Предатель (ангст, альтернативная развилка) (1/1)

Лжец тот, кто клянётся в любви к Богу, ненавидя брата своего,?— так говорят. Ещё?— что зримое определяет незримое. Или ещё: первое убийство налагает проклятие (тёплой вражеской кровью на руках, когда пристреливаешь в упор). Пустые слова. Ветхие, как книга, что их хранила. Очутившись в мясорубке войны, Вильгельм Винтер, лгать не смевший из принципа, поступил ровно наоборот?— разлюбил Бога, но возлюбил брата, тем самым порочным влечением, что перемалывало куда надёжнее.Ничего из этого не перекроить, и теперь он стоит на пустынной улице, вдавив подошвы в пыль дороги. Пальцы щелкают армейским фонариком, чтобы создать шаткость контроля. То вспыхивает, то гаснет мутный свет. В его коротких лучах видятся траектории прицела и те линии, что выводят на картах. Воздух пропитался дымом и горечью, как в любой из этих деревень на обочине восточного фронта. Как на мнимой воле. Щуря глаза в темноту, Вильгельм вертит в руках фонарь, настороженно вслушивается в тишину и зачем-то вспоминает Берлин. Черно-белую их всех, пятерых друзей, фотографию, которую глянцем отравляло радостное предчувствие войны. Глянец стерся. А война?— вот она, шумная, гулкая, и на ней его люди умирают пачками.А те, кто не умирает, — те предают. Неизвестно, что из этого хуже, было лишь до. Сейчас определённость перешибла ему хребет и перебрала каждый позвонок, поставленный неправильно.Безразлично смахнув пятно света, Вильгельм прикасается к погонам лейтенанта, тянущим плечи к земле. Во тьме становится проще осознавать. Проще представлять?— того, кто слова мёртвые не презрел, но отверг его клятву в верности. Предал, хотя лучше бы убил, как и предсказывает древний сюжет.В очередной вспышке света режутся очертания срубов и крыш. ?Приходите в полдень на площадь, лейтенант?,?— снисходительно приглашал Герц после окончания облавы, крутя в пальцах тонкую сигарету. До утра оставалось недолго. Но даже предстоящая казнь белорусской зондеркоманды, которую полки СС зачем-то тащили за собой, не бередит ровную стылую гладь безмыслия в голове. Они были неудавшиеся дезертиры. Дважды предатели. Почти как Фридхельм, сбежавший из его постели и оставивший тяжесть позора — за связь, за родство, за фамилию, одну на двоих. Он заслужил ту же верёвку, что и пригнанные белорусы. Болтаться в кольце петли. Руки свили бы её сами, из колкой лозы, оставив клочки кожи. Чтобы боль — ?Обещай, что не причинишь боли? — вспухала от одного взгляда. Чтобы хрипел и задыхался бесконечность. Осязая эту сжирающую мысль, пальцы сжимаются в кулаки. В них спрятаны борозды от коротких ногтей, впившихся в кожу. Предатель. Одно это слово — предатель, предатель, предатель — перекручивает подобием гнева, заставляя кровь быстрее втискиваться в сосуды и сдирая с них оболочку. Обнаженное нутро щерится воткнутыми шипами. Если бы наутро Вильгельму вложили в руки пистолет, он бы пустил пулю в лоб каждому из тех проштрафившихся по очереди, не сводя с дула глаз. На землю бы вылилась кровь, лопнули черепа — он ведь уже видел, видел, как это бывает. Стрелял сам, заставляя себя не отворачиваться. Пробитая через силу кость, куски ошметков под ногами. Но больше не хочется отворачиваться от этого — какая, к черту, теперь разница, что ты сделал. Если не сделал то, что было действительно нужно. От гнева?— подобие.Шипы?— от тернового венца.Когда-то Фридхельм отказывался стрелять по пленным, не шёл в добровольцы, огрызался и смотрел волком (комиссарский приказ как девяносто пять тезисов; отстрелянные вхолостую пули вонзались в тонкий изгиб берёзы). Потом — он отыгрывался на нём за всё увиденное, как солдаты отыгрывались на местных женщинах, без жалости, сжимая ладони на бёдрах (стол стонал и бился о стену, а со стен смотрели русские иконы). И в конце шептал, что нуждается, что принимает клятву — пройти всю войну, вместе и до конца, — сдаваясь его рукам. В брошенном амбаре лопнуло струной: ?Я люблю тебя?, которое протянулось между, перевязало накрепко. Не оставило выхода.Вильгельм поджигает сигарету и с механической резкостью вбирает в лёгкие дым. Фильтр тлеет и осыпается пеплом с первой затяжки.Всё это было, чтобы предать.В памяти вместе с пеплом оседает один из последних разговоров, когда спорили до хрипа в горле, взведенные приездом войск СС. Фридхельм стоял подле?— протяни руку и смажь пальцами искривленный упрямством рот. В нём перекипала до краёв какая-то перезревшая юношеская бравада; край нашивки на плече болтался на паре ниток. И всего-то его тянуло переправить и подогнать под образец, чтобы не бросался в глаза, не доставался с поличным. Ни Файглю, ни Герцу.Никому из них; сделать его только своим, целиком.—?Я обязан не допустить излишнего внимания к нашей роте, поэтому ты будешь делать то, что я скажу. Даже если придётся шеи пленным сворачивать голыми руками. Я обещал защитить тебя и сделаю это любой ценой,?— гневно говорил Вильгельм:?— Это мой…Долг, конечно же, долг. Но он остался у голосовых связок, как в тисках. Говоря: ?Ненавижу?, брат, казалось, обращался к нему. И оттого было легко пресекать это?— прижимая к себе за сведенные в судороге плечи, ставить носок сапога меж чужих, смотрящих в стороны, класть ладонь поверх груди, где вспухало вычерченное: ?mein?.Мой брат.Мой любовник.Мой предатель.—?Что? Твой крест?.. —?тогда Фридхельм сплюнул слова, как горечь. —?Железный?..Едва ли не в лицо. И четыре стороны того самого креста жгли шерсть кителя, словно его выдали, едва успев отлить из металла. Всё, что оставалось,?— поймать его ладонь, насильно сжимая объятием вокруг острых граней. Чтобы вздрогнула. Чтобы осязала холод этой ноши, возложенной вместе со званием. Фридхельм пропускал сквозь себя всю дрожь, но не отстранялся; только шепнул, задыхаясь в вечном своём исступлении:—?Как и ты, черт тебя возьми.Это ударило ровно в цель. Резче, чем когда приложили носом о столешницу, пуская влажность крови до подбородка. И Вильгельм сжимал пальцы поверх плеч, поверх проклятой нашивки на двух нитках?— было плевать, кто кому сторож, лишь бы защитить, сберечь здесь и сейчас. Ткань в хватке мялась, как мялись когда-то листы тонких писем. Пружинила кожа… И ведь нет, не железный, хотя должен держать крепче, чем тиски из металла.Но теперь это всё осталось позади. Сцеживая дым, пластающийся в лёгких, Вильгельм не смотрит в русское небо, он смотрит прямо перед собой. Ночью, проведённой подле брата на вахте, оно пухло синеющим трупом, в вечер расстрела?— уже истекало кровью. Второе пришествие. Воскресение. Но после него наползла сухая гниль, взглядывать в которую нет смысла. Завтра площадь будет полна, как сеть, где увязают между клеток. Завтра для предателей выставят виселицы, и они станут скрипеть стеблями эмпирейских цветов. Покачивающиеся петли, бесчинства айнзатцгрупп, чистки, после которых по земле тянутся грязные кучи трупов. Вильгельм привык к тому, что всё это теперь — здесь, но так и не смирил с вынужденным союзом ни себя, ни роту. Balkenkreuz и два рваных зигзага. С нами Бог. Честь — это верность. Но нет Бога. Ни Бога, ни чести и верности — в особенности у таких, как Герц. Их исчерпал даже брат, что ушёл по осклизлым дорогам, которые намертво склеивали в распутице танки и артиллерию. Тряхнув тяжёлой головой, Вильгельм тушит окурок о запястье, напротив первого ожога, затянувшегося в короткий рубец. Догоревший фильтр пеплом вымазывает кожу. После импульса боли вокруг вновь стягивается оборванное равнодушие. Пусть. Чёрт с ним. Докурив, он уходит под крышу, и в голове встаёт безличный, безразличный в своей простоте вопрос.А осталось ли хоть что-то у него самого?..