Часть 22. (2/2)
Лошадь губы мягкие тянет к пущинской ладони, берет деликатно с нее какой-то гостинец: кусок ли яблока или тыквы. И Ваня неразборчиво что-то шепчет, как будто по секрету давнему лучшему другу. Уши животного мелко дрожат, и Пущин закрывает глаза, прижимаясь к Звездочке лбом. Выдыхает.
— Ты что-то хотел?
В конюшне его отчего дома? Действительно, чего б ему тут желать? Разве что гостя дорогого словить теперь уж с какой-то крестьянкой? Чем Полина, скажем, плоха? Разве кто-то в здравом уме сможет, Ваня, устоять пред тобою?Лишь молча и зло мотнет головой, как та самая лошадь, о здоровье которой он справиться шел сюда, только вот…
— Не смею мешать.
— Конечно, когда в доме ждет тебя, светлость, т а к а я невеста. Я тоже б несся к такой на всех парусах.
— Успел распробовать на вашей прогулке?— Да как ты смеешь об Анне вот так! Как мог ты про меня… да я же…
Голоса взвиваются к крыше, пугая задремавших было гнедых, те вздрагивают, храпят с перепугу, кидаются на стены и ржут, и бьют копытами землю, как требуют отпустить на свободу, подальше отсюда, где воздух от гнева звенит, где душно от выедающей глаза горькой злости, где бессилье такое, что падают руки…
И князь ухватит Пущина за грудки да встряхнет, не жмурясь даже, когда кулак взметнется откуда-то слева, аккурат прилетая Франту в ухо и скулу. Искры из глаз, и даже чуть покачнется, но рук не отпустит, швыряя куда-то в сторону вместе с собою, почти пробивая спиной дощатую стену в один из загонов.— За старое, значит, уже? С моей невестой, да, Пущин?! И как, хороша? Отзывчива дева, послушна? — у Саши перед глазами пляшут черные пятна, у него шумит в голове, и запах Ванин ноздри щекочет. Сегодня это чабрец и малина под снегом. Сегодня это чуть-чуть облепихи и молоко. Сегодня… это всегда жарче жара в груди и больнее, чем копытом по ребрам. Это… такая невыносимая мука, что… падает на колени, на себя увлекая. И губами сухими — закрытые веки и скулы, и стонет-скулит, как гончая течная сука, и как князь ни с кем, никогда, ни за что…
— Я старался… любезно… Я, твою Бога душу… все утро гулял с ней по парку. Ее ведь никто не спросил, чего хочет. Девчонка совсем… и трясется. Боится тебя до обморока, княжья ты морда. Я пытался то, что утром… загладить. Быть д р у г о м тебе, понимаешь? А ты нагородил тут такого… Саша… просто уйди, Горчаков.
Бормочет, а сам пытается слезть с него, честно. Путаясь в разбросанных всюду седлах, подпругах. Он упирается руками в грудь, что под сюртуком и рубахой вздымается часто, и сердце снова — в ладонь. Точно птица в ловушке: ?Не уходи от меня, не беги… пропаду?.— Я как увидел вас в парке… Ваня, я чуть не умер. Твоя ей улыбка, ее рука — на твоей.
— Это т в о я невеста, любезный мой друг…— Пока еще нет.
И это ?пока? разбивается меж ними точно огромная глыба из льда, и куски с острыми, как бритва, краями, впиваются в плоть, глубоко рассекая.
?Больно, так больно?.?Мне тоже. Прошу тебя, Ваня…?— Пожалуйста, Ваня… Жанно, — держит крепко его, не пускает, а тот возится и пыхтит, покраснел ужо от натуги.
— Уйди, я ничего не хочу.
— Не верю тебе. Ты и сам-то В а н я , не веришь, — тихо-тихо, тем самым шепотом, что скребет по загривку, что запускает за шиворот пламя. — Не верю, Пущин, тебе, — целует снизу вверх, извернувшись, точно гимнаст какой в цирке бродячем. Целует, чувствуя, как что-то бежит по лицу. Откуда здесь, когда над ними — крыша конюшни. Откуда здесь дождь, коли зима постучалась уж в двери, вошла в светлу горницу и пожитки свои разложила, дав всем понять, что останется до прихода весны.
И эхом, за шиворот, в самые губы, отвечая так жадно:
— Не верю, ты прав, как всегда, Горчаков. Я не верю. Закрой же свой рот. Саша, молю… Я сам уж не в силах поверить даже себе. Зачем все должно было так перепутаться, Саша? Как нитки в корзине у нянюшки старой, что любит вязать при лучине долгими ночами зимой, когда за окнами стужа и вьюга…— А сам просил меня помолчать, — выдохом, что разбавлен густым стоном протяжным, ловя кривящиеся обидой, досадой ли губы губами, проталкивая глубже юркий язык, что тотчас скользнет по кромке зубов, и Ваня вздрогнет, языком толкаясь навстречу и руками обхватывая голову дурную, чтобы удобней, чтоб удержать, чтобы ближе. Князь снова вскинется кверху, точно птица в полете, и пальцы запустит в непокорные пряди, а коленями тем временем крепче сжимает, чтобы здесь, чтобы с ним, чтобы совсем никуда… Горячий… такой горячий и твердый, и Ване нестерпимо хочется, чтобы ближе и меньше одежды, Ване хочется потянуться и тронуть, сжать крепко ладонью. Ване хочется слышать, как гордый и такой подчас заносчивый князь стонет и, может быть, даже жалобно просит. Как он пьянеет не от вина, как теряет последние крохи рассудка, как весь растворяется в нем — целиком.
— Ваня… голова идет кругом… хороший… мы придумаем что-то. Я ведь с тобой и больше не надобно мне ни баронесс, ни крестьянок. Я клянусь тебе, Пущин…
— Не смей! Не клянись! Не хочу!Франт мотнет головой. Какой же упрямый. И снова сладко и жадно целует, уже почти плашмя завалив на себя.— Клянусь тебе, Жанно…
— Клянешься? Так докажи… — хрипло и низко, в самые губы, от досады кусая себя и его. Саша вздрогнет и дернется даже, но тут же залижет ранку, руками потянется ниже и дернет нетерпеливо уж за пряжку ремня…Дверь — та, что наружу, оглушающе скрипнет. Что-то грохнет прямо у входа, покатится по утоптанной и засыпанной сеном земле тяжело. И голосок как над ухом испуганно- недоуменный, ужасно тревожный и тонкий. Как сосульки на кровле звенят друг о друга:
— Баре? Баре, вы ль это?... Батюшки, ох… Случилось чего?Саша зажмурится накрепко-крепко. Кажется, даже до боли. Саша удержит с усильем руками рванувшего было Пущина прочь.
Жеребец в углу в стойле все бьет раздраженно копытом.
Ване кажется, попадает ему сразу в висок.