Тогда. Коля и Егор (1/1)
Надпись ?Не пытайтесь покинуть Пермь? на выцветшей красной футболке смотрелась странно. То, что Егор таскал эту футболку, не снимая, уже неделю?— тоже. Но они никогда ничего не обсуждали?— не обсуждали и это. Большую часть времени их жизнь протекала в молчании. Если бы это был фильм, наверное, фоном звучала бы напряженная музыка. Даже не так?— не напряженная, а исподволь напрягающая, как тихий стук капель среди ночи, когда неясно, начался ли дождь и тарабанит по железному откосу снаружи окна или все-таки прохудилась ржа на трубе в ванной, и утром сизый кафель будет покрыт тонким слоем стылой воды. В прошлый раз Егор собрал воду льняными простынями, оставшимися от матери, и Коля даже ничего ему не сказал. Даже не посмотрел в сторону половой тряпки, сухой и годами лежащей на одном и том же месте под раковиной на кухне. На самом видном месте. Простыни пришлось выбросить?— развешивать он их не стал, так и бросил комком посреди ванной, смывшись опять куда-то по невозможно неотложным делам.Все они?— те, что вне дома,?— всегда были невозможными и неотложными. Они никогда не обсуждали, где он шатается после универа, если до того он в него все-таки добирался. С какого-то момента негласно договорились, что позже полуночи он дома не объявляется, если не укладывается?— не объявляется вовсе, но смску о том, что дышит, скидывает. Может, потому, что не обсуждали, давить авторитетом не приходилось?— Егор делал это без энтузиазма, но всегда. Не забыл и не прокололся ни разу. Сегодня он объявился в начале седьмого утра, в пермской выцветшей футболке под джинсовой курткой, рукава которой уже были ему безбожно коротки. Это была куртка его матери?— этого они тоже никогда не обсуждали, потому что мать Егор помнил плохо, а Коля не мог соотнести метр семьдесят худощавого глазастого пацана со своей маленькой рыжей сестрой, которая, впрочем, давно уже не была ни маленькой, ни рыжей, а просто очень и бесповоротно мертвой.Он воспитывал его не год и не два, а в воздухе неотвратимо висело ощущение временности?— такой же, как то, что вчера голос у Егора сипел, потому что ломался, а сегодня?— потому что он слишком много курит.Когда нашел пачку?— случайно, по карманам не лазал, Егор просто без задней мысли, без наглости бросил ее в коридоре,?— Коля испытал смутное ощущение дежа вю, вспомнил, как отец сидел на колченогой табуретке в ванной и, зажав в зубах хабарик ?Петра Первого?, напряженно следил за тем, как пятнадцатилетний Коля крошит в раковину пачку импортных, дорогущих сигарет. Он тогда надеялся, смоет в слив, и все забудется, ну пройдется отец скакалкой по ногам, чего там. Не смыл?— выпотрошенные сигареты пришлось сожрать. Потом он блевал до слез в ту же раковину, а отец?— уже не напряженно, расслабленно,?— за этим следил. Сигареты были дорогие, отцу их было жалко. Но забрать и скурить самому было бы не-пе-да-го-ги-ч-но.Сигареты были не просто импортные; сигареты были Олькины, подарил ей их хахаль, за которого перепало бы уже не только скакалкой, но и тяжелым армейским ремнем с латунной пряжкой, которым Коле за всю жизнь перепадало лишь однажды, и вспомнить он об этом даже сейчас, больше трех десятков лет спустя, не слишком-то хотел.Представить Егора жрущим распотрошенный ?Мальборо? было так же странно, как вообразить, что тогда он сказал бы отцу, что сигареты Олькины. Ему было пятнадцать, ей девятнадцать; может, взрослой девке отец бы ничего и не сделал. Но Олька приносила аванс и зарплату два раза в месяц, укладывала в черную лаковую шкатулку за стеклом покосившейся чешской стенки и исправно просила у родители деньги на все, от трусов и прокладок до проездного. Отец выдавал, послюнявив палец, мать молча одобряла.Хахаль в картину не вписывался настолько, что теперь Коля не мог вписать в свое бытие необходимость объяснять его сыну, что с курением не стоило бы не то, что завязывать, но даже и начинать.Временность зашкаливала; вчера Егору было временно восемь, еще жила мать, оттаявшая только тогда, когда он родился; вчера Егору было одиннадцать, и Олька с хахалем (Коля, в общем-то, хорошо относился к Антону, тот был неплохим мужиком, просто недалужным, как сказал бы отец про кого-то другого) разбились в горах; вчера Егору было четырнадцать, и Коля застал его с пацанами у старых, чуть не поросших борщевником кортов с бутылкой какой-то сивухи с гордыми серебристыми буквами ?джин-тоник? на пластиковом боку.Он бы, может, и плюнул. И на десять вечера, и на смски, потому что, в конце концов, его уже настегали скакалкой за все это на много лет вперед. Но ощущение временности нужно было как-то заземлять. Ощущение временности Егора ему не нравилось. С ним нужно было что-то делать.Яичница шкворчала на сковородке?— Егор, может, и рад был бы пожрать в одиночестве, но для этого нужно было ночевать дома. Или приходить позже. Он пришел через полчаса после самого Коли и теперь крутился на кухне, не зная, куда себя приткнуть. Слишком сонный, чтобы делать что-то толковое, слишком прокуренный и наоравшийся на чьей-нибудь квартире, чтобы спать.Иногда Коле хотелось задуматься как следует над тем, чем его так сильно напрягает эта тоскливая временность Егора в его жизни и наткнуться на то, что он скучает по старшей сестре, на то, что он не наигрался в родителя (наигрался, уже очень давно, когда еще даже никто не спрашивал), на то, что Егор оставался последним связующим звеном между ним и какой-никакой реальностью, пусть даже это была реальность слипшихся в эмалированном дуршлаге макарон с жирным куском масла сверху. Наткнуться на то, что дело вовсе не в Егоре, Егор не причина, а повод, и как только он уйдет из их панельной распашонки в московскую магистратуру, на вахтовую работу или хотя бы даже в ЗАГС с кем-нибудь из однокурсниц,?— Колю подбросит и отпустит.Но он слишком хорошо знал, что этого не случится, чтобы зря тратить время на абсолютно бессмысленную рефлексию о том, что в системе ценностей кого-то другого (кого угодно) было бы правильным.Егор щурился на рассветное солнце и ковырял вилкой в тарелке. В детстве он делал точно так же?— запихнуть в него перед школой хоть что-нибудь было практически невозможно. Но Коля непреклонно сгружал в фаянсовые тарелки и стоял над душой ровно до тех пор, пока однажды ему не сообщили, что пора уже прекращать совершать пищевое насилие. Пищевое насилие он после этого совершил супом за шиворот, Егор орал как потерпевший и два часа гуглил, как пожаловаться в опеку, гаагский трибунал и европейский суд по правам человека. Потом ему надоело, и он поскребся в дверь (хочешь, чтобы кто-то уважал твое личное пространство?— воспитай этого человека сам) с вопросом, остался ли еще борщ. Борщ остался. Когда-то, когда Олька и Антон еще не разбились, Коля работал поваром в экспедиции. С тех пор борща никогда не бывало мало.—?Ты знаешь, что в банке с надписью ?Рис? нормальные люди держат чай?—?Нормальные люди жуют молча.Когда-то давно кто-то из однокурсников шутил, что Коля опасный человек. Именно после того, как в красной жестяной банке в белый горошек с надписью ?Рис? оказалась крупа. Почему опасность измерялась нормальностью, а не тем, что Коля метров с шести мог попасть ножом точнехонько в серединку яблока, установить и не удалось.Какое-то время еще после смерти матери Коля барахтался; приходили еще какие-то знакомые, были еще какие-то друзья, двенадцатилетний Егор, неизменно радующийся Цою вперемешку с ?Океаном Ельзи? под гитару. Потом друзья поотваливались?— кто-то погиб, кто-то остался по другую сторону забора, гитара расстроилась и рассохлась настолько, что давно пора было бы ее выкинуть. Но гитара была Антонова, а потому, как и короткая в рукавах джинсовка, конечно, осталась.Возможно, если бы Коля точно знал, что шесть лет назад все начало рассыпаться из-за того, что не удалось договориться, кому теперь эти ночи в Крыму, ему было бы легче. То есть, конечно, не было бы?— но к тому, что он скотина и падло, друзья, с которыми он бы поссорился, не привыкли бы, но приняли. Ну был человек, а оказалось дерьмо. Чего здесь нового. Ушли бы сами, и он бы их, конечно, не винил.Но нет, тут Коля оставался человеком. Друзья не уходили. Друзей он отвадил.А потом, и тут Коля помнил едва ли не до точной даты, на дворе был две тысячи шестнадцатый, и до того еще прорывались сюда какие-то звуки. Так вот был две тысячи шестнадцатый, Егору было почти шестнадцать, когда однажды вечером в их квартире установилась тишина?— исподволь напрягающая, как ржа на трубе в ванной, которая рано или поздно истончится, и вода?— не стылая, а крутой, шпарящий до ободранной кожи кипяток, рванет наружу.И, машинально опираясь ладонью на худое плечо Егора под выцветшей футболкой, чтобы достать хлеб из корзинки на холодильнике, он вдруг отчетливо понимает, что труба держится на честном слове, даже не на ржавчине, а на крошечном лоскутке потрескавшейся краски. И они оба?— и он, и Егор, поднимающий голову и смотрящий на него снизу вверх абсолютно ясными глазами,?— это знают.***Когда Егору исполнилось восемнадцать, Коля подарил ему деньги. Так же, как и всегда. Его не хватило на длинные философские тирады вроде той, что толкнул в свое время его отец (возможно, это было вызвано необходимостью сказать сыну хоть что-то адекватное перед тем, как его забрали в армию, а это ?перед тем? длилось примерно полчаса), да он и не верит в длинные тирады. Особенно после того, как они, не договариваясь, погрузили квартиру в смолистую тишину, где даже дверью холодильника хлопали мягче, чем маршрутки.Поэтому он подарил ему деньги?— ну как подарил. Положил конверт на кухонный стол, вернувшись со смены и по дороге сняв в банкомате аванс с карточки. Положил конверт, придавил зачем-то кружкой сверху, хотя форточка была закрыта, в кухне пахло горящей пылью?— включили отопление. И пошел спать, не закрывая дверь в комнату на щеколду. Шесть лет закрывал.Потом уже, перевернув в момент нагревшуюся подушку холодной стороной и пытаясь устроить уставшую от работы спину на бугристом раскладном диване, понял?— в коридоре не было ни кроссовок, ни куртки. Телефон, впрочем, не пищал первый раз за эн лет. Вяло ощупал рассудок на предмет беспокойства. Мозг услужливо прошептал: ?Шатается?. Деньги эти, может, еще три дня там пролежат.Коля закрыл глаза. Подушка снова нагрелась. Он не перевернул ее, так заснул.Проснулся быстро?— голова раскалывалась, глаза опухли, час спал, может, два. Скрипели дверцы платяного шкафа, скрипел рассохшийся паркет под босыми ногами. Он не поднял головы от подушки, вообще не шевельнулся. Услышал вздох, возню, повернул голову, в бок, совсем немного.Сутулые голые плечи, бритый обрастающий затылок, родинка на лопатке, цепочка на торчащем позвонке?— как шрам вокруг шеи.Егор потянулся, дернулся?— натянул свитер, вышел из комнаты почти не слышно. Зачем в шкафу рылся? Свитер висел на стуле. Коля неизменно таскал его на ночные смены, думая периодически, выходя даже в мороз курить без куртки, что надо было, как когда-то смеялась Олька, раз понравился, покупать сразу два.Егор тогда был совсем маленький и спросил, почему же он тогда один, он же маме нравится? Олька посмотрел на него, потрепала по светлой голове и вдруг совершенно серьезно ответила:– Не настолько.Уже пять лет спустя, наверное, такое детям говорить было бы дурным тоном. Но тогда Егор, кажется, просто задумался. И так из этого состояния и не выходил еще несколько лет. И надо было бы спать дальше, но в итоге сон пропал, как рукой сняло, осталась только натужно-ноющая боль где-то в правом плече; он встал, машинально натянул мятое покрывало на диван, который разложили еще, наверное, когда мать была жива и так больше не собрали. Так же машинально поправил переворошенные на полках вещи, отмахнул мысль о том, что Егор, возможно, искал деньги?— деньги всегда лежали в одном и том же месте, он и так мог брать столько, сколько ему было нужно. К тому же на кухне лежал конверт.Впрочем, когда Коля вышел туда плеснуть в посеревшую от постоянного мытья кружку кипятка и развести до мерзости сладкий пакетик кофе три в одном, конверт по-прежнему лежал на столе, правда, кажется, немного похудевший. Там и правда оказалось на несколько купюр меньше, он сам не понял, зачем пересчитал. Положил обратно. Снова придавил кружкой. Отхлебнул кофе, сквозь драный тюль уставившись на улицу. Впереди было двое суток бессмысленных выходных, а все уже пошло не по плану. Обычно первые сутки он просто отсыпался, потом перемещался из комнаты в кухню и обратно, иногда выходил за сигаретами, иногда просто выходил из дома, без всякой цели, словно ему уже было восемьдесят, и оставалось только нацепить выцветшую кепку и сложить руки за спиной, взяв газету.Кофе осел во рту предвкушением изжоги. Нужно было, конечно, снова идти спать. Не нужно нарушать тишину, не нужно нарушать распорядок, не нужно делать ничего, что выпадет из привычной картины мира.Но ему отчаянно хотелось, как бы это ни было глупо, уставившись в календарь, ждать, что именно сегодня вся эта картина рухнет к чертям из своей давно по углам рассохшейся рамы. Ему этого отчаянно хотелось?— и на это желание, на эту мысль он разозлился на себя до крайности. Он всегда застегивал все пуговицы до единой?— не у рубашки, а самого себя. И смешно было, конечно, осознавать, что в голове своей он делал какие-то зарубки, как будто после того, как часы совершают полный круг, и стрелки сходятся на двенадцати, вселенная превращается в тыкву, и вот ты уже и не мразь. Но Коля был мразью и сознавал это, цедя сладкий, пробуждающий изжогу кашель, слишком хорошо. Проблема была в том, что его это не напрягало. Ничего нового о себе он не узнал. Он жил с этим не год и не два, тишина, пронзившая квартиру, была всего лишь отголоском того удручающего безмолвия, которым он глушил отчаянный ор у себя внутри.Егор пришел часа в три дня, молча стоптал кроссовки, швырнул сигареты под зеркало и ушел к себе, даже не поздоровавшись.В этот момент до Коли дошло, что он надеялся: Егор придет ночью, пьяный, довольный, может, останется у друзей. Но точно не вот так?— посреди дня, обычный, серый, уставший.Он сам идет к себе?— и ровно в тот момент, когда закрывает за собой дверь, утыкается в препятствие. Оборачивается, утыкается взглядом в в руку, в локоть, в плечо.—?Дядь.Егор ниже, ненамного, но достаточно, чтобы смотреть снизу вверх, когда ему это нужно. Коля не сомневается в том, что сейчас он делает это нарочно.Тишина звенит, и они оба это прекрасно знают.—?Дядь,?— повторяет он,?— свитер.А потом открывает дверь плечом, заходит и стягивает, подцепив за край, свитер. Прокуренный, потный, пахнущий теперь самим Егором. Протягивает на вытянутой руке?— и не разжимает пальцы, когда Коля за него берется.Потом все прокручивается очень быстро?— свитер падает на пол, Егор закрывает дверь?— лопатками, которыми оказывается в нее вжат. Никто ничего не решает, не делает и не предлагает?— просто прорывает трубу, сдирает с кровью и мясом лоскутом эмали, последний, державшийся на честном слове.Все прокручивается очень быстро?— у Коли в голове. Свитер остается в руках у Егора. Егор смотрит?— не снизу вверх, глаза в глаза, они смотрят друг на друга, долго, тихо, и тишина, висящая в воздухе шестой год, расползается в стороны. У Егора дергается уголок рта, как будто он думает о чем-то очень смешном, и Коля смеется, потому что и правда?— смешно.Смешно даже тогда, когда он берет его за угловатый подбородок и смеющийся этот рот сминает своим?— таким же, смеющимся. СМешно даже тогда, свитер все-таки падает, и кто-то из них наступает на него.Хорошо бы думать, что у кого-то будут трястись руки или кто-то остановится и о чем-то подумает. Никто не останавливается, никто?— и Коля думает за них обоих,?— не думает.У Егора угловатый подбородок и горячий упрямый рот. Он уже больше не смеется. Они оба не смеются?— Егор дергается, упирается ладонью куда-то ему в бок, не отталкивает, отодвигает. Оба переводят дыхание, Егор смотрит в пол куда-то, у него вдруг лоб в испарине, хотя руки?— холодные.Хороший складывается момент, чтобы обо всем забыть.– Извини,?— говорит Егор, глядя на него исподлобья. —?Я без спроса взял.Коля думает?— мимолетно, как будто его это не касается,?— что надо было самому брать без спроса. Что, может быть, иногда только так и можно; иногда что-то?— или кто-то?— ждет, пока возьмут без спроса. Он еще умудряется держать себя на коротком поводке из мыслей, когда Егор поднимает на него взгляд?— окончательно, совсем. Тишина вдруг обрывается, резко, так же, как когда-то началась.Если бы сейчас гитара на стене дала аккорд, а в дверь влетели бы все его бывшие однокурсники и друзья, Коля бы, в принципе, не удивился. Это был бы самый подходящий момент.Тишина обрывается, хоть ни один из них не говорит ни слова.Ну как не один. Егорово ?дядь? повисает в воздухе. Ему явно не хватает букв на еще одно слово, но Коля все равно его слышит. Шесть лет не слышал, вату в уши пихал, подушку на голову натягивал, одеялами каждую щель прокладывал, чтобы не слышать. А теперь, когда Егор не говорит, слышит отчетливо. Каждую букву.А потом снова берет его за подбородок, за цепочку на шее, тянет к себе, кивает, как будто Егор все-таки набрал нужные буквы, притягивает, обеими руками стискивает, пытаясь осознать, когда все это случилось, когда он успел вырасти, если так пристально удавалось отводить глаза последние шесть лет.Он все еще держит себя на коротком поводке из мыслей?— их много, очень, они забивают каждую пору и каждую извилину.А потом он просто кладет ладонь ему на задницу, стискивает пальцы, прижимая Егора к себе, всего, целиком, разом?— у того вырывается короткий щенячий скулеж,?— и все мысли сжимаются в одно предельное. И становится хорошо, как никогда не было.