма и чужого хуя в лицо, не курить и здоровью не вредить, а раздвигать ноги и запивать рвотный рефлекс желудочным соком, все что угодно — лишь бы снова заплакать. По-нормальному (?Ненормальная! У неё брат умер, а она стоит и хоть бы хны!? — мам, ну зачем ты, ну за что ты, апельсины ещё эти на столе, те же самые, с больничного серого пола, не пропадать же им, конечно).На кафедре он был ?Мирон Янович?, а Кира вдавливалась локтями и коленями в разложенный скрипучий диван, и сначала это было стыдно (?скрип-скрип-ск..?), а потом Мирон затянул ремень туже, и слышать диван она перестала. Она вообще перестала слышать всякое, кроме пульсации в ушах, потому что ремень на горле оставался локусом контроля. Оставался меткой, пульсирующим трудным удовольствием, всем-всем-всем, Кира нормальная была, так-то. Нормальная. Просто ремень у Мирона (Яновича) был всего один. И в пир, и в мир, и один раз у неё почти получилось заплакать, только потом она все-таки отъехала ненадолго, и Мирон сначала тормошил её откуда-то издалека, а потом отвесил хлесткую пощечину, не больно, а больше обидную, но Кира все поняла и не стала за неё предъявлять. Жалко только, что слёзы от хлесткого и звучного по щеке ?шлеп? обратно спрятались — в темную моховитую яму подвала, к потравленным лягушкам и подгнившим апельсинчикам. А потом Мирон Янович то ли потерял вкус к ученой карьере, то ли на февральскую трудную жизнь отъехал в дурку (впрочем, так в универе говорили про всех, внезапно ?исчезнувших? с горизонта событий) — то ли ремня Кире оказалось мало. В феврале Мирон познакомил её с Ромой. Не взял апельсины с собой в дурку, и Киру не взял. А Рома — Роман Вениаминович, все-таки тоже аспирант — да.